— Останься, и ты не пожалеешь! Лучшее, нежели то, что ожидает тебя там, вдали от меня, дам тебе я не только сегодня или завтра, но и потом, там, в Александрии, где мы с тобой вновь встретимся и где я сочту для себя самой высшей наградой служить твоему искусству.
   Эти страстные слова отняли у него всю силу воли; он отыскал Биаса, велел ему отправиться к Ледше и передать ей, что он не сможет приехать, так как его удерживают общественные обязанности. Пока он отдавал это приказание, Альтею окружили другие и вовлекли ее в оживленный спор. Его же подозвали Тиона и Дафна, так что он не мог вновь продолжить разговор с этой удивительной женщиной, которая и для его искусства представляла больше интереса, нежели суровая, упрямая биамитянка. Представления Альтеи показали ему вскоре, насколько удачен был его теперешний выбор. Подобно откровению свыше, предстала она ему в образе Арахнеи. Если она сдержит слово и если ему удастся ее воспроизвести именно так, как она изобразила это превращение перед глазами изумленных зрителей, то не могло быть и тени сомнения, что его ожидал большой успех, успех, который до сих пор не выпадал на его долю, потому что он не хотел исполнять требований, идущих вразрез с его убеждениями. Именно в этом произведении будут радостно приветствовать его александрийские товарищи новое его направление, потому что он хочет создать не блестящий образец сверхчеловеческой красоты, призванный ослеплять сердце и рассудок толпы, а реальную женщину с присущими ей недостатками, которая, быть может, не вызовет восторгов, но которая правдивостью и реалистичностью своего воплощения сможет пленить и даже глубоко тронуть сердца зрителей. Когда Альтея стояла на постаменте, то казалось, что она не только изображает, но и переживает свое превращение в паука, и на лицах всех присутствующих выразилось, как будто действительно перед их глазами совершается это таинственное ужасное превращение. Подобное же чувство должен он вызвать в зрителях своей статуей Арахнеи. Ничего, решительно ничего не надо изменять в фигуре Альтеи; в ней есть недостаток — нет округленности форм, но это-то даст еще большую иллюзию превращения несчастной ткачихи в паука.
   Ухаживая за больным другом, он был больше занят мыслью о предстоящей работе, нежели мыслью о любви, которую ему посулила Альтея, покидая его. Его здоровое, закаленное в гимнастических упражнениях тело не чувствовало никакого утомления, когда он после бессонной тревожной ночи вернулся к себе, чтобы переодеться. Ему еще не представилось возможности узнать от Биаса, исполнил ли он его поручение. В том, что ему теперь сообщил верный раб, было весьма мало приятного. Биас не мог передать Ледше его извинений и оправданий, и он только отчасти был виноват в этом. Сначала он не нашел свободной лодки для переезда на остров Пеликана, потому что почти все жители Тенниса отправились на остров Танис, где в ночь полнолуния устраивались празднества в честь богини Астарты. Когда же ему наконец удалось заполучить челнок и поехать, он не застал биамитянки на месте, назначенном для свидания. В надежде застать ее в «Совином гнезде» у старой Табус отправился он туда, но был встречен на берегу каким-то дерзким молодцом, принявшим его так грубо, что Биас был очень доволен, когда ему удалось выбраться оттуда живым и невредимым. Затем он прокрался к жилищу Ледши, и так как он знал об отсутствии ее отца, то отважился проникнуть даже во внутренний двор. Ему нечего было опасаться собак, которые его хорошо знали. Заметив свет в одном из окон, он подошел и увидал Таус, младшую сестру Ледши. Она стояла на коленях перед изображением какого-то божества и горько рыдала. На осторожный оклик Биаса молодая девушка подошла к нему и рассказала, что ждет сестру, которая, по ее мнению, все еще сидит у старухи Табус, а она должна ей передать очень печальные новости. Муж Гулы, ее приятельницы, Пассет, вернулся сегодня с кораблем и узнал о посещении его женой мастерской греческого скульптора. Им овладело точно бешенство от ревности, и уже после заката солнца прогнал он несчастную из дома. Ее родители с трудом согласились принять ее к себе. И только известие, что Гермон с опасностью для собственной жизни спас его девочку из огня, помешало Пассету исполнить свою угрозу убить художника. Теперь всем станет известно, что она, Таус, также сопровождала Гулу в мастерскую красивого художника, о котором она с тех пор, как за нее сватается молодой Сметах, так же мало думает, как о своей убежавшей кошке. Но ведь теперь весь Теннис станет на нее указывать пальцем, а что сделает отец, когда вернется, она даже боится об этом подумать.
   Это известие усилило беспокойство Гермона. По природе храбрый, он не боялся угроз ревнивого мужа, тем более что не чувствовал себя ни в чем перед ним виноватым. То, что его мучило, было только сознание, что он доставил Гуле и маленькой невинной Таус столько горя. Та сердечная теплота, с которой его благословляла Гула, как спасителя ее ребенка, была для него очень приятна, а теперь ему казалось, что он поступил нечестно, заставив ее, как бы в отплату за его благодеяние, сослужить ему такую опасную службу — стать ему моделью. Невольник еще больше расстроил его, представив ему в самом мрачном свете все последствия его неосторожности. Он, кроме того, стал убеждать своего господина покинуть возможно скорее Теннис, ссылаясь на то, что знает, как сильно мстят его соплеменники за оскорбление супружеской чести. Он при этом, конечно, скрыл, насколько он сам опасался преследований с их стороны за то, что был в этом деле как бы посредником. Но все его предостережения и просьбы оказались недейственными. Гермон хотя и собирался покинуть Теннис, но ему нужно было сначала уложить свои статуи, умилостивить и примириться с Ледшей и убедить мужа Гулы, что он напрасно прогнал свою хорошенькую жену. Нечего и думать о быстром и внезапном отъезде из Тенниса, сказал он Биасу, тем более что только спустя некоторое время он вновь встретит в Александрии Альтею, прекрасную родственницу царицы Арсинои.
   Невольник рассказал ему об одном открытии, которое он сделал при помощи прислужницы Альтеи, и рассказ заставил Гермона краснеть и бледнеть от стыда и осыпать Биаса вопросами. Что же это было за открытие, которое так взволновало его господина? Ведь с тех пор, как он служил художнику, праздник Дионисия всегда проводился в веселье и кутежах; даже и рабы, не отставая от господ, предавались праздничному веселью. Напиваться не только было дозволено, но даже и приказано, а виноградный сок ведь действует на всех без различия. Красивая лесбийка, спутница его господина на этом празднике, которая вела себя так необузданно, совершенно неожиданно скрылась, рано покинув праздник. И, по приказанию господина, Биас искал ее везде, но все его старания были напрасны — нигде не мог он ее найти. И вот он узнал в прислужнице Альтеи, сирийке Маргуэле, ту, которая на этом последнем празднике Дионисия была его спутницей, и хотя она не созналась прямо в том, что ее госпожа — та самая лесбийка, но он, Биас, готов отдать свою правую руку на отсечение, если это не была Альтея. Да и господин его, наверно, с ним согласится, если представит себе фракийку с черными волосами вместо рыжих. А ведь в Александрии искусство окрашивания волос доведено до совершенства, и многие женщины прибегают к нему. Притом говорят, что даже сама царица Арсиноя во время праздников Дионисия охотно проводит время с каким-нибудь красивым юношей, который и не подозревает, кто его спутница.
   Вот то сообщение, которое так поразило Гермона и заставило его отправиться сначала в мастерскую Мертилоса, а затем к Дафне. Он застал своего больного друга спящим, и как ни было велико его желание поделиться с ним всем, что так сильно его занимало, он все же не решился нарушить благотворный сон. Но страшное недовольство собой и судьбой, сыгравшей с ним такую злую шутку, не давало ему покоя. Прочь, только скорее прочь из этой мастерской, где в данный момент его произведения еще менее удовлетворяли его, чем когда-либо! На корабле его старых друзей шел пир. Он мог там в вине найти забвение. И тогда вернется опять хорошее настроение, а с ним вместе и наслаждение жизнью. А Альтея? Да, он хотел вновь увидеть ее, но теперь не будет он перед ней преклоняться с таким уважением, нет, он потребует опять тех прав, которые она ему тогда, на празднике Дионисия, добровольно дала над собой. Сегодняшним днем хотел он наслаждаться, о завтрашнем забыть и быть веселым среди веселых!
   Он направился быстрыми шагами к пристани, где стоял богато разукрашенный флагами корабль коменданта Пелусия. Вдруг до него донесся с палубы резкий женский смех и вслед за ним прозвучал густой бас архивариуса — устроителя дионисийских празднеств. Смех этот поразил его. По-видимому, Проклос находился в очень близких отношениях с Альтеей, и увидеть его теперь рядом с фракийкой казалось Гермону прямо невозможным. Да, он искал и хотел веселья, но делить его с этими двумя было для него немыслимо. Так как он не хотел беспокоить Мертилоса, то для него оставалось только одно место, где он мог исполнить то, чего жаждала теперь его душа, — высказаться, и этим местом было место возле Дафны в ее палатке. Еще вчера отправился бы он к ней без всякой задней мысли, сегодня же слова Альтеи, что он — единственный, которого дочь Архиаса любит, как бы стояли между ним и его приятельницей. Он, правда, уже и раньше знал, с каким участием следила она за его жизнью. Много раз доказала она ему свою преданность, и все же, несмотря на то что она была ему дорога, что он с охотой пожертвовал бы своей жизнью, чтобы спасти ее от опасности, все же ему никогда в голову не приходило назвать любовью то чувство, которое было между ними. Одна старая общая их родственница посоветовала ему однажды, когда он жаловался ей на свою жизнь, полную лишений, посвататься к Дафне. Но мужская гордость никогда не разрешила бы ему принять от женщины то, в чем отказывала ему судьба. И перед взглядом ее честных глаз он не мог бы претворяться влюбленным, потому что, как бы ни было сильно его дружеское чувство к ней, он не называл это любовью.
   «Любишь ли ты ее?» — задал себе опять вопрос Гермон, направляясь к палатке Дафны, и, к его удивлению, слово «нет» не так-то быстро сорвалось с его губ. Одно только было для него ясно — это то, что, будь она из бедных беднейшая, все же тот, кто получит ее сердце, будет счастливейшим из смертных. И разве это не было зарождающееся чувство ревности, то, что он испытывал при виде ухаживаний молодого Филатоса. Но нет, он не любит Дафну и не хочет ее любить. Ведь будь она его женой и дели она с ним все то, что теперь его одного касается, где же и у кого мог бы он найти в такие минуты, как сегодняшние, дружеский совет, в душу проникающее слово участия, в котором, как в освежающей росе, нуждалась его поблекшая жизнерадостность и его колеблющаяся творческая сила. Даже сама мысль приняться за глину или резец казалась ему теперь противна.

XIV

   Гермон, стоя перед входом в палатку, старался изгнать из своего воображения образ Альтеи. Каким глупцом он был в эту ночь, чтобы придать такую цену этой лицедейке, которая как женщина потеряла для него всякую прелесть и которую он даже как модель для Арахнеи слишком высоко ставил! Лучше бы он предстал перед своей приятельницей в запятнанном платье, нежели с этими мыслями о фракийке! С первого же взгляда, брошенного на милое личико Дафны, с первого же приветствия, которым она его встретила, он понял, что он найдет здесь то, в чем нуждался, — сочувствующее ему сердце и душевное спокойствие. Просто и искренно упрекнула она его в том, что он вчера почти до невежливости был к ней невнимателен, но в этом упреке не было и следа горечи или злости, и она не заставила Гермона долго просить прощения — даже, по мнению почтенной Хрисилы, слишком скоро простила она этого капризного, избалованного ваятеля. Хотя осторожная матрона и не вмешивалась в дальнейший их разговор, но она ни на минуту не оставила Дафну одну с Гермоном: она делала это ради Филатоса. Она знала жизнь и знала по опыту, что нет ничего легче, как вмешаться Эросу в отношения молодой парочки, когда после краткой разлуки одному приходится в чем-либо прощать другого. К сожалению, не все слова достигали ее слуха, они говорили тихо, а в палате было душно, да притом ночь, проведенная без сна, давала себя знать, и ее до сих пор красивая голова склонялась в полудремоте гораздо ниже над работой, чем это было нужно. Ни Дафна, ни Гермон не обращали на нее никакого внимания. Дочь Архиаса сейчас же увидала по лицу художника, что у него какая-то тяжесть на душе, да он и не долго заставил себя расспрашивать. Пришел же он с целью излиться перед ней. Она пожелала узнать, почему он не на завтраке у Филиппоса.
   — Потому что я сегодня не могу быть среди веселых, — последовал ответ.
   — Опять недовольство судьбой?
   — У меня за последнее время было мало причин быть благодарным судьбе моей.
   — Что же, твоя Деметра не удовлетворяет тебя вполне?
   Он только презрительно пожал плечами в ответ.
   — Ну, так принимайся с двойным рвением за твою Арахнею.
   — Одной намеченной мною натурщицей я уже не могу воспользоваться, а другая… ну, другая стала теперь неприятна моему сердцу.
   — Как! Альтея? — спросила она с нескрываемым любопытством.
   Он молча кивнул ей в ответ.
   Она радостно захлопала в ладоши и воскликнула так громко, что Хрисила в удивлении подняла голову:
   — Да, так это и должно было случиться! О, Гермон, как я боялась! Я думала, когда я смотрела, как эта ужасная женщина превращалась в паука, что вот теперь ты примешь это представление за правду, за что-то реальное и будешь думать: вот оно, то настоящее, чего ты ищешь для Арахнеи. Ведь и на меня временно подействовало это так. Но — вечные боги! — как только я себе представила эту Арахнею, изваянную из мрамора или слоновой кости, то мною овладело неприятное чувство.
   — Весьма понятно, — ответил он раздраженно, — то страстное желание красоты, которое вами всеми владеет, не нашло бы себе удовлетворения в этом произведении.
   — Нет, нет, — быстро произнесла Дафна громче, нежели она говорила обыкновенно, как бы желая этим еще больше убедить Гермона. — Именно потому, что я в тот момент смотрела на нее с твоей точки зрения и в духе твоего направления, я увидала ясно, в чем тут ложь. Все, что казалось таким страшным, таким таинственным при колеблющемся свете факелов и горящей смолы, под надвигающимися грозовыми тучами, — эти развевающиеся пряди волос, эти растопыренные пальцы, эти широко раскрытые водянисто-голубые глаза… — о, Гермон, скажи, разве ты сам не чувствовал, до чего все это было искусственно, вымученно и до чего неестественно?! Право, это превращение было не что иное, как образчик театрального искусства. Какое впечатление произвела бы эта Арахнея на спокойного, хладнокровного зрителя при ярком, не подвластном никакому обману дневном свете? Красота? Но вряд ли кто станет искать в этой прилежной, неутомимой труженице-ткачихе, смертной дочери обыкновенного красильщика, дивную красоту богинь. Я со своей стороны не настолько глупа и не настолько несправедлива, чтобы этого требовать. Красива или нет Альтея, я не знаю, но нахожу что в ней совершенно достаточно красоты для Арахнеи. Но если бы я увидала пластическое произведение, совершенно точно изваянное по вчерашнему образцу, у меня невольно, при взгляде на него, появилась бы такая мысль: художник взял эту фигуру с театральных подмостков, а не с натуры. И, подумай, это буду испытывать я, непосвященная! А адепты, а царь с его глубоким знанием искусства, с его тонким вкусом знатока, а отец и другие судьи — насколько сильнее бросится им это в глаза!
   Тут она остановилась, потому что заметила, что вся кровь отлила от лица Гермона, и она с удивлением увидала, какое глубокое впечатление произвели на этого сильного, всегда готового отстаивать свою самостоятельность художника ее искренно и горячо высказанные слова. Без сомнения, его затронуло ее мнение, даже, быть может, убедило, но при этом лицо его выражало такое горькое чувство недовольства, что, не радуясь своему успеху, она, точно любящая сестра, нежно дотронулась до его руки и сказала:
   — У тебя не было еще достаточно времени, чтобы спокойно уяснить себе все то, что нас всех вчера так ослепило, а тебя, — добавила она почти шепотом, — больше всех.
   — Но зато теперь, — пробормотал он глухо, как бы про себя, — я вижу вдвойне ясно. Какое горькое разочарование, какая неудача, и это в то время, когда я считал, что успех, о котором я мечтал, так близок!
   — Если чувство горького разочарования относится к твоим произведениям, — сказала Дафна ласковым тоном, — то, быть может, тебя ожидает приятная неожиданность: Мертилос отзывается о твоей Деметре гораздо благосклоннее, нежели ты. И он… он мне выдал тайну: он сказал, на кого она походит.
   При этом она слегка покраснела и, видя, как его мрачное лицо прояснилось, продолжала с горячностью:
   — А Арахнея! Ведь эту задачу, которая так хорошо подходит твоему таланту, так соответствует твоему направлению, ты должен хорошо исполнить, и, верь мне, ты ее блестяще выполнишь. Недостатка в подходящих моделях также не будет. В Альтее ты не нашел бы того, что тебе нужно. О, Гермон, если бы я только могла ясно тебе показать, как мало она, в которой все фальшиво, все неправдоподобно, годится для твоего искусства, как мало она отвечает твоим стремлениям к правде!
   — Ты ее ненавидишь, — прервал он ее.
   Казалось, все спокойствие покинуло ее, и обыкновенно мягкие и нежные глаза загорелись недобрым огнем, когда она вскричала:
   — Да и еще раз да! Всеми силами моей души ненавижу я ее и радуюсь этому чувству. Она давно мне уже противна, но со вчерашнего дня я питаю к ней такое отвращение, какое можно чувствовать к пауку, в которого она может воплощаться, к змее и жабе, к греху и лжи.
   Никогда еще Гермон не видел спокойную дочь Архиаса в таком возбуждении. Только соединение двух сильных чувств — любви и ревности — могло довести ее до такого состояния. Он удивленно стал всматриваться в ее лицо, и она показалась ему столь же прекрасной, как готовящаяся к бою Афина Паллада. Дафна же продолжала:
   — И она, этот отвратительный паук, уже наполовину поймала тебя в свои сети. Во время грозы — так рассказал мне наш домоправитель Грасс — потащила она тебя под открытое небо, подвергая тебя гневу Зевса и других богов и презрению всех почтенных людей, потому что кто ей предается, того она портит, у того она, подобно жадным гарпиям, высасывает из души все, что в ней есть высокого и благородного.
   — Но, Дафна, — испуганно вскричала, подымаясь с места Хрисила, — должна ли я тебе напомнить о сдержанности, которая отличает эллинов от варваров, а особенно греческих женщин…
   Дафна прервала ее недовольным тоном:
   — Кто сдержан и умерен в борьбе с грехом, тот уже наполовину предался злу. Ведь еще не так давно погубила она бедного Менандра, молодого супруга моей дорогой Исмены. Ведь ты, Гермон, знаешь их, но вряд ли достиг тебя слух о том, как она отняла его у жены и ребенка. Она завлекла его на свой корабль, для того чтобы месяц спустя ради другого оттолкнуть от себя. Теперь он вернулся к своим, но рассудок его омрачен, и он принимает свою жену за ожившую статую Исиды. Вид его внушает всем ужас и сожаление. Теперь приехала она сюда с Проклосом и нашими друзьями из Пелусия. Чем может быть для нее ее старый спутник?! Но зато ты тут, Гермон, и на тебя-то она закидывает теперь свои сети. Вот еще недавно, когда я спала, мне снилось… да нет, не только во сне, но и наяву носятся в воздухе передо мной противные серые нити, испускаемые этим вышедшим на добычу пауком, и застилают мне дневной свет.
   Она остановилась, потому что ее прислужница Стефаниона доложила ей о прибытии гостей, и вслед за тем все веселое общество, пировавшее на корабле коменданта Пелусия, вошло в палатку. Альтея находилась также среди них, но она как будто не замечала Гермона и делала вид, что очень занята Проклосом. И в то же время ее живые голубые глаза осматривали все кругом, и ничто не скрылось от ее взоров. Когда она приветствовала Дафну, она заметила, как горели ее щеки после разговора с Гермоном. А в каком замешательстве стоял он перед дочерью Архиаса, с которой еще вчера так просто и дружески обходился, как с сестрой! Каким недальновидным и близоруким был этот знаменитый художник! Более четверти часа на последнем празднике Диониса носил он ее, Альтею, подобно ребенку, на своих сильных руках, а теперь, несмотря на свои зоркие глаза скульптора, он не узнавал ее. Как, значит, сильно меняет окраска волос и сдержанное обращение. Или, быть может, воспоминание об этих безумных ласках вновь пробудилось в нем, и вот почему он был так смущен. А если бы он знал, что ее спутница Нано, которую он тогда угощал устричным паштетом, была сама царица Арсиноя! Когда-нибудь она ему это скажет, потом, когда он ее узнает. Но будет ли это когда-нибудь? Теперь между ней и скульптором встала дочь Архиаса, на которую она сама, безрассудная, указала Гермону. Ну, да все равно, он нуждался в ней для своей Арахнеи, и, что бы там ни было, стоит ей только протянуть руку, если в Александрии не будет лучшего развлечения, и он будет ей принадлежать. Теперь ему нужно было внушить опасение, что желаемая модель лишает его своего расположения, притом же на глазах Филиппоса и его строгой супруги нечего было и думать продолжать свое вчерашнее заигрывание. Лучше приберечь его до более удобного времени. Весело и непринужденно вмешалась она в общий разговор, к которому присоединился и Мертилос. Когда же Дафна согласилась на приглашение Филиппоса и его супруги сегодня, пользуясь светлой лунной ночью, отправиться с ними в Пелусий, Альтея предложила Проклосу пройтись с ней по саду. Направляясь к выходу и проходя мимо Гермона, она уронила свое опахало и, бросив многозначительный взгляд на Дафну, шепнула ему в то время, когда он, подняв опахало, подавал его: «Скоро же, как я вижу, воспользовался ты тем, что узнал от меня о состоянии ее сердца». И, громко рассмеявшись, она сказала, обращаясь к Проклосу:
   — Вчера еще утверждал наш молодой художник, что муза избегает богатства, но, видно, успехи его богатого друга Мертилоса заставили его за одну ночь изменить свое мнение.
   — Лучше было бы, измени он так же быстро свое направление в искусстве! — ответил Проклос.
   Оба покинули палатку, и Гермон вздохнул с облегчением. Итак, она считала его способным на всякую низость, Дафна была права: мнение, которое она высказала об Альтее, было не преувеличено. Ему нечего было больше опасаться ее чар, хотя теперь, когда он вновь ее увидал, он лучше понял, насколько сильны они были. Да, каждое движение ее гибкого тела могло приводить в восторг глаз художника. Только взгляд ее, когда в нем не светилась любовь, был слишком резок, а тонкие губы, когда она не смеялась, открывали ее белые острые зубы, точно у той волчицы, которую он видел в клетке среди других диких зверей у царя. Да, еще раз Дафна права. Ледша гораздо лучше подошла бы как натурщица для Арахнеи. Все в этом гордом и красивом создании было естественно и правдиво. Даже ее резкость и суровость прекрасно гармонировали с ее строгой красотой. А каким страстным огнем могли загораться ее темные глаза. Безумец, как мог он, поддавшись минутному увлечению, потерять Ледшу, которая так хорошо подходила, по его представлению, для воплощения образа Арахнеи. Присутствие Мертилоса пробудило его помыслы о предстоящей работе, и какой-то внутренний голос все громче и громче говорил ему, что в одной Ледше заключается успех или неуспех его статуи. Он должен был во что бы то ни стало уговорить ее позировать для статуи. Раздумывая об этом, он чувствовал себя охваченным каким-то особенно приятным чувством, когда Дафна обращалась к нему или когда ее глаза встречали его взгляд. Его старые друзья стали горячо уговаривать его поехать с ними в Пелусий, и ему стоило большого труда отклонить это приглашение. Но когда он услыхал, что молодой Филотос, продолжающий и сегодня ухаживать за Дафной, едет с ней, им овладело страшное беспокойство, и он должен был сам себе сознаться, что тому причиной страх потерять дорогую приятельницу. Это была уже ревность, а там, где она проявлялась так сильно, там должна была быть и любовь. Но как же тогда объяснить его страстное желание вновь сблизиться с Ледшей? Он пришел к следующему решению: как только все гости покинут Теннис, он употребит все усилия опять примириться с биамитянкой. Он уже рассказал об этом своем намерении Мертилосу, как вдруг услыхал слова Хрисилы, говорившей Тионе: