Обе эти знатные особы были чрезвычайно несчастны во всём: помимо лишений, которые им приходилось здесь терпеть, они терзались мучительной тревогой за судьбу Карла I, который и в самом деле был обезглавлен в январе того же года. Королева и принцесса были к этому готовы, но они еще не получили страшного известия. Королева очень меня любила, оказывая мне этим честь, а принцесса любила меня еще сильнее: она называла меня сестрой и хотела, чтобы я постоянно находилась возле нее. Мы играли в одни и те же игры и вместе танцевали, что впоследствии принесло нам славу лучших танцовщиц при дворе. Госпожа Генриетта была в ту пору очень худой, некрасивой, бледной, с плоской грудью, но уже тогда обладала неподражаемой изысканной грацией и очарованием, перед которым никто не мог устоять; это очарование столь искусно скрывало ее недостатки, что их никто не замечал, ибо принцесса, в сущности, ничем не отличалась от других женщин: она была кокетливой, своенравной, упрямой и способной испортить жизнь любому, кого ей не удалось бы подчинить своей воле; впрочем, подобные примеры мне неизвестны, за исключением только шевалье де Лоррена и д'Эффиа, которые готовы были полюбить принцессу, если бы она им это не запретила. Все придворные, и мужчины и женщины, были ее покорными слугами и почитателями.
   Между тем г-жа Генриетта в то время уже питала явную склонность к моему брату графу де Гишу; несколько лет спустя это чувство проявилось в иной форме; я полагаю, что принцесса и меня любила по этой причине. Она любила меня также потому, что я ее забавляла, и моя живость заставляла принцессу забыть о страданиях ее матери, угнетавших дочь столь юного возраста. Танцы, которыми мы обе увлеклись, отнимали у нас большую часть времени. Я расскажу, как возникла у нас эта страсть и заодно изложу историю той красивой девушки, о какой я недавно упоминала, той самой, что помогла Кенсеро вырвать меня из рук черни возле ратуши. Именно она стала нашей наставницей.
   Это произошло в лето, предшествующее моему повествованию; как-то раз мы с принцессой сидели у одного из окон Лувра, которое выходило на реку, и забавлялись, глядя на людей, спускавшихся на берег, где в те времена многие стирали белье, а также на дерущихся ребятишек и рыскавших в поисках поживы солдат. Затем мы заметили в конце Нового моста толпу людей, казалось веселившихся, — в то время, когда повсюду сражались, такое было необычно. Это возбудило наше любопытство; мы продолжали следить за этими людьми и увидели, что они направляются к нам. Толпа остановилась перед нашим окном. Посреди площади образовался круг, в котором мы увидели группу цыган, необыкновенно красивых и превосходно одетых, совсем не таких, как обычно выглядят такого рода люди. Одна из женщин среди них была столь красива, что мы с принцессой тотчас же обратили на нее внимание. Ее грудь была полностью закрыта и весьма благопристойно украшена; на ней была шелковая юбка светло-коричневого цвета и короткая голубая атласная туника с вышивкой, отделанной золотой и серебряной тесьмой; волосы девушки, унизанные серпантином, доходили ей до пояса; на голове у нее была пестрая лента, а на боку — связка венецианских цехинов, поверх которой блестели какие-то яркие побрякушки.
   В этом наряде незнакомка была столь привлекательной, грациозной и милой, что она больше всех привлекала к себе внимание. Когда же девушка начала танцевать, то все взгляды и вовсе оказались прикованными только к ней. Она кружилась вокруг своего партнера, выделывая бесподобные фигуры и па; мы с принцессой не могли опомниться от изумления и пригласили к себе танцовщицу. Она поднялась к нам вместе со своим маленьким тамбурином и присела перед нами в реверансе — не развязно, но и без тени смущения. Английская королева спросила у девушки, как ее зовут.
   — Льянс, сударыня, — отвечала она. — Вы египетская цыганка?
   — Нет, сударыня, — возразила танцовщица с легкой улыбкой, — я родом из Фонтене-ле-Конта, что в Нижнем Пуату.
   — И вы бродите по свету совсем одни, как помешанные?
   — О сударыня, с нами отец и мать, мои братья и сестры — вся наша семья; мы не воруем и не беспутствуем.
   — Неужели у вас нет кавалеров?
   — Нет, сударыня, у меня есть муж: это самый красивый, самый лучший парень в нашей труппе.
   — Станцуйте что-нибудь, а мы посмотрим.
   Девушка принялась танцевать с изяществом и воздушной легкостью! Словом, она танцевала восхитительно. Принцесса Генриетта сказала, что она желает разучить этот танец, и я хотела того же. Мы велели девушке давать нам уроки, а королева подарила ей очень красивое украшение. С тех пор наша наставница стала приходить к нам почти каждый день — именно благодаря ей мы с г-жой Генриеттой снискали славу отличных танцовщиц.
   Льянс не солгала: она была порядочной и благоразумной женщиной: несмотря на то что все придворные волокиты были у ее ног, ни один из них не смог поцеловать даже кончиков ее пальцев. Господин принц и его щеголи, будучи в Сен-Море, потребовали Льянс к себе. Она танцевала перед ними столько, сколько они пожелали, но на этом все закончилось; что касается остального, то, как они ни старались, у них ничего не вышло. Льянс рассказывала об этом с уморительными жестами и мимикой.
   В другой раз этот дурак Бенсерад, находясь у госпожи принцессы-матери, принялся тискать колено танцовщицы, полагая, что имеет дело с обыкновенной потаскушкой. Льянс обернулась, словно разъяренная львица, и весьма решительно достала короткую шпагу, которую она всегда носила за поясом.
   — Если бы мы не были в таком месте, — произнесла она, — я бы вас заколола.
   — Что ж, — отвечал Бенсерад с присущим ему наглым хладнокровием, — я очень рад, что мы находимся именно здесь.
   Младшая госпожа принцесса, присутствовавшая при этом, заметила Бенсераду, что он проявил к женщине неуважение, и преподнесла Льянс великолепные подарки, надеясь убедить танцовщицу остаться в ее доме.
   — Я щедро вас одарю и буду вас очень любить, — заявила она, — вы будете следовать за мной повсюду и бросите свое гадкое занятие.
   — Не могу этого сделать, сударыня. Если бы я бросила танцевать, мои отец, мать и братья умерли бы с голоду. Что касается меня, то я бы с радостью покончила с такой жизнью. — Но вы же будете помогать своим близким.
   — Сударыня, они на это не согласятся. Кроме того, их шестеро. Это невозможно; мне очень жаль, но это невозможно.
   Ла Рок, капитан гвардейцев господина принца, без памяти влюбился в Льянс и заказал ее портрет Бобрену. Она на это легко согласилась, что удивило всех, и будто бы объяснила это так:
   — Я буду позировать сколько угодно, чтобы дать художнику заработать, но на этом все и закончится, дамы и господа.
   Как-то раз Гомбо, Ла Рок и многие другие пригласили Льянс на ужин; она была в наряде пастушки, а Ла Рок — в розовом наряде пастушка. Танцовщица блистала остроумием и находчивостью и с необычайным изяществом ела изысканные блюда, какие не снились даже герцогине. Ла Рок был от нее без ума. Среди присутствующих находился один поэт, в течение двух часов досаждавший всем своими стихами. Было решено над ним подшутить.
   — Вы напрасно будете уверять меня в том, что мои стихи превосходны, — заявил поэт, — я не считаю их такими; честно говоря, я не считаю их даже стоящими.
   — Вы совершенно правы, — заметила Льянс, — они ничего не стоят во всех отношениях, поскольку вам не стоило их писать, нам не стоило их слушать, а нашей памяти стоит поскорее их забыть.
   Несколько дней спустя Льянс танцевала как обычно на площади Шатле. Вокруг нее собралась большая толпа. Когда танцовщица закончила представление и стала обходить собравшихся с деревянной чашкой, которую держала маленькая обезьянка, к девушке подошли двое весьма благообразных мужчин, одетых в черное, и задержали ее. Она осведомилась, что им от нее нужно. — По приказу королевы, красотка.
   — Зачем, господа? Неужели ее величество хочет, чтобы я танцевала в Сен-Жермене? Слишком много чести для меня.
   — Ее величество велит вам следовать за нами… Королева была очень озабочена вашей судьбой, и она решила отдать вас в монастырь. — Меня в монастырь! Я же замужем.
   — Поэтому вы не будете принимать постриг, а лишь научитесь там вести добродетельную жизнь и измените свои привычки, после чего вас отпустят на волю.
   Льянс поняла, что в ее положении сопротивляться бесполезно, и последовала за двумя мужчинами, заливаясь слезами; танцовщицу заперли в монастыре урсулинок Сент-Антуанского предместья. В первые дни ее глаза не просыхали от слез, однако затем она приняла другое решение, которое «два не свело всех монахинь с ума. Как только с ней заводили разговор о молитвах или о чем-то другом, связанном с религией, она принималась танцевать и принимать различные позы. Игуменья, настоятельница, аббатиса и даже духовник напрасно тратили на нее время. О случившемся известили королеву и попросили у нее разрешения выдворить танцовщицу из монастыря.
   — Раз этой грешнице не нужна Божья благодать, — сказала ее величество, — пусть ее оставят в покое, я больше Ничем не могу ей помочь.
   Льянс вернулась к мужу и своей труппе — то была большая радость для ее близких и многих других людей, ибо, как только танцовщица появлялась на площади, все, включая маленьких детей, принимались хлопать в ладоши.
   У этой истории оказался печальный конец. Муж Льянс, поддавшись чужому влиянию, стал разбойником с большой дороги. Поскольку люди всегда остерегаются подобных бродяг, всех членов этой шайки вскоре арестовали и заключили в тюрьму аббатства Сен-Жерменского предместья. Мне никогда не забыть, как бедняжка пришла в Лувр #стала умолять английскую королеву вернуть ей «дружка», как она называла мужа. Льянс была бледна, ее волосы ниспадали до пол суконного плаща; вместо ее красивого платья на ней были какие-то лохмотья, а ее ноги были забрызганы грязью. Несчастная душераздирающе рыдала; она бросилась к ногам Генриетты Французской, которая чрезвычайно растрогалась и подняла ее со словами:
   — От меня ничего не зависит, дитя мое; посмотрите сами, в какой нужде меня здесь держат, и посудите, заботится ли кто-нибудь о нас. Мадемуазель де Грамон — более влиятельная особа, нежели я; попросите ее, чтобы она поговорила со своим отцом: она добьется большего, чем кто-либо другой.
   Понятно, что я не преминула последовать этому совету: для меня не было ничего важнее, и я так изводила маршала просьбами, что он принялся изводить королеву. Льянс в свою очередь обошла всех могущественных людей Франции; она умоляла, заклинала, плакала; наконец королева взяла дело в свои руки, приказала позвать судью и захотела узнать, в чем обвиняют узников.
   В назначенный день Льянс со своими товарками явилась в Пале-Кардиналь и бросилась к ногам ее величества.
   — Бог наказывает вас, Льянс, за то, что вы покинули его обитель, — заявила королева, отнюдь не отличавшаяся добротой. — На мой взгляд, ваши мужья заслуживают того, чтобы их колесовали, и я не могу этому помешать, ведь я обязана защищать своих подданных, которых они обкрадывают, грабят и убивают. Не докучайте мне более, спасти ваших мужей невозможно.
   Несчастные женщины встали и в отчаянии удалились. Льянс сумела добиться только одного — разрешения не расставаться со своим дружком. С этого времени она находилась вместе с ним в тюрьме и облегчала его страдания; она сопровождала мужа на казнь и присутствовала при ней, смазывая его губы якобы болеутоляющим и снотворным средством, от которого осужденный меньше мучился и быстрее умер. Льянс целовала своего любимого в лоб и ободряла словами — все это она проделывала с той же готовностью, с какой прежде танцевала, и не подавала виду, как ей тяжело. Во время казни едва не вспыхнул бунт. Народ хотел спасти мужа Льянс и чествовать танцовщицу; городские стражники приготовились к бою и увели бедняжку. К счастью, к тому времени ее дружок уже испустил дух.
   Льянс отдали тело ее мужа, и она похоронила его с большими почестями, чем заслуживает преступник, которого колесовали.
   С тех пор безутешная женщина всегда носила траур и больше никогда не танцевала под звуки своего тамбурина.

VII

   Между тем дела приняли известный всем оборот. Отец сопровождал господина принца в различных его начинаниях, но, когда того заточили в тюрьму, он не захотел больше никому служить и вернулся в Бидаш к спокойной жизни. Разумеется, матушка и все мы последовали за ним, за исключением графа де Гиша, оставшегося в Париже со своим гувернером, чтобы вращаться при дворе и сохранить наших друзей, как говорил маршал.
   Мы ехали, преодолевая ежедневно совсем небольшие расстояния. Пюигийем сопровождал нас верхом вместе с плутоватым конюшим отца, которого звали Дютертр (впоследствии его толи повесили, то ли колесовали). Несколько раньше этому человеку пришло в голову похитить девушку, и он явился просить разрешение на это у своего хозяина, а также умолял оказать ему содействие и взять его под защиту. — Девушка тебя очень любит? Она согласна бежать с тобой? — Да нет, сударь, я совсем ее не знаю, но она владеет собственностью.
   — А! В таком случае я советую тебе похитить мадемуазель де Лонгвиль, ведь у нее еще больше собственности.
   Отец запретил конюшему и думать об этих планах, пригрозив прогнать его. Однако теперь он взял его с собой. Позднее маршал назначил его управителем городка Жержо в окрестностях Орлеана. Когда его повесили, здешний кюре сказал на проповеди:
   — Молитесь за упокой души господина Дютертра, нашего управителя, умершего от ран.
   Этот красавец шагал рядом с Пюигийемом впереди нашего экипажа, когда неподалеку от Бордо нас задержали вооруженные конники. Пюигийем обнажил шпагу, но никто не стал его слушать; отец вышел из кареты — никакого действия! Они хотели заточить нас в замок Тромпет, и нам уже становилось страшно, как вдруг, наконец, один из офицеров внял голосу разума.
   — Черт побери, сударь, — сказал отец, — такое возможно только у каннибалов, и нигде больше; я никому не угрожаю, а спокойно еду в Бидаш с женой и детьми; чего от меня хотят, в конце концов?
   Мы продолжали свой путь. Матушка была так потрясена, что едва не заболела. На протяжении нескольких льё она беспрестанно повторяла:
   — Ах, мой дорогой маршал! Мой дорогой маршал! Мы двигались на юг и вскоре увидели прекрасные горы
   Пиренеев; они показались нам необычайно грозными, и мы загрустили от того, что нам придется жить в такой глуши. Хотя моя семья полновластно правила в Бидаше и у нас были чиновники, судьи и все, что нам предоставлялось хартиями, отец чувствовал себя там неуютно, особенно в ту пору, когда еще был жив мой дед. Дед был наместником в Беарне, и мы с ним не встречались — он находился в По. Отец ездил туда один, а мы оставались в Бидаше. Матушка заболела, а я так устала после поездки, что не могла даже передвигать ноги.
   Дед был не просто злым, он был жестоким. Женившись в первом своем браке на мадемуазель де Роклор, он вообразил, поверив ложному доносу какого-то слуги, что жена ему изменяет и весело проводит время с одним из своих кузенов, весьма хорошо сложенным и сопровождающим ее повсюду. Дед не придумал ничего лучше, как упрятать ее в Бидаше в подземелье, в так называемый каменный мешок. В одном из уголков дома пол проваливается, и человек падает в глубокую яму. Госпожа де Грамон, ни о чем не подозревая, села в лучшее кресло, установленное именно в этом месте, она была охвачена глубокой печалью и собиралась вдоволь поплакать. Однако она рухнула вниз и сломала себе бедро. Бедняжку изуверски продержали в подземелье два дня, невзирая на ее крики; вследствие этого ее рана оказалась неизлечимой и женщина умерла. Господин де Грамон женился вторично, на этот раз на мадемуазель де Монморанси-Бутвиль. На мой взгляд, только чрезвычайно отважная женщина могла броситься в объятия такого человека. Что касается меня, я бы никогда на это не пошла; и я из предосторожности, до тех пор пока мне не стали известны все секреты нашего замка в Монако, всегда пускала там г-на Монако впереди себя. Неизвестно, что могло прийти в голову этому сумасброду, вынашивающему весьма странные идеи.
   Тотчас же после нашего приезда в Бидаш я возобновила свои прежние прогулки, но моя матушка этому воспротивилась и заявила мне с внушительным видом:
   — В вашем возрасте, мадемуазель, это уже неприлично. Барышня, участвовавшая в стольких событиях и так хорошо разбирающаяся в политике, не может носиться по полям подобно простой девчонке. Пришлось с этим смириться, тем более что отец был дома.
   Я постаралась взяться за учение или, точнее, ухитрялась делать вид, что учусь. Единственные уроки, которые я охотно разучивала, были уроки несчастной Льянс. Каждый вечер мы — Пюигийем, Лувиньи и я — танцевали с местными девушками; они показывали нам свои па, те самые, что называются «па-де-баск»; позже я включила эти движения в танец, который назван моим именем и на мелодию которого сочинили какую-то глупую песенку. Отец же развлекал себя тем, что он называл «мои обычные балеты» и «мои маленькие танцоры». Без сомнения, в ту пору Пюигийем был бесподобно грациозен, и на него непременно обратили бы внимание при дворе; в дальнейшем он уже никогда не танцевал столь превосходно, а в конце концов вообще перестал танцевать. Бассомпьер не отставал от моего кузена; он превосходил его красотой, но все же Лозен был самым обаятельным. Мы проводили время порознь, так как г-жа де Баете неистовствовала и была рада показать свою власть надо мной.
   Как только мне удавалось вырваться из когтей гувернантки, я начинала бегать по всему дому. Больше всего мне нравилась галерея с фамильными портретами. Портрет Коризанды де Грамон, которая была одной из любовниц
   Генриха IV, вызывал у меня размышления. Я гадала, что хотел сказать отец, когда рассматривал его. Подумать только, стоило бы герцогу де Грамону захотеть, как его признали бы сыном короля Генриха и мы бы тогда узнали, что он превосходит Вандомов знатностью, которой они так кичатся! Ах! Если бы я была на его месте!
   Я поняла это позже, однако не знаю, сожалею ли я об этом. Внебрачное рождение, даже если твой отец король, — всегда клеймо; я полагаю, что лучше оставаться теми, кто мы есть, и извлекать выгоду из своего происхождения, подобно господам Вандомам, и именоваться королем Рынка, как г-н де Бофор! Разве нет у нас своего прекрасного княжества, даже если оно и не лучшее из всех?
   Отец был самым веселым человеком на свете, особенно это проявлялось в обществе моего дяди де Тулонжона, который именовал его не иначе как ничтожный князь Бидаша.
   — Однако, брат мой, — возражал маршал, — господин принц называет меня великим князем Бидаша, и мне кажется, что…
   — А мне кажется, что вы забываете об одном: о том, что господин принц никогда не видел Бидашского княжества.
   Господин де Тулонжон был очень умный человек, но его справедливо считали самым большим скрягой во всей Франции. Дядюшку никогда не видели в новом камзоле. У него был скверный экипаж, с его конюших спадали штаны, и он устраивал отцу чудовищные сцены по поводу нашего образа жизни в Беарне.
   — Вы разорите своих детей, и я буду вынужден их кормить, сударь, — заявлял он, — игра, лошади, девки, мясо, что там еще? Вы не отказываете себе ни в чем. — Сударь, я отнюдь не мот, спросите-ка лучше мою дочь.
   — Ах, сударь, я бы хотел это услышать, то было бы для меня большим утешением. Мадемуазель де Грамон, правда ли, что маршал не бросает слугам деньги пригоршнями?
   — Это не так, сударь, — отвечала я без смущения, — отец бросает деньги, но только когда он их роняет, и тогда его пажи и лакеи кидаются их подбирать.
   — Я в этом раскаиваюсь, мадемуазель нахалка, — сказал отец, — но я быстро забираю деньги обратно с криком: «Пажи, на место!» — Черт побери, значит, вы все-таки теряете деньги, господин братец?
   — Увы! Временами, когда меня окружают болваны, как, например, этот д'Андонвиль, которого я прогнал прочь, потому что его дурацкое имя приносило мне несчастье.
   Мадемуазель, расскажите, пожалуйста, как в прошлом году я отблагодарил двадцать скрипачей, явившихся ко мне под Новый год.
   — О сударь, вы сейчас согласитесь, что это одна из лучших шуток отца. Он спокойно выслушал, стоя у окна, этих бедняг, старавшихся изо всех сил. Когда они закончили, он спросил: «Сколько вас, господа?» — «Двадцать человек, сударь». — «Я покорнейше благодарю вас всех». С этими словами отец закрыл окно.
   — Великолепно! С какой стати эти негодяи вздумали развлекать того, кто их об этом не просил? — воскликнул дядюшка.
   Коль скоро мы зовемся де Грамонами, на нас лежит печать незаурядности и все мы наделены умом; в наименьшей степени это относится к Лувиньи.
   Между тем время шло, и дела при дворе наладились; отец считал, что мы слишком долго отсутствуем и в Париже его не хватает (в самом деле, он получал письмо за письмом). В конце концов он решился уехать, бросив мою больную матушку! Из-за нее мы не смогли уехать вместе с ним, однако он увез с собой Лувиньи; матушка умоляла оставить ей Пюигийема. Отец, не дороживший графом (он вообще никем и ничем не дорожил), согласился удовлетворить ее просьбу; кузен был не прочь остаться, а я была вне себя от радости. Бидаш в обществе лишь одной матушки казался мне гробницей. Моя сестра уже родилась (я забыла об этом сказать), и с ней всячески носились; по-моему, маршальша любила ее больше, чем нас, и причиной тому был кривой глаз девочки. Матушка чувствовала себя обязанной вознаградить ее, а мне не было до нее никакого дела — я всегда терпеть не могла детей, за исключением своих собственных.
   Отец уехал, и мы остались в полном одиночестве. Мы прожили в Бидаше около четырех лет, и именно тогда началась история моей любви. Прежде чем об этом рассказать, мне, по-видимому, следует, немного отдохнуть. Необходимость развернуть эту длинную цепь воспоминаний с ее чередой следующих друг за другом звеньев порой меня пугает. Сколько событий! Сколько ошибок! Сколько слез! Сколько характеров мне предстоит описать! Сколько лицемерия разоблачить! Сколько масок сорвать! В этом столетии все страдают манией величия — от короля, мнящего себя центром мироздания, до ничтожнейшего из придворных, также мечтающего стать великим; у всех безмерные притязания. И при этом сколько вокруг жалких людишек и жалких поступков — начиная с того, кто находится выше всех!
   Пюигийем не оставался с нами все эти четыре года. Он уехал к своему достопочтенному отцу, а затем отправился в Париж, после чего снова вернулся к отцу; наконец, однажды утром, в солнечный весенний день, он предстал перед нами среди цветов и росы, подобный богу дневного света, нарядно одетый, во всем своем блеске и великолепии. Мне было тогда четырнадцать лет, а моему кузену двадцать, но мои четырнадцать лет были более весомыми, чем его двадцать: я казалась уже взрослой женщиной и лицом, и фигурой, а еще больше была такой по уму и образу мыслей.
   В то утро я поднялась раньше обычного, хотя и не ждала кузена, и в простом домашнем платье, в одном лишь убранстве собственной юности, спустилась в сад с романом в руках; то была «Астрея» — моя любимая книга. Примерно в течение часа я упивалась похождениями героини, на месте которой мне страстно хотелось оказаться, и пребывала в мире грез; внезапно мне послышалось, как кто-то окликает меня по имени дрожащим голосом, который тронул меня до глубины души. Я подняла глаза, но никого не увидела.
   Между тем мое сердце учащенно забилось. Откуда исходил этот знакомый голос, звавший меня так нежно? Рядом со мной стояла плотная живая изгородь из молодых грабов; я прислушалась; густая листва деревьев шелестела от порывов ветра, доносившего до меня аромат растущих поблизости роз. Снова раздался тот же голос. Я больше не сомневалась: это был Пюигийем; очевидно, он спрятался за этой изгородью, и я не могла его видеть; меня утешало лишь то, что и кузен меня не видит.
   — Ах! — воскликнула я. — Так это вы, сударь?
   — Это я, мадемуазель.
   — Неужели? Вы в Бидаше? Я в это ни за что не поверю! Значит, вы нас еще помните?
   — Я ничего не забываю.
   — Вы приехали к нам прямо от двора?
   — Да, мадемуазель.
   — Должно быть, там вы и научились разговаривать, прячась за ветвями деревьев?
   — Дело в том, что я не смею вам показаться.
   — Почему же?
   — Я приехал верхом и еще не снял сапоги.
   — Ну и что? Разве я не в домашнем платье?
   — Вы позволите предстать перед вами в сапогах?
   — Я требую этого и не извиняюсь за свое домашнее платье. Разве можно думать о внешнем виде после шести месяцев разлуки?
   Эта фраза отдавала Клелией, впечатлениями от которой я была пропитана, как губка. Я услышала поспешные шаги и вскоре увидела Пюигийема, летевшего мне навстречу. Голова моя пылала, а сердце неистово билось. Кузен же был бледен.
   Вместо того чтобы, как обычно, броситься друг к другу, мы застыли на месте в смущении, не решаясь даже поднять глаза. Пюигийем поклонился, и я ответила ему тем же. За минувшие полгода и в нем, и во мне произошли разительные перемены. Он стал взрослым мужчиной и к тому же придворным кавалером, а я, как уже было сказано, превратилась во взрослую женщину; от прежних детей ничего не осталось.