Кровать заскрипела под его тяжестью, и в покоях Морфея, если не считать нескольких прерывистых вздохов, вырвавшихся из груди короля, воцарилось гробовое молчание.

Глава 44. ОСКОРБЛЕНИЕ ВЕЛИЧЕСТВА

   Ярость, овладевшая королем при чтении письма Фуке к Лавальер, растворялась мало-помалу в утомлении, вызванном столь бурными переживаниями.
   Юность, полная сил и здоровья, нуждается в немедленном возмещении того, что она потеряла; юность не знает бесконечно тянущейся бессонницы, делающей для несчастных, которые подвержены ей, миф о все снова и снова отрастающей печени Прометея мучительной явью. И если зрелый человек во цвете лет или изнуренный годами старец находят в несчастии вечную пищу для скорби, то юноша, пораженный внезапно свалившимся горем, обессиливает в криках, в неравной борьбе и тем скорее дает повергнуть себя не знающему пощады врагу, с которым он вступил в поединок. Но будучи повержен им наземь, он больше уже не страдает.
   Людовик был укрощен в какие-нибудь четверть часа; он перестал сжимать кулаки и сжигать своим взглядом неодолимые образы своей ненависти, он перестал обвинять яростными словами Фуке и Луизу. От бешенства перешел он к отчаянью и от отчаянья к полной расслабленности.
   После того как он у себя на кровати метался и бился в конвульсиях, его бессильные руки застыли по обе стороны туловища. Его голова замерла на отделанных кружевами подушках, его истомленное тело время от времени вздрагивало, пронизываемое легкими судорогами, из его груди вырывались теперь уже редкие вздохи.
   Бог Морфей, самодержавный владыка этих покоев, названных его именем, приковал к себе распухшие от гнева и слез глаза короля, бог Морфей осыпал его маками, которыми были полны его руки, и Людовик в конце концов спокойно смежил веки и заснул.
   Тогда ему показалось, как это часто бывает в первом, нежном и легком сне, в котором тело как бы повисает над ложем, а душа — над землей, ему показалось, что бог Морфей, написанный на плафоне, смотрит на него совсем человеческими глазами; что-то блестело и шевелилось под куполом; рой мрачных снов в одно мгновение сдвинулся в сторону, и показалось человеческое лицо, с рукой, прижатой к губам, задумчивое и созерцающее. И странное дело — этот человек был до того схож с королем, что Людовику даже почудилось, будто он видит себя самого, отраженного в зеркале.
   Только лицо, которое видел Людовик, выражало глубокую скорбь и печаль.
   Потом ему показалось, будто купол понемногу удаляется от него и аллегорические фигуры и их атрибуты, написанные Лебреном, темнеют, постепенно уменьшаясь в размерах. Мягкое, ровное, покачивающее движение, похожее на движение корабля, плывущего по волнам, сменило недавнюю неподвижность. Король, по-видимому, грезил во сне, и в этом сне золотая корона, увенчивающая собою полог, удалялась, равно как купол, с которого она свешивалась, так что крылатый гений, обеими руками поддерживавший эту корону, казалось, напрасно звал ускользавшего вниз короля.
   Кровать продолжала спускаться все ниже и ниже. Людовик с открытыми глазами отдавался этой жестокой галлюцинации. Освещение королевских покоев стало тускнеть, и наконец что-то мрачное, холодное, необъяснимое окружило короля со всех сторон. Ни фресок, ни золота, ни полога из тяжелого бархата, но тускло-серые стены и все более непроницаемый сумрак. А кровать все опускалась, и через минуту, которая показалась королю вечностью, она пребывала уже в каком-то черном и холодном пространстве. Там наконец она замерла на одном месте.
   Король видел свет своей комнаты, по теперь он казался ему таким, каким из глубокого колодца бывает виден солнечный свет.
   «Меня мучает кошмар! — подумал Людовик. — Пора проснуться! Итак, я просыпаюсь!»
   Каждому доводилось испытывать то ощущение, о котором мы говорим; нет никого, кто бы посреди душащего его кошмара не сказал себе, направляемый светом сознания, не угасающего в глубине мозга, когда все другие способности человека погружаются в полную тьму, нет никого, кто бы не сказал себе: «Это все пустяки, это — сон».
   Это же сказал себе и Людовик XIV, но, произнеся «я просыпаюсь», он заметил, что не только не спит, но что у него открыты глаза. Он посмотрел по сторонам. Справа и слева увидел он двух вооруженных людей в широких плащах и в масках.
   Один из них держал в руке небольшой фонарь, и его луч освещал сцепу до того мрачную, что никакой король не мог бы представить себя участником чего-либо подобного.
   Людовик решил, что сон его продолжается и что достаточно шевельнуть рукой или заговорить, как сон тотчас же оставит его; он вскочил с кровати и обнаружил, что у него под ногами сырая земля. Тогда, обращаясь к тому, у кого был фонарь, он заговорил:
   — Что это, сударь, и кто выдумал подобную шутку?
   — Это не шутка, — ответил глухим голосом человек с фонарем.
   — Вы люди господина Фуке? — спросил немного озадаченный этим ответом король.
   — Не важна, кому мы служим, — произнес таинственный призрак. — Вы в пашем распоряжении, вот и все.
   Король скорее нетерпеливо, чем в страхе, обернулся ко второй маске.
   — Если это комедия, — сказал он, — то передайте господину Фуке, что я считаю ее неприличной и требую, чтобы ее немедленно прекратили.
   Вторая маска, к которой на этот раз обратился король, был человек огромного роста и могучего телосложения. Он стоял прямо и неподвижно, как глыба мрамора.
   — Что же вы? — крикнул король, топнув ногой. — Почему вы молчите? Почему не отвечаете мне?
   — Мы и не станем вам отвечать, любезнейший, — произнес великан зычным голосом, — нам нечего вам отвечать, кроме разве того, что вы первейший среди несносных и что господин Коклен де Вольер забыл вывести ваз в своей пьесе.
   — Но чего же в конце концов хотят от меня? — гневно крикнул Людовик, скрещивая на груди руки.
   — Вы узнаете это несколько позже, — ответил человек с фонарем.
   — Но где же я все-таки нахожусь?
   — Взгляните.
   Людовик осмотрелся еще раз, но при свете фонаря он увидел только сырые стены, на которых кое-где можно было заметить серебристый след слизня.
   — О, так это тюрьма!
   — Нет, подземелье.
   — И оно ведет?..
   — Извольте следовать за нами.
   — Я не сойду с этого места.
   — Если вы станете бунтовать, мои юный дружочек, — ответил тот, кто с виду был более сильным, — я возьму и закатаю вас в плащ, и если вы задохнетесь в нем, то, честное слово, тем хуже для вас!
   Произнося эти слова, он приподнял плащ, которые угрожал королю, и выставил из-под него такую ручищу, что ее не прочь был бы иметь сам Милон из Кротоны, особенно в тот роковой день, когда ему пришла в голову столь неудачная мысль расщепить руками последний дуб в его жизни.
   Король испугался насилия. Он понимал, что люди, во власти которых он оказался, зашли так далеко, что теперь уже не отступят и свое дело доведут до конца. Он покачал головой и молвил:
   — По-видимому, я попал в руки убийц. Пошли!
   Люди в масках ничего не ответили. Тот, что был с фонарем, двинулся первым, за ним шел король, вторая маска следовала за королем. Так миновали они длинную и извилистую галерею с таким количеством лестниц, которое встречается только в таинственных и мрачных дворцах Анны Радклиф.
   Несколько раз в этих переходах и закоулках король слышал над своей головой шум текущей воды. Наконец они добрались до длинного коридора, кончавшегося железной дверью. Человек с фонарем отомкнул ее одним из ключей, висевших у его пояса, — их бряцание король слышал на протяжении всего пути.
   Когда дверь отворилась и ворвался свежий воздух, Людовик почувствовал аромат, которым благоухают деревья после знойного летнего дня. На мгновение он в колебании остановился, но могучий страж, следовавший за ним, вытолкнул его из подземного коридора.
   — Спрашиваю еще раз, — сказал Людовик, обернувшись к тому, кто дерзнул коснуться рукой короля, — что же вы собираетесь сделать с королем Франции?
   — Постарайтесь забыть это слово, — ответил не допускающим возражений тоном человек с фонарем.
   — За слова, только что произнесенные вами, вы подлежите колесованию, — добавил великан, гася фонарь, врученный ему товарищем, — впрочем, его величество чересчур милостив.
   Услышав эту угрозу, Людовик сделал столь резкое и неожиданное движение, что можно было подумать, будто он хочет бежать, но на плечо ему легла рука великана, пригвоздившая его к месту.
   — Куда же мы идем наконец? — спросил король.
   — Пойдемте, — ответил первый из его спутников и даже с некоторою почтительностью повел своего пленника к карете, спрятанной между деревьями.
   Две лошади с путами на ногах были привязаны недоуздками к низко свисавшим ветвям огромного дуба.
   — Входите, — сказал тот же человек, открывая дверцу кареты и опуская подножку.
   Король повиновался и сел в глубине кареты.
   В то же мгновение дверца захлопнулась, и он остался в темной карете наедине со своим провожатым. Что до гиганта, то он разрезал недоуздки и путы на ногах лошадей, заложил карету и сел на козлы. Лошади с места взяли крупною рысью, и вскоре карета достигла парижской дороги. В Сенарском лесу их ожидала подстава. И здесь лошади были привязаны к деревьям. Человек, сидевший на козлах, сойдя на землю, торопливо перепряг и быстро поехал дальше. В Париж они прибыли около трех часов пополуночи.
   Карета въехала в Сент-Антуанское предместье. Крикнув часовому: «Приказ короля», — кучер миновал ворота Бастилии и остановил взмыленных лошадей у крыльца коменданта. Тотчас же прибежал дежурный сержант.
   — Разбудить коменданта, — приказал кучер громовым голосом.
   В карете по-прежнему царила мертвая тишина. Через десять минут на пороге своей квартиры в туфлях и халате появился г-н де Безмо.
   — Что это, — спросил он, — кого вы еще привезли?
   Первый человек в маске открыл дверцу кареты и сказал что-то на ухо кучеру. Тот немедленно сошел с козел, взял мушкет, который лежал у него в ногах, и приставил дуло его к груди пленника.
   — Стреляйте при первой попытке заговорить! — добавил во весь голос первый, выходя из кареты.
   — Хорошо, — ответил второй.
   Затем тот, кто сопровождал короля, поднялся по ступеням лестницы, где его ожидал комендант.
   — Господин д'Эрбле! — вскричал Безмо.
   — Шш… — остановил его Арамис. — Войдем к вам.
   — О боже мой, боже мой! Что вас привело в такой час?
   — Ошибка, дорогой господин де Безмо, — спокойно отвечал Арамис. По-видимому, вы были правы.
   — По поводу чего?
   — В связи с этим приказом об освобождении вашего узника.
   — Объясните мне, сударь, нет, извините, я хотел сказать: монсеньер, лепетал комендант, задыхаясь от ужаса и изумления.
   — Это проще простого: вы, разумеется, помните, что вам прислали приказ об освобождении, — Да, да! Об освобождении Марчиали.
   — Так вот, мы решили, что этот приказ имеет в виду Марчиали, не так ли?
   — Конечно! Впрочем, вы помните, ведь я сомневался, ведь я не хотел отпускать его, и это вы принудили меня выполнить этот приказ.
   — О, какое неподходящее слово употребили вы, дорогой господин Безмо… я предложил, вот и все.
   — Предложили, да, да, предложили передать его вам, и вы увезли его в вашей карете.
   — Так вот, дорогой мои Безмо, это была ошибка. Ее обнаружили в министерстве, и я привез королевский приказ освободить… Сельдона, знаете, того самого беднягу шотландца.
   — Сельдона? Но на этот раз вы и впрямь уверены?..
   — Черт возьми! Читайте-ка сами, — добавил Арамис, передавая Безмо приказ.
   — Но это тот самый приказ… Я его уже видел, держал в руках…
   — Неужели?
   — Я же говорил вам об этом… И чернильное пятно… да, я узнаю его.
   — Не знаю, тот ли это приказ или другой, но, как бы то ни было, я вам вручаю его.
   — А как же другой?
   — Какой другой?
   — Марчиали?
   — Я передам вам сейчас и его.
   — Но мне этого недостаточно. Чтобы принять его, мне нужен новый приказ.
   — Не говорите таких вещей, дорогой Безмо. Вы рассуждаете как дитя.
   Где у вас приказ об освобождении Марчиали?
   Безмо побежал к своему сундуку и вынул приказ. Арамис взял его из рук коменданта, не торопясь разорвал на четыре части, поднес их к лампе и сжег.
   — Но что же вы делаете! — закричал перепуганный насмерть Безмо.
   — Поразмыслите над создавшимся положением, дорогой комендант, — сказал с невозмутимым спокойствием Арамис. — У вас больше нет приказа, который оправдывает освобождение Марчиали.
   Боже мой! Нет! И все же я погиб, да, да, я погиб!
   Но совсем нет, ведь я отдаю вам Марчиали назад, таким образом получается, как будто он вовсе и не выходил из Бастилии.
   — Ах! — воскликнул комендант, который окончательно потерял способность соображать.
   — Конечно! И вы сразу же запрете его.
   — Еще бы!
   — И вы отдадите мне этого… ну как его там… Сельдона, которого освобождает новый приказ. Таким образом, ваша отчетность будет в полном порядке. Понимаете?
   — Я… я…
   — Вы поняли, — перебил Безмо Арамис. — Вот и отлично.
   Безмо умоляюще сложил руки.
   — Но ради чего, взяв у меня Марчиали, вы привозите его снова ко мне?
   — воскликнул несчастный, совершенно растерявшийся комендант.
   — Для такого друга, для такого слуги, как вы, нет секретов.
   И Арамис наклонился к уху Безмо.
   — Вы знаете, — шепнул он, — какое необыкновенное сходство между этим несчастным и…
   — Королем, да!
   — Так вот первое, на что употребил Марчиали свою свободу: он стал утверждать, что он король Франции.
   — Вот негодяй! — воскликнул Безмо.
   — Он надел на себя такой же костюм, какой был на его величестве, и стал выдавать себя за короля Людовика Четырнадцатого.
   — Боже мой!
   — Вот почему я и привез его к вам, дорогой комендант. Он безумен, и своим бредом он спешит поделиться со всеми.
   — Что же делать?
   — Все обстоит очень просто: не давайте ему общаться с кем бы то ни было. Вы понимаете, что, когда его бред стал известен его величеству, который сжалился над ее несчастьем и был вознагражден за свою доброту черной неблагодарностью, король пришел в ярость. И вот теперь — хорошенько запомните это, дорогой господин де Безмо, так как это касается вас самым непосредственным образом, — теперь всякому, кто даст ему общаться с кем бы то ни было, кроме меня или самого короля, не миновать смертной казни. Вы слышите, мой милый Безмо, — смертной казни!
   — Слышу, слышу, черт подери!
   — А теперь спуститесь и отведите этого бедного малого в его камеру, если только не считаете нужным, чтобы он поднялся к вам.
   — Зачем?
   — Да, вы правы. Полагаю, что лучше сразу же посадить его под замок, разве не так?
   — Еще бы!
   — В таком случае, друг мой, пошли…
   Безмо велел бить в барабан и звонить в колокол, предупреждая по заведенному здесь порядку о том, чтобы все входили в свои помещения, дабы избежать встречи с таинственным узником. Затем, когда проходы были расчищены, он сам подошел к карете за арестантом. Портос, верный приказу, продолжал держать мушкет у груди пленника.
   — А, вот вы где, негодяй! — воскликнул Безмо, увидев короля. — Хорошо, хорошо!
   И тотчас же, велев королю покинуть карету, он повел его в сопровождении Портоса, не снимавшего маски, и Арамиса, снова ее надевшего, во вторую Бертодьеру и открыл дверь той самой камеры, в которой на протяжении восьми лет томился Филипп.
   Король вошел в каземат без единого слова. Он был растерян и бледен.
   Безмо закрыл дверь, дважды повернул ключ в замке и, подойдя к Арамису, прошептал ему на ухо:
   — Сущая правда, он очень похож на его величество, но все же не так, как вы утверждаете.
   — Так что вас уж, во всяком случае, на такой подмене не проведешь?
   — Что вы, что вы!
   — Вы бесценный человек, дорогой мой Безмо, — сказал Арамис. — А теперь освобождайте Сельдона.
   — Верно, я и забыл… Я сейчас отдам приказание…
   — Ба! Вы успеете сделать это и завтра.
   — Завтра? Нет, нет, сию же минуту! Избави боже затягивать это дело.
   — Ну, идите по вашим делам, а меня ожидают мои» Но, надеюсь, вы поняли все до конца, не так ли?
   — Что я должен понять?
   — Что никто не войдет к узнику без приказа его величества — приказа, который привезу вам я сам.
   — Да, прощайте, монсеньер.
   Арамис вернулся к своему товарищу.
   — Поехали, друг Портос, в Во! И поскорее.
   — До чего же чувствуешь себя легким, когда верно послужишь своему королю и тем самым спасешь свою род пну, — засмеялся довольный Портос. Лошадям нечего будет тащить. Поехали.
   И карета, освободившись от пленника, который действительно мог казаться Арамису чрезмерно тяжелым, миновала подъемный мост, который тотчас же поднялся за ней снова, и оказалась вне пределов Бастилии.

Глава 45. НОЧЬ В БАСТИЛИИ

   Страдание в этой жизни соразмерно с силами человека. Мы отнюдь не собираемся утверждать, что бог неизменно соразмеряет ниспосылаемое им человеку несчастье с силами этого человека; подобное утверждение было бы не вполне точным, поскольку тем же богом дозволена смерть, являющаяся единственным выходом для души, которой невмоготу пребывать в оболочке тела Итак, страдание в этой жизни Соразмерно с силами человека Это значит, что при равном несчастии слабый страдает больше, нежели сильный. Но что же придает человеку силу? Закалка, привычка и опыт. Мы не станем утруждать себя доказательством этого; это аксиома как в отношении нашей душевной жизни, так и нашего естества.
   Когда молодой король, потеряв всякое представление о действительности, растерянный и разбитый, понял, что его ведут в одну из камер Бастилии, он решил, что смерть во многих отношениях схожа со сном, что и она полна разнообразных видений. Он вообразил, будто его кровать в замке Во провалилась сквозь пол и вслед за тем он умер; он вообразил, что он это покойный Людовик XIV, продолжающий видеть все те же ужасы, невозможные для него в жизни и называемые низложением с трона, тюрьмой и всевозможными оскорблениями некогда всемогущего государя.
   Наблюдать в качестве призрака, сохраняющего ощущение своего тела, свои собственные мучения, томиться, тщетно стараясь постигнуть непостижимую тайну, где действительность, а где лишь ее подобие, видеть все, слышать все, все понимать» отчетливо помнить мельчайшие подробности своих последних минут — разве это не пытка, пытка тем более невыносимая, что она может быть вечною?
   — Не есть ли это то самое, что зовется вечностью, адом? — шептал Людовик XIV в то мгновение, когда за пим закрылась дверь, запираемая Безмо.
   Он не проявил ни малейшего интереса к окружающей его обстановке и, прислонившись спиной к стене, окончательно проникся мыслью о том, что он умер; он зажмурил глаза, чтобы не увидеть чего-нибудь еще худшего.
   «Но все-таки как же произошла моя смерть? — спрашивал он себя, поддаваясь безумию. — Не спустили ли эту кровать при помощи какого-нибудь приспособления? Нет, нет — когда она начала опускаться, я не почувствовал ни сотрясения, ни толчка… А не отравили ли меня во время обедав или, кто знает, не обкурили ли отравленною свечой, как мою прабабку Жанну д'Альбре?»
   Вдруг холод камеры пронизал плечи Людовика.
   «Я видел, — продолжал — он, — я видел моего отца мертвым на той самой кровати, на которой он всегда спал; на нем было королевское одеяние. Это бледное лицо с заострившимися чертами, эти застывшие, некогда столь подвижные руки, эти вытянутые, похолодевшие ноги, — нет, ничто не говорило о сне, полном видений. А ведь бог должен был бы наслать на него целые полчища снов, на него, чьей смерти предшествовало столько других, ибо сколь многих он сам послал на смерть!
   Нет, этот король по-прежнему был королем, он царил на смертном одре так же, как на своем бархатном троне. Он не отрекся от свойственного ему величия. Бог, ниспославший на него кару, не может наказывать и меня, не сделавшего ничего противного его заповедям».
   Странный шум привлек внимание молодого человека. Он посмотрел и увидел на каминной доске под громадной грубою фреской, изображавшей распятие, огромную крысу, грызшую хлебную корку и смотревшую на нового постояльца камеры умным и любознательным взглядом.
   Король испугался: крыса вызвала в нем омерзение. С громким криком бросился он к дверям. И благодаря этому вырвавшемуся из его груди крику Людовик понял, что он жив, не потерял разума и что чувства его вполне естественны.
   — Узник! — воскликнул он. — Я, я — узник!
   Он поискал глазами звонок.
   «В Бастилии нет звонков! Я в Бастилии! Но как же я сделался узником?
   Это все, конечно, Фуке. Пригласив в Во, меня заманили в ловушку. Но Фуке не один… Его помощник… этот голос… это был голос д'Эрбле, я узнал его. Кольбер был прав. Но чего же от меня хочет Фуке? Будет ли он царствовать вместо меня? Немыслимо! Кто знает?.. — подумал Людовик. Кто знает, быть может, герцог Орлеанский, мой брат, сделал со мною то, о чем всю жизнь мечтал, замышляя против моего отца, мой дядя. Но королева?
   Но моя мать? Но Лавальер? О, Лавальер! Она окажется во власти принцессы Генриетты! Бедное дитя, ее, наверное, заперли, как заперт я сам. Мы с нею навеки разлучены!»
   И при одной этой мысли несчастный влюбленный разразился криками, вздохами и рыданиями.
   — Есть же здесь комендант! — с яростью вскрикнул король. — Я поговорю с ним, я буду звать.
   Он стал звать коменданта. Никто не ответил. Он схватил стул и стал яростно колотить им в массивную дубовую дверь. Дерево, ударяясь о дерево, порождало мрачное эхо в глубине переходов и лестниц, но ни одно живое существо так и не отозвалось.
   Для короля это было еще одним доказательством того полного пренебрежения, которое он встретил к себе в Бастилии. После первой вспышки неудержимого гнева, чуточку успокоившись, он заметил полоску золотистого света: должно быть, занималась заря. После этого он опять принялся кричать, сначала не очень громко, затем все громче и громче. И на этот раз кругом все было безмолвно.
   Двадцать других попыток также не привели ни к чему.
   В нем начала бурлить кровь; она бросилась ему в голову. Привыкнув к неограниченной власти, он содрогнулся, столкнувшись с неповиновением подобного рода. Гнев его все возрастал. Он сломал стул, который был для него чрезмерно тяжелым, и, пустив в ход один из его обломков, стал бить им в дверь, как тараном. Он бил с таким усердием и так долго, что лоб его покрылся испариной. Шум, который до этого он поднимал, сменился несмолкающим грохотом. Несколько приглушенных и, как показалось ему, отдаленных криков ответило ему с разных сторон.
   Это произвело на короля странное впечатление. Он остановился, чтобы прислушаться. Это были голоса узников, еще так недавно — его жертв, теперь сотоварищей. Эти голоса, словно легчайшие испарения, проникали сквозь толстые сводчатые потолки, сквозь стены. Они громко обвиняли того, кто шумел, как их вздохи и слезы без слов обвиняли, должно быть, того, кто лишил их свободы. Отняв у столь многих свободу, он появился здесь, между ними, чтобы отнять у них сон.
   От этой мысли он едва не сошел с ума. Она удвоила его силы, и обломки стула опять были приведены в действие. Через час Людовик почувствовал какое-то движение в коридоре, и сильный стук в его дверь прекратил удары, которыми он сам осыпал ее.
   — Вы что, спятили, что ли? — прикрикнул на него кто-то, стоявший за дверью. — Что это с вами стряслось этим утром?
   «Этим утром?» — подумал изумленный король.
   Затем он вежливо обратился к своему незримому собеседнику:
   — Сударь, вы — комендант Бастилии?
   — Милый мой, у вас мозги набекрень, — отвечал голос за дверью, — но все же это не основание производить такой грохот. Перестаньте шуметь, черт возьми!
   — Вы — комендант?
   За дверью все смолкло. Тюремщик ушел, не удостоив короля даже ответом.
   Когда король удостоверился в том, что тюремщик и в самом деле ушел, его ярость сделалась безграничною. Гибкий, как тигр, он вскочил на стол, потом на окно и начал трясти решетку. Он выдавил стекло, и тысячи звенящих осколков упали во двор. Он кричал голосом, становившимся с каждым мгновением все более хриплым: «Коменданта, коменданта!» Этот припадок длился около часа.
   С растрепанными, прилипшими ко лбу волосами, с разорванной и выпачканной одеждой и бельем, превратившимся в клочья, король перестал кричать и метаться по камере, лишь окончательно обессилев, и только тогда он постиг, насколько неумолимы эти толстые стены, насколько непроницаем кирпич, из которого они сложены, и насколько тщетны попытки вырваться из их плена, когда располагаешь только таким орудием, как отчаянье, тогда как над ними властно лишь время.
   Он прижался лбом к двери и дал своему сердцу чуточку успокоиться; еще одно добавочное его биение, и оно бы не выдержало.
   «Придет же час, — подумал король, — когда мне, как и остальным заключенным, принесут какую-нибудь еду. Я тогда увижу кого-нибудь, я спрошу, мне ответят».
   И король стал вспоминать, в котором часу разносят в Бастилии завтрак.
   Он не знал даже этого. Как безжалостный и исподтишка нанесенный удар ножа, поразило его раскаяние: ведь двадцать пять лет прожил он королем и счастливцем, нисколько не думая о страданиях, которые испытывает несчастный, несправедливо лишенный свободы. Король покраснел от стыда. Он подумал, что бог, допустив, чтобы его, короля Франции, подвергли столь ужасному унижению, воздал в его лице государю, причинявшему столько мучений другим.