— Кузина, — наконец промолвил граф, — кузина…
   — Так что же, кузен?
   — О! До чего я рад вас видеть!
   — Я тоже.
   — В самом деле?
   — Разве я когда-нибудь вам лгала?
   — Вы стали такой красивой!
   — Разве это повод, чтобы лгать?
   — Это повод меня разлюбить.
   — Ах, кузен!.. Мы по-прежнему любим своих друзей.
   — Спасибо, мадемуазель.
   — Стало быть, вы видели короля и королеву?
   — Да, мадемуазель.
   Вся радость кузена улетучилась. Каждое его слово «мадемуазель» было сдержанным и печальным, как прощание. Я посмотрела на Пюигийема и замолчала. Подобно ему, я чувствовала безотчетную грусть; эта грусть, возможно, не лишенная приятной сладости, заставила меня забыть обо всем, что я собиралась ему сказать. В эту самую минуту появилась моя гувернантка.

VIII

   Увидев рядом со мной Пюигийема, г-жа де Баете напустила на себя вид фурии. Похрабревший Пюигийем, разукрашенный лентами и венецианскими кружевами, приветствовал гувернантку с легкомысленным видом щеголя. — Вы здесь, сударь? И вы еще не были у госпожи мар-шальши?
   — Сударыня, я там был, но мне сказали, что она еще не принимает, — возразил граф с улыбкой, способной обезоружить любую неприязнь.
   — Это еще не повод искать встречи с мадемуазель де Грамон, не заручившись ее или хотя бы моим согласием!
   — Я не искал встречи с мадемуазель, уверяю вас, но она произошла; что касается вас, сударыня, то вы поистине все молодеете; у вас новая шляпка, подобную шляпку были бы рады увидеть и при дворе. Скажите на милость, кто вас научил так носить головной убор, чтобы я мог написать об этом мадемуазель дю Ге-Баньоль, которая изволит отчасти считаться с моим вкусом.
   Юный притворщик знал Баете как свои пять пальцев; ему было известно, как тщательно гувернантка завивала по утрам волосы и как гордо она носила свой головной убор — завязывающийся под подбородком чепчик черного бархата; к этому чепчику она прикрепляла вдовью вуаль с помощью узких лент и позолоченных шнурков, что придавало ей элегантность какой-нибудь деревенской Мадонны. Отец всякий раз с серьезным видом осыпал г-жу де Баете комплиментами, и все мы следовали его примеру так убедительно, что она поверила в нашу искренность и вообразила, что ее призвание — придумывать себе новые головные уборы. В довершение всего Гишу пришло в голову подарить гувернантке во время одного из своих приездов полумаску эпохи Лиги, которую он отыскал у нашей бабушки в По. Он преподнес этот предмет как последнее слово моды. С тех пор г-жа де Баете щеголяла в полумаске на всех прогулках и презирала нас с нашими масками, какие носили, по ее словам, еще до потопа. Матушка не раз предупреждала гувернантку, что над ней насмехаются, но все было тщетно.
   «Неужели? Они бы не посмели», — говорила бедняжка и продолжала действовать в том же духе. Лесть Пюигийема тронула и смягчила гувернантку:
   — Стало быть, сударь, в Париже нет ничего нового, раз красивые девицы готовы носить головные уборы провинциальных старух?
   — Напротив, сударыня, там все еще изготавливают изумительные вещи — несколько таких безделушек лежат в моей дорожной сумке, и я буду иметь честь вам их преподнести. И все же ничто не пользуется большим спросом, чем пОлумаски; это верх элегантности, и девицы Манчини никогда не выходят без полумасок из дома.
   Госпожа де Баете окинула меня победоносным взглядом. Я же, понимая, что это всего лишь очередная шалость, приготовилась позабавиться, но Лозен внезапно перешел на серьезный тон и заговорил с гувернанткой о делах. Мы обе пришли в восторг от его речей и самоуверенности, с какой он их произносил.
   — Поистине, сударь, вас нельзя узнать, — заметила г-жа де Баете, — вы стали достойным уважения дворянином и разбираетесь в государственных делах не хуже самого господина кардинала.
   — Ах, сударыня, ведь я младший сын гасконца из славного рода, слава Богу! Поэтому я обладаю способностью видеть дальше, чем мог бы при своем росте. Мне надо преуспеть в жизни, и я преуспею.
   В этот миг лицо кузена приобрело незнакомое мне выражение. В нем сквозили решимость и незыблемая воля, воля, в наличии которой мне было суждено самой слишком хорошо убедиться. Обращенные на меня глаза Пюи-гийема отчасти связывали со мной его дерзкие замыслы, и тут я почувствовала, что люблю его, ощутила, что моя жизнь и будущее зависят от этого невысокого человека, столь гордого и столь решительного. Я почувствовала это скорее безотчетно, чем сознательно; мое сердце трепетало так, что сборки на моей шейной косынке пришли в движение; я не могла понять причину своего волнения и сердцебиения. Румянец, разливавшийся по моему лицу, неодолимая сила, притягивавшая меня к кузену настолько, что я даже непроизвольно сделала шаг вперед, — то были признаки зарождающейся или скорее растущей любви, ибо я любила этого человека всегда и буду любить его до конца своей жизни.
   Пюигийем только что потерпел любовный крах в самых изысканных дамских салонах, и его тщеславие сильно от этого страдало. Он примкнул к свите мадемуазель дю Ге-Баньоль, впоследствии г-жи де Куланж, уже тогда славившейся своим умом, остротами и редкой красотой (она сохранила ее до сих пор и, полагаю, сохранит до конца своих дней). Эта девица отнюдь не была богатой наследницей, но она отличалась таким очарованием, что у нее не было отбоя от поклонников. Пюигийем последовал примеру других и занял место в строю ее воздыхателей. Вначале она отнеслась к графу благосклонно за его приятную наружность и врожденный апломб, заставлявший его задирать нос, словно он имел на это право. Но однажды, находясь в доме Мадемуазель, девица отвернулась от Пюигий-ема. Он напрасно старался: она продолжат не замечать его, невзирая на его призыв «Помилуйте!» и скорбный вид. Кто-то спросил красавицу о причинах ее охлаждения к графу.
   — Ах! — ответила она. — Я не желаю более, чтобы этот бедный юноша был в числе моих поклонников: он слишком глуп.
   Эти слова стали передавать один другому, и Пюигийем их услышал, возможно слишком поздно, но все же услышал. Он едва не взбесился от ярости и затаил на сердце злобу; я бьюсь об заклад, что он злится по сей день. Это он-то глуп!
   — О! Я докажу этой нахалке, что я не настолько глуп, как она полагает, — заявил он.
   С тех пор граф перестал интересоваться красоткой и открыто выказывал ей презрение; это характерное для столь юного существа поведение лишь веселило барышню и окончательно убедило ее в своей правоте. Она произнесла по поводу бывшего кавалера своего рода надгробное слово:
   — Это доказывает, что он еще глупее, чем я думала. Все придворные были на стороне мадемуазель дю Ге-Баньоль и настроились против графа, даже мой отец, которому Пюигийем решил пожаловаться.
   — Господин кузен, так не подобает себя вести, — сказал маршал. — Если дама обвиняет вас в недостатке ума, следует любой ценой убедить ее в обратном, вместо того чтобы отступать, подобно дураку. Мадемуазель дю Ге смеется над вами, она вправе это делать, а вам нечего ей ответить.
   Лозен до сих пор не может простить г-же де Куланж обиды Пюигийема, но эта дама — хитрая бестия и умеет за себя постоять. Она никогда не показывала, что это ее беспокоит, но всегда остерегалась графа, убедившись, что с фаворитом короля следует считаться и что она ошиблась на его счет. Госпожа де Куланж сыграла с моим кузеном не одну скверную шутку, но он тщетно пытался ей отомстить. Прелестное остроумие заменяло красавице прочие достоинства; эта особа, принадлежащая по своему происхождению и положению мужа к судейскому сословию, заняла такое место при дворе, что ей завидуют самые благородные дамы. Госпожа де Куланж была и остается в числе приближенных короля благодаря г-же де Монтеспан, г-же де Ментенон, г-же д'Эдикур и многим другим. Она проводит по три-четыре дня подряд в Версале, присутствуя при туалете королевы и фавориток; ее к себе зовут, она повсюду желанная гостья; г-жа де Куланж по-прежнему в ладу со всеми, между тем как Лозен томится в Пиньероле! Да, приходится признать, что эта женщина всегда превосходила графа умом.
   Как бы там ни было, когда Пюигийем явился к нам в Бидаш, он был совершенно подавлен этой неудачей и жаждал оправиться после своего поражения. До сих пор его любовь ко мне была сущим ребячеством; он испробовал свои незрелые чувства на девочке, находившейся рядом, но никогда всерьез не помышлял стать зятем маршала де Гра-мона. Пюигийем ревновал меня ко всему, даже к Гишу и Лувиньи. Его честолюбие и страсть расцвели одновременно благодаря насмешливой отповеди г-жи де Куланж и возвращению к нам.
   Кузен понял, что он жаждет возвыситься и средство для этого у него под рукой. Оставалось лишь пустить его в ход, и ради этого, несмотря на свой юный возраст, он проявил змеиную хитрость.
   В первые дни своего пребывания в Бидаше Пюигийем лишь приглядывался ко всему, а затем использовал свои наблюдения для того, чтобы расположить к себе людей. Он обращался с маршальшей как нельзя более внимательно и любезно; за ней никто никогда так не ухаживал, и она полюбила гасконца едва ли не больше собственных детей, не особенно чутких по отношению к ней.
   — Как же этот милый Пюигийем изменился в лучшую сторону! Каким он стал учтивым и обходительным! Видно, что он прошел школу маршала и прислушивается к его советам.
   Бедная моя матушка! Маршал был для нее идеалом, воплощением совершенства и даже доброты — я никогда больше не встречала столь слепой любви. Так или иначе, Пюигийем быстро стал ее любимцем. Она не могла без него обходиться и не покидала дом без его сопровождения; граф подавал матушке руку и не допускал, чтобы к ней приближался какой-нибудь конюший. Не обходил он вниманием и г-жу де Баете; на меня же кузен едва смотрел, словно я для него ничего не значила. Во время споров он неизменно вставал на сторону матушки и гувернантки, выступая против моего мнения. Из привезенных нам подарков он преподнес мне лишь очень простой и невзрачный чепчик. От досады я отдала его в присутствии кузена своей горничной, громко заявив, что подобный головной убор ей в самый раз.
   В итоге, как граф и рассчитывал, эти бесхитростные души прониклись к нему полным доверием; обеим дамам и в голову не приходило, что их любимец может заинтересоваться такой пигалицей, как я, и они утратили всякую бдительность. Я же беспрестанно думала о кузене, о чем свидетельствовали мои вспышки гнева, и мое самолюбие чувствовало себя уязвленным из-за того, что мной пренебрегают. За две недели мое чувство к графу разгорелось сильнее, чем если бы он провел полгода, стоя передо мной на коленях. С гордячками следует поступать именно так — это самый верный путь к их сердцу. Я осунулась от раздражения, и мне все опротивело; запираясь в своей комнате, я рыдала там часами напролет и дошла до того, что стала буквально на всех бросаться; особенно безжалостно я обращалась с матушкой и с г-жой де Баете. Я помыкала ими без всякой причины; такого отвратительного настроения у меня еще никогда не было.
   Подобным образом я вела себя в течение нескольких недель; как-то раз, утром, в дивную погоду, о существовании которой и не подозревают парижане — такая бывает лишь в наших благословенных южных кантонах, — я тайком выскользнула из дома одна со своей крошечной собачкой Клелией и отправилась бродить по полям, желая, чтобы меня за это как следует побранили, но прежде всего мне хотелось, чтобы обе мои тиранки вдоволь поволновались и посердились. Тиранки! Эти бедные добрые создания! Однако в ту пору я думала о них именно так. В замке все еще спали; я радовалась в предвкушении того, что проведу весь день одна и буду есть черный хлеб с сыром в крестьянских хижинах, а меня тем временем будут искать.
   Благополучно выбравшись из парка, я отыскала живописную тропу, которая была мне хорошо известна; петляя между двумя живыми изгородями, усыпанными цветами, она привела меня на вершину круглого холма, где сохранились какие-то развалины. Я сотни раз бывала здесь с Пюи-гийемом и братьями, и теперь эти места вызывали у меня множество воспоминаний; я не забыла, как нежно тогда относился ко мне кузен, и, сравнивая его прежнее чувство с нынешним презрением, недоумевала: «Ведь я сейчас красивее, взрослее и лучше во всех отношениях, чем была в ту пору, почему же он не желает этого замечать?»
   С высоты холма я обозревала Бидашский замок и со злорадством думала, что там уже должны были переполошиться. Окна дома сверкали на солнце; сияние светила придавало окружающему пейзажу роскошный и величественный вид, неизменно приводивший меня в восторг будь-то в Бидаше или в Монако. Я принялась размышлять о многом, причем более серьезно, чем обычно; мне пришла в голову мысль о моем замужестве, и я стала гадать, кто мог бы стать моим избранником.
   «Я бы вышла замуж за бедного Танкреда, я бы вышла замуж за Филиппа, но где же он? Я бы вышла замуж…» Тут я прервала сама себя:
   «Нет, я ни за что за него не выйду: он обожает госпожу де Баете с ее полумаской, он собирается добиться успеха благодаря старухам. Такое средство не хуже любого другого. Как он старается! В конце концов, мадемуазель де Гра-мон отнюдь не создана для такого ничтожества, как он».
   Я не смогла удержаться от слез досады при мысли о том, что «такое ничтожество» пренебрегает мной. Можно было умереть от стыда:
   «Пусть только он на меня посмотрит, этот смазливый льстец и лицемер, а я уж постараюсь, чтобы он поневоле на меня посмотрел! О! Как же я тогда буду его презирать в свою очередь, я заставлю его валяться у моих ног, а сама выйду замуж за какого-нибудь принца, чтобы оттолкнуть это ничтожество ногой, чтобы он бесился от злости, сколько мне будет угодно! Да, это будет, да, это случится, я так хочу, я так хочу!»
   Клелия носилась вокруг, выискивая в траве следы каких-то зверей; внезапно она устремилась вперед как безумная и принялась громко лаять в сторону тропы, откуда послышались чьи-то шаги.
   Мне совсем не было страшно, однако ни одна девушка моего возраста и моего положения никогда не оказывалась одна, без защитников, даже без сопровождающего лакея, на подобной прогулке; это был безрассудный поступок, и лишь такая сумасбродка, как я, могла на него отважиться.
   Я сама придумала эту восхитительно сладостную месть и упивалась ею, но все же испуг Клелии и приближавшиеся шаги заставили меня задуматься. «А вдруг это какой-нибудь разбойник?» — пронеслось у меня в голове.
   Мой взгляд упал на часы, которые я носила на цепочке, усыпанной бриллиантами, а также на мои кольца, подвески и брошь. В эту минуту ярость собачки усилилась.

IX

   Как вам известно, я отнюдь не отличаюсь робостью; я безбоязненно встречала крики парижского сброда, его угрозы и ругательства, что само по себе уже немало; тем не менее в ту минуту мной невольно овладел испуг, и я приготовилась защищаться изо всех сил. Я из тех людей, кто умеет владеть собой, кому не изменяют присутствие духа и воля, кто почти всегда остается хозяином положения, не теряя при этом мужества. Я была такой даже в ту пору. И я ринулась навстречу опасности, восклицая: — Ну же, Клелия! Ну же, пиль, пиль!
   Клелия вернулась ко мне, ощетинившись, и я до сих пор содрогаюсь, вспоминая о том, что предстало моим глазам.
   Передо мной стояла старуха, невообразимо безобразное и уродливое создание, в лохмотьях, с седыми, сальными, зловонными, редкими волосами, ниспадавшими на плечи прямыми прядями. Она была похожа на старую испанскую цыганку, к которой привязалась королева-мать, назначившая ее воспитательницей мартышек и попугаев, которые обитали в покоях ее величества. У старухи был тот же облик, если не считать ее лохмотьев, ибо любимица королевы всегда наряжалась колдуньей и щеголяла в черно-красном одеянии; по словам служанок ее величества, цыганка замечательно предсказывала судьбу, и они советовались с ней с утра до вечера.
   Между тем старуха приближалась ко мне, отталкивая Клелию небольшой палкой из орешника, обвязанной выцветшими шелковыми лентами; она обращалась с Клелией, словно с шавкой, невзирая на происхождение и родословную моей собачки. Цыганка устремила на меня свои черные, сверлящие, похожие на пылающие угли глаза. В конце тропы, напротив меня, лежал камень, который упал с одной из обвитых плющом колонн. Дойдя до камня, старуха села на него, а негодующая Клелия вцепилась в накидку, свисающую у нее за спиной, и разорвала ее на клочки.
   Незнакомка отстранила собачку столь благородным жестом, что ей позавидовал бы даже барон:
   — Уберите вашу собаку, Шарлотта де Грамон, если вы не хотите, чтобы я ее ударила.
   Не привыкшая к тому, чтобы со мной говорили в таком тоне, я вскинула голову и надменно осведомилась у старухи, откуда в ней столько дерзости. — От моего могущества! — отвечала она. — Вашего могущества?
   — А! Ты в этом сомневаешься! Неразумная девчонка, жаждущая свободы, общения с природой и, возможно, любви, ты не узнаешь королеву этих гор, богиню остроконечных вершин, облаков и вечных снегов, не столь заледеневших, как мое сердце. Эта странная речь удивляла меня все больше и больше.
   — Королева! — презрительно вокликнула я.
   — Да, королева, причем более могущественная, чем все европейские королевы, восседающие на тронах, ибо я повелеваю не только своими подданными, но и стихиями, даже самим дьяволом. Все на земле и в этих просторах повинуются моей воле; эта палочка — неодолимый скипетр, перед которым никто не может не склониться. Я молча пожала плечами.
   — Тебе нужно доказательство, строптивое дитя? Смотри же!
   Она свистнула каким-то особым способом и столь пронзительно, что послышалось эхо. В тот же миг сотня, а то и две-три сотни странных, жутких, чудовищных фигур возникли неизвестно откуда, показавшись со всех сторон, но на большом расстоянии от нас; развалины просто кишели этими страшилищами; я не знаю, сколько их было — сосчитать было невозможно.
   — Если захочешь, — продолжала старуха, — они подойдут ближе; будь твоя воля, их явится в десять раз больше, юная принцесса (она намеренно выделила два последних слова).
   Признаться, я испугалась. Оказаться наедине с этой толпой оборванцев без совести и чести, жаждущих завладеть моими украшениями, готовых вмиг растерзать меня на части по одному лишь знаку ужасной старухи, — эта угроза показалась мне в тысячу раз страшнее баррикад и воплей господ парижан. Я едва не заплакала, но гордость всю жизнь удерживала меня от слез. Напротив, я постаралась посмотреть прямо в лицо старухи и спросила у нее почти без дрожи:
   — Кто эти люди и что они делают во владениях моего отца?
   — Они вовсе не в чужих владениях, а на своей земле: эти горы испокон веков принадлежат нашему племени и будут принадлежать ему до конца света. Среди этих окружающих тебя людей, которых ты презираешь, найдется более сотни тех, кто знатнее тебя настолько, насколько свет солнца ярче света одной-единственной искорки. Предки этих людей носили царский венец еще в те времена, когда твои предки были всего лишь жалкими крепостными. Не будь же такой гордячкой, Шарлотта де Грамон, и не смотри свысока на тех, о ком ты не имеешь никакого понятия.
   Я часто слышала, как отец рассказывал о наших ужасных соседях — кочевых племенах, которые населяют Пиренеи и которых испанцы называют хитанос, однако я никогда их не видела. Когда-то они спускались в Бидаш с гор и устраивали там грабежи, хватая все, что они могли унести, но мой дед вел с ними жестокую войну и беспощадно истреблял их с помощью королевских войск; он загнал хитанос в глубь их пещер и в конце концов вынудил их подписать договор, согласно которому они должны были соблюдать неприкосновенность наших земель и не трогать наших вассалов, при условии, что мы не станем вмешиваться в споры хитанос с другими племенами и будем при этом оставаться безучастными. Данное соглашение неукоснительно выполнялось обеими сторонами. Оно было заключено, когда мой отец был еще ребенком, и с тех пор в княжестве не было замечено даже следа хитанос.
   Понятно, что при виде этих людей, вернувшихся сюда с оружием в руках (все они были вооружены) и, очевидно, не с добрыми намерениями, меня охватил ужас; я оказалась в их власти, лишенная всякой помощи и защиты. Теперь я жестоко раскаивалась в том, что сбежала из дома. Между тем чутье подсказывало мне, что единственный способ заставить уважать меня — оставаться спокойной и смелой, поэтому я собралась с духом и спросила:
   — Зачем вы сюда пришли? Что вам от меня нужно? Зачем вы заговорили со мной и нарушили мой покой, не дав побыть одной?
   — Мы ждали тебя, мы давно искали тебя, Шарлотта. Голос старухи настолько смягчился, что стал почти нежным.
   — Меня?! — вскричала я.
   — Именно тебя.
   — Что может быть общего между вашим племенем изгнанников и моей семьей?
   — Это тебе неведомо, и ты не можешь этого знать. Сейчас ты обо всем услышишь.
   — Я не привыкла, чтобы кто-нибудь обращался ко мне на «ты», — перебила я старуху, возмущенная ее наглостью и не в силах сдержаться.
   — И все-таки я буду говорить тебе «ты» — мне нет дела до того, что это тебя обижает; когда ты узнаешь правду, моя дерзость перестанет тебя удивлять. Нам не нужны свидетели; заставь эту тварь замолчать, а не то я ее задушу.
   Клелия продолжала яростно тявкать и царапаться — словом, она вела себя как подобает собаке, привыкшей к хорошему обществу, вести себя по отношению ко всякому сброду. Я взяла ее на руки и стала ласкать, а затем спрятала под своими юбками; собачка продолжала глухо ворчать, но перестала лаять.
   — Ты спрашиваешь, что общего между тобой и мной, Шарлотта де Грамон. Знаешь ли ты, чья грудь тебя вскормила?
   — Одной молодой и красивой крестьянки; она умерла вскоре после того, как меня отняли от груди, и я совсем ее не помню.
   — «Одной молодой и красивой крестьянки» — в самом деле, она была очень молода и очень красива! Но то была не крестьянка, то была моя дочь.
   — Моя кормилица — хитана?! Нет, нет, тысячу раз нет — матушка бы этого не допустила. Какая-то язычница!
   — Разве ее не звали Катринеттой?
   — Да, это христианское имя.
   — Моя дочь была христианкой, но при этом она была моя дочь. Мое единственное дитя, единственный плод моей единственной любви, также с христианином, — прибавила она с мрачным видом, начинавшим меня пугать. Старуха ненадолго замолчала, а затем продолжала:
   — Этот христианин посмеялся надо мной; он не любил меня, но любил Катринетту, так как он отнял ее у меня, не обращая внимания на мои слезы и крики, дал ей свое имя и признал ее своей дочерью; он сделал ее самой богатой среди ваших бидашских вассалов. По его словам, он сделал это, чтобы спасти ее душу. Я дважды забирала Катринетту у отца, но она дважды убегала и возвращалась в ваши края; она не любила меня — мать, которая ее обожала: кровь отца заглушила в ее сердце голос моей крови. Я не хотела, чтобы моя дочь была несчастной, и отпустила ее на волю, вернее оставила ее в рабстве, ибо она гнушалась воли.
   Я не в состоянии описать, как преобразилось уродливое лицо старухи: ее жуткие глаза излучали любовь, которую она черпала в своем горе, — это было непостижимо. Я внимательно слушала цыганку; она снова умолкла, а затем разразилась диким криком, от которого кровь застыла в моих жилах.
   — У тебя есть дядя, Шарлотта? — спросила она.
   — У меня их несколько.
   — У тебя есть дядя, который смеется и издевается над всем самым святым; он предатель, трус, обманщик, подлец — словом, это граф де Лувиньи!
   — Говорите уважительнее о…
   — Уважительнее о том, кто убил мою дочь! Мне говорить о нем уважительнее? Да начнем с того, кто он такой? Я не обязана никого уважать, к христианам же я не испытываю ничего, кроме ненависти. Молчи! Уважать Лувиньи, лжеца и соблазнителя, который, прикрываясь своим именем, своей молодостью, смазливым лицом и вероломной любовью, совратил мою Катринетту, сделал ей ребенка и бросил ее умирать от горя. Ты не знала об этом, девушка, не так ли! Ты, конечно, слышала, что Лувиньи — трус, убийца и доносчик, но ты не знала, что он также бесстыжий лжец и самый подлый из всех мерзавцев.
   Я была прекрасно осведомлена о словах и поступках дядюшки, которого все в нашей семьи стыдились, и сочла уместным промолчать. Королева продолжала:
   — Катринетта стала матерью ребенка, который задохнулся от ее слез, и тут как раз родилась ты; поскольку отец Катринетты, узнав о ее грехе, отказался от дочери, Лувиньи решил поправить дело и определить ее к маршальше твоей кормилицей. Твоя мать была тогда в По, и она положилась на сведения, предоставленные одним старым слугой, который был рад услужить сыну своего хозяина. Вот так Лувиньи ввел свою любовницу в ваш дом и, пользуясь этим, стал ее унижать. Кроткая душа сносила все молча: она безумно любила этого мерзавца, а также любила вас, мадемуазель; Катринетта любила вас так же сильно, как ребенка, которого она потеряла. Она отдавала вам свою жизнь, угасавшую с каждым днем, но никогда еще молоко кормилицы не приносило такой пользы бедному младенцу, Божьему созданию, как ее молоко. Я находилась тогда далеко, очень далеко, меня не было здесь три года; когда я вернулась, было слишком поздно — моя Катринетта уже угасла, как свечка, задутая ветром, — я так с ней и не встретилась. Этот рассказ если и не растрогал, то заинтересовал меня, и я уже смотрела на безобразную старуху не с такой опаской и неприязнью. Я молчала, ожидая, что она еще скажет.
   — Был ли ваш дядя Лувиньи с тех пор счастлив, мадемуазель? Не навлек ли он на себя всеобщее презрение, ненависть и даже проклятия? Что стало с его состоянием? Добился ли он успеха при дворе? Есть ли у него друг? Вам прекрасно известно, что нет. Я тоже это знаю, ибо все это сотворено мною — я произнесла проклятие над его будущим, и это проклятие немедленно стало приносить плоды. Теперь вы верите в мое могущество?