Слава Горуса Аполлона распространилась и среди арабов-мусульман. При постройке новой мечети они просили ученого египтянина определить, в какую сторону от Мемфиса лежит Мекка, так как по этому направлению надо было устроить нишу для молитвы; последнее слово в спорном вопросе осталось за Горусом Аполлоном. Несколько лет назад он заболел, к нему позвали врача Филиппа, бывшего в то время еще малоизвестным юношей. Серьезное образование и наблюдательность молодого ученого приобрели ему расположение одинокого старика. Мало-помалу он отечески привязался к юному собрату, и когда вторичный приступ болезни едва не свел Горуса в могилу, он сделал Филиппа своим поверенным, открыл перед ним всю душу, посвятил его в свои планы и обещал сделать своим наследником, если тот не покинет его до конца жизни.
   Филипп сразу почувствовал большое участие к маститому мудрецу и потому принял его предложение. Впоследствии он заинтересовался научными трудами Горуса, который изучал иероглифический шрифт. Ему хотелось по возможности определить смысл каждого отдельного знака, чтобы оставить потомству ключ к древнеегипетским письменам.
   Старик охотно писал только на родном языке и потому поручил своему молодому другу перевести на греческий язык составленное им толкование иероглифов. Эти двое людей, различных по возрасту и характеру, но родственных по вкусам и умственным стремлениям, сошлись к обоюдной пользе очень близко, несмотря на чудачества и резкость старика. Горус Аполлон вел образ жизни древнеегипетского жреца, совершая многочисленные омовения и строго придерживаясь других обрядов. Он питался только хлебом, овощами и домашней птицей; не ел бобовых растений и мяса четвероногих, не говоря уж о свиньях, давно запрещенных его предкам; носил чистую полотняную одежду и посвящал положенные часы языческим молитвам, непоколебимо веруя в их силу.
   Филипп отвечал жрецу безусловным доверием на доверие, да ему было бы и трудно скрыть что-нибудь от проницательного ученого. Врач нередко говорил Горусу Аполлону о Пауле, описывая ее совершенства с жаром влюбленного, но старика донельзя раздражали эти похвалы. Он заочно ненавидел дамаскинку как дочь префекта и патриция. Хотя убийца его сестер и деда, жестокий наместник Антиохии действовал по воле епископа, однако несчастное египетское семейство приписывало всю вину ему одному, оправдывая служителя алтаря.
   Когда Филипп описывал величественную фигуру Паулы, ее благородные манеры, высокий образ мыслей, старый ученый прерывал его словами:
   – Вот это именно и пагубно! Берегись, мальчик, берегись! Ты считаешь добродетелями высокомерие и самомнение. Одно слово «патриций» соединяет в себе все, что мы зовем спесью и бесчеловечностью. Самых дурных, корыстолюбивых и бездушных из них возводят в звание префектов. Жалкие обезьяны в пурпуре, которые позорят трон цезарей! А каковы отцы, таковы и дети; они презирают и топчут в прах людей низшего сословия, причисляя сюда всех тружеников на поприще гражданской жизни, как, например, тебя и меня. Запомни это, мальчик. Сегодня дочь наместника и патриция улыбается тебе, потому что ты ей нужен; а завтра оттолкнет тебя прочь так же хладнокровно, как я приказываю убрать старый ковер из шкуры пантеры, когда приближаются жаркие мартовские дни.
   Орион также не пользовался расположением Горуса Аполлона, хотя тот не знал сына мукаукаса в лицо. Узнав о вражде между Паулой и ее двоюродным братом, египтянин засмеялся ядовитым смехом и, как будто обладая даром пророчества, заметил:
   – Поверь, что не пройдет трех дней, как они помирятся. Ненависть и любовь недалеки друг от друга. Орион и дамаскинка – люди одной крови, одного рода, и потому между ними существует взаимное тяготение.
   Однако предостережения опытного старца не действовали на Филиппа, и даже после отказа Паулы, он не терял надежды добиться со временем ее руки. Сегодня утром, когда обсуждались денежные дела дамаскинки, она с радостью соглашалась выбрать его своим кириосом, то есть опекуном, но он не мог не заметить, что слова жреца оправдывались: между Орионом и его двоюродной сестрой ненависть переходила в любовь. А между тем в тот же вечер в саду Руфинуса молодая девушка была особенно ласкова с врачом; никогда он не видел ее такой веселой и разговорчивой; она постоянно обращалась к Филиппу с вопросами, так что его опасения рассеялись и сам он стал необыкновенно остроумен и находчив. Наконец, незадолго до полуночи, они оба пошли навестить больных.
   В каком-то чаду упоения последовал врач за любимой в ее комнату, куда она сама позвала его; но тут все радужные мечты разлетелись прахом… Теперь он сидел в углу обширного кабинета в святилище науки, где не было места нежным движениям сердца.
   Филипп почти машинально отыскал дорогу сюда; он помнил только, что входил по пути в дом одного мемфита навестить умирающую мать семейства и нашел там бездыханный труп, который искренне оплакивали родные.
   Печальная картина еще усилила его грустное настроение; тогда он повернул домой, но не в свою квартиру, а в комнаты Горуса Аполлона. Ему хотелось уйти от самого себя. Жизнь утратила в его глазах всякую прелесть, всякую цену, однако молодой человек стыдился забывать высокие цели ради неудачной любви, стыдился того, что ему изменила обычная веселость, необходимая для служения человечеству, как понимал его кроткий Руфинус. Зная характер Горуса Аполлона, Филипп предвидел, что тот еще сильнее растравит ему душевные раны, но его недуг требовал энергичного лечения. Старый товарищ давно намеревался низвергнуть Паулу с высокого пьедестала, однако его усилия были напрасны, этого не случится и теперь; Филиппу следует убить только свою пылкую страсть, горячее влечение к прекрасной дамаскинке, вспыхнувшее в ту ночь, когда он боролся с бешеным масдакитом. Старик с неласковыми, строгими чертами, сидевший у стола, где ярко горели три лампы, был действительно способен отрезвить увлекающегося человека, и несчастный ждал его первого слова, как больной ждет первого прикосновения раскаленным железом в свежей ране.
   Бедный пациент оставался в своем углу, наблюдая, как Горус Аполлон вопросительно взглядывал на него по временам из-за своих свитков и беспокойно двигался в большом кресле. Молчание врача заметно тревожило старого ученого; по его лицу было видно, что он догадывается о случившемся. Между тем молодой человек и жаждал, и боялся неизбежного объяснения.
   Так проходили минуты. Наконец нетерпение и любопытство жреца одержали верх; он опустил на стол папирус, машинально взял в руки костяную палочку и повернул тяжелое кресло в другую сторону с такой силой, которой нельзя было ожидать от человека его лет. Взглянув прямо в лицо Филиппу, Горус Аполлон громко спросил, помахивая палочкой:
   – Конец комедии, не так ли? И притом, кажется, трагический?
   – Едва ли; ведь я еще жив, – возразил врач.
   – Но у тебя в душе жгучая рана и ты изнемогаешь под гнетом горя, – уверенно сказал старик, а потом, помолчав немного, продолжал: – Так всегда бывает с теми, кто не хочет слушаться. Лисице показали капкан, да приманка лакома. Вчера было еще не поздно предотвратить беду и вырваться из силков, стоило лишь захотеть; а теперь остается только проклинать собственную глупость. Ты сегодня что-то чересчур молчалив. Не хочешь ли я сам расскажу тебе все, как было?
   – Это совершенно лишнее, – отвечал Филипп.
   – Я отлично понимаю, что случилось, – проворчал жрец. – Пока рабочий скот был нужен патрицианке, она обходилась с ним ласково, бросала ему овес и финики; теперь на нее пролился золотой дождь, и ей не надо больше скромного покровителя. Как месяц бледнеет перед восходящим солнцем, так и дружба к бедному труженику побледнела перед любовью к богатому Адонису, будущему наместнику Египта. Ну, признайся, ведь я угадал?
   – Вполне! – со вздохом произнес молодой человек. – Ты совершенно прав и в то же время ошибаешься.
   – Туманно сказано, – небрежно заметил старик. – Я вижу, однако, в тумане. Факт несомненен, хотя ты в своем ослеплении все еще перетолковываешь по-своему его причины. Но я рад, что твоя любовная история пришла к столь быстрому концу. Поступки этой женщины не касаются меня; я знаю, что ты перенесешь стоически свое горе, но мне все-таки хотелось бы выслушать твою откровенную исповедь.
   Филипп быстро поднялся и стал ходить по комнате, останавливаясь по временам перед ученым. Его щеки горели, и он принялся с жаром говорить о своих обманутых надеждах. Обращение Паулы только что дало ему новую уверенность в ее любви, как вдруг она позвала его к себе и открыла перед ним всю душу, как на исповеди. Дамаскинка рассказала обо всем, что было перечувствовано ею с погребения мукаукаса; письмо двоюродного брата и разговор с Орионом убедили ее в чистосердечном раскаянии юноши. Паула была потрясена всем происшедшим и не могла скрыть своей радости.
   – Ей во всяком случае не следовало сообщать тебе об этом.
   – Девушке было нелегко раскрыть душу передо мной без утайки, однако она не побоялась моих насмешек, предостережений и упреков.
   – А почему, с какой целью? – спросил старик. – Хочешь, я объясню тебе? Потому что друг – наполовину поклонник, а женщины ревниво стараются удержать возле себя даже нелюбимого обожателя.
   – Вот уж неправда! – перебил Филипп. – Дочь Фомы не скрыла от меня ничего, потому что верила в мою честность и не хотела вводить меня в заблуждение. Этот поступок вполне достоин ее; несмотря на горечь неожиданного открытия, я не мог не восхищаться правдивостью, прямотой и женственной деликатностью молодой девушки… Нет, не прерывай меня и не смейся! Для гордой Паулы не шутка признаться в слабости своего сердца перед мужчиной, который любит ее. Она называла меня своим благодетелем, а себя – моей сестрой; и как бы ты не перетолковывал мои чувства, я верю ей и понимаю эту женщину. Она протянула мне руку, умоляя со слезами на глазах остаться ее другом, защитником и кириосом. Но, Боже мой, где я найду силы подавить свою бурную страсть и удовлетвориться только ласковым взглядом, рукопожатием и вниманием ко мне со стороны той, которой я так жаждал обладать? Как сохранить спокойствие и хладнокровие, когда я увижу ее в объятиях красавца Ориона, внушавшего мне еще вчера одно презрение? Я достиг зрелых лет, не мечтая о любви, воспеваемой поэтами; я знал об этом чувстве только понаслышке, а теперь, когда любовь со всей своей непобедимой силой овладела мной, поработила меня, заковала в цепи, как мне освободиться от нее? Ты заменил мне отца, я не скрываю от тебя ничего: знай, что для меня нет другого исхода, как покинуть Мемфис, отыскать себе новое отечество вдали от Паулы, с которой я наслаждался бы райским блаженством, но которая толкнула меня в бездну адских мук. Я должен бежать отсюда, если ты, ученый и мудрый, не укажешь мне средство убить страсть или обратить ее в братскую дружбу.
   Филипп подошел к самому креслу старика и при этих словах закрыл лицо руками, но Горус Аполлон схватил правую руку своего любимца и, отведя ее прочь, заглянул ему в глаза, после чего воскликнул вне себя от гнева и горести:
   – Неужели ты говоришь серьезно? Неужели ты мог так далеко зайти в своей глупости? Или тебе мало, что ты погубил свое собственное счастье ради этой нестоящей девицы? Преданность, благодарность, любовь честного человека – все это не имеет цены для надменной интриганки! Неужели из-за этого патрицианского отродья ты готов покинуть на краю могилы старика, который любит тебя, как сына! Неужели ты, прилежный работник, неутомимый служитель долга, будешь изнывать от любви, как малодушная девчонка или, подобно Сафо в пьесе [68], прыгнешь с Левкадийской скалы, что всегда заставляет зрителей в театре покатываться со смеху. Ты останешься в Мемфисе, мальчик, непременно останешься! Я научу тебя, как следует мужчине заглушать позорную страсть!
   – Научи, – глухо ответил Филипп, – я не желаю ничего большего. Неужели ты думаешь, что мне не стыдно своей слабости? Я не создан мечтателем и поклонником женщин, и мне не к лицу страдать от безнадежной любви. Я хочу во что бы то ни стало побороть свое чувство; но здесь, в Мемфисе, близ Паулы, в качестве ее кириоса мне будет трудно достичь этого. Моя душа и тело изнемогут в непосильной борьбе; нам нельзя оставаться в одном городе с ней.
   – Тогда пусть она убирается отсюда, – проговорил старик сквозь зубы.
   – Что это значит? – строго спросил Филипп, быстро поднимая голову.
   – Ничего, – небрежно отвечал жрец, пожимая плечами, и прибавил успокоительным тоном: – Мемфис, конечно, больше нуждается в тебе, чем в этой девчонке. – Потом старик вздрогнул как будто от озноба, ударил себя в грудь и сказал: – Здесь у меня все кипит гневом, но теперь я не могу ничем помочь тебе. На востоке скоро займется заря; постараемся заснуть. При солнечном свете мы развяжем узлы, которые кажутся слишком запутанными при лампе; а богиня Исида, пожалуй, укажет мне в часы бессонницы счастливый выход из твоего положения. Нам обоим не мешает успокоиться; старайся забыть свое горе, облегчая страдания других, что тебе приходится делать ежедневно. Я не могу пожелать тебе доброй ночи, но, пожалуй, отдых подкрепит тебя немного. Можешь вполне рассчитывать на мою помощь, прошу тебя только оставить всякую мысль о бегстве и других отчаянных мерах. Я знаю тебя, Филипп, ты не решишься покинуть твоего одинокого, дряхлого друга!
   Последние слова были сказаны таким мягким тоном, что Филипп был растроган и позволил старику обнять себя. Молодой человек забыл угрозу Горуса Аполлона и не думал о ней больше.
   Оставшись в одиночестве, ученый египтянин с досадой бросил на стол костяную палочку и пробормотал, сверкая глазами:
   – За такого труженика, как Филипп, я готов послать в аменту [69]целую дюжину высокородных девиц. Подожди, красавица из красавиц! Ты пренебрегла честным человеком и отбросила его от себя точно косточку съеденного финика. Конечно, у каждого свой вкус. А что будет, если старый Горус заставит тебя оценить Филиппа? Наметив какую-нибудь цель, я всегда достигал ее, в области знания, разумеется, но ведь и жизнь мудреца не что иное, как применение науки. Почему мне не попробовать свой ум на поприще практической жизни? Не мешает сделать такой опыт в конце дней. Тебе приятно оставаться в Мемфисе возле своего возлюбленного, прекрасная очаровательница? Однако волей-неволей ты очистишь дорогу тому, с кем так бессердечно шутила; вот увидишь, клянусь моей честью!… Эй, Анубис!
   Египтянин толкнул босой ногой спавшего под столом невольника, и пока тот со светильником в руке провожал его в спальню и присутствовал при тщательных и долгих омовениях своего господина, Горус Аполлон не переставал бормотать отрывистые слова и браниться, временами ядовито усмехаясь.

XXVI

   Как Филиппу, так и Ориону плохо спалось в эту ночь. Oн не сомневался больше в Пауле, но его сердце тосковало по ней и ему хотелось убедиться, точно ли она любит только его одного. Едва занялась заря, юноша вскочил с постели, радуясь наступлению утра, и безотлагательно отправился на ту сторону Нила чтобы вручить банкиру Салеху, брату старого купца Гашима половину состояния дамаскинки. Город еще спал, в мертвенной тишине здания Мемфиса казались особенно обветшалыми, близкими к разрушению, между тем как вновь возникающий Фостат поражал своей кипучей деятельностью. Орион невольно сравнил древнюю столицу фараонов с безжизненной мумией, а новую резиденцию Амру с юным, сильным организмом. Здесь все было на ногах, все в движении. Банкир, по обычаю мусульман, вставал очень рано, когда «едва можно было отличить черную нитку от белой»; прочитав утреннюю молитву, он садился за конторку считая свертки золотых и серебряных монет. Казначей Нилус сопровождавший своего молодого господина, в немногих слова уговорился с Салехом о помещении капитала, и араб необыкновенно быстро и точно вычислил проценты и определил срок их выдачи. В мусульманском городе Орион повсюду встречал живые блестящие глаза, смелые, осмысленные лица и ни одного человека с согбенной спиной, с забитым видом, погруженного в тупое раздумье, какие постоянно попадались в его родном городе, по ту сторону Нила.
   Здесь, в Фостате, сын мукаукаса, чувствовал себя несравненно бодрее, тогда как дома его постоянно давил какой-то мрачный гнет.
   Лавочка Салеха состояла, как и все торговые заведения базара, из деревянного шалаша, где сидел купец со своими помощниками. Перед его прилавком толпились клиенты. Если же переговоры затягивались, то посетителей приглашали сесть на скамейку под навесом.
   Ориону и Нилусу также предложили отдохнуть. По базару сновал народ. Вдруг среди покупателей появился черный векил Обада; сын мукаукаса заметил его; к немалому изумлению юноши, приближенный правителя необыкновенно любезно поздоровался с ним. Орион заставил себя вежливо ответить на приветствие негра, помня предостережение Амру. Между тем Обада прошел мимо во второй и в третий раз, как будто шпионя за Орионом, но скорее всего, векил только дожидался ухода посетителей, имея дело к Салеху. Впрочем, Орион скоро забыл о нем, потому что дома его ожидала новая встреча. Как это часто случается, смерть одного человека совершенно изменила образ жизни семьи, хотя близкие мукаукаса не сделались ни беднее, ни богаче после катастрофы, а умерший хозяин уже несколько лет вел по сути замкнутую жизнь, предоставив все домашние заботы расторопной и энергичной жене. В комнатах, где прежде царило оживление, как будто все вымерло. Посетители с просьбами и жалобами не толпились в прихожей, а знакомые, желавшие выразить свое сочувствие вдове и сыну покойного, нанесли визит, по старинному обычаю, все сразу на другой день похорон.
   В доме больше не слышалось тихой походки Нефорис, голоса и звона ключей. Хозяйка проводила целые дни в прохладном атрии у фонтана, где любил сидеть ее муж; кроме того, вдова наместника два раза в день посещала церковь, отправляясь туда и приезжая обратно с неизменным выражением безучастия на изнуренном лице. Кто видел ее сидящей на диване, где обычно лежал Георгий, тот едва мог узнать в этой молчаливой, ничем не занятой женщине энергичную и заботливую Нефорис. Она ни на что не жаловалась и даже как будто выплакала все слезы, но ее тупое молчание невольно заставляло опасаться за рассудок несчастной. Вместо тихой печали, к которой примешивается чувство горькой отрады, она испытывала только сознание, что вместе с мужем у нее отнята часть собственной жизни. Теперь вдова мукаукаса считала себя лишней на свете.
   Ее отец и отец Георгия были первыми сановниками в Мемфисе да, пожалуй, и в целом Египте. Гордая, счастливая, любящая, вышла она замуж за сына Менаса; в браке с ней Георгий достиг высочайших почестей на государственной службе в своей стране. Нефорис употребила все усилия, чтобы он получил звание мукаукаса и исполнял свою должность вполне достойно.
   После многих лет редкого супружеского счастья, трагическая смерть двух сыновей еще теснее сблизила супругов, а когда мужа разбил паралич, жена самоотверженно ухаживала за ним; она всецело разделяла с Георгием мучительные сомнения, которые внушила в последнее время мукаукасу принятая им политика. Сознание, что она составляет для мужа не только многое, но решительно все на свете, льстило Нефорис и служило источником счастья. Даже неприязнь к Пауле началась с того, что Георгий полюбил общество своей красивой, молодой племянницы; когда дамаскинка была при дяде, он обходился без Нефорис. Заботы о муже наполняли ее жизнь, которая после его смерти ей представлялась совершенно бесцельной. Ночью бедная женщина ежеминутно просыпалась от легкой дремоты, по привычке прислушиваясь к слабому, прерывистому дыханию; но тот, кого Нефорис привыкла видеть возле себя ночью и днем, покоился теперь в могиле. Оставляя поутру опустевшую спальню, вдова с грустью думала о наступающем дне и он представлялся ей безотрадным, как пустыня. И ночью, и днем она пыталась воскресить в своей памяти черты умершего, но тут в ее воображении вставала страшная картина смерти мужа, и Нефорис не могла себе представить Георгия иначе, как с проклятиями на устах. Это потрясающее воспоминание отнимало у нее последнюю отраду, отравляя несчастной даже любовь к Ориону, кумиру ее материнского сердца. Нефорис беспрестанно терзалась мыслью о том, что на нем тяготеет позорное пятно; справедливейший из людей осудил виновного сына, и мать не смела смягчить этого удара, она могла только пожалеть своего любимца. Когда Орион приходил к ней в комнату, бедная женщина только гладила рукой его шелковистые кудри и молчала, глубоко вздыхая. Она привыкла изливать всю нежность своего сердца только на немногих, а теперь у нее был отнят главный предмет ее попечений.
   Прежде матрона любила слышать в доме детские голоса, когда больной муж не особенно страдал; теперь и они замолкли. Вдова мукаукаса не допускала к себе даже внучку, обвиняя маленькую Марию в ссоре, произошедшей между Орионом и его отцом в роковую минуту. Болезненно возбужденный мозг Нефорис представлял ей бедного ребенка злым демоном семьи и орудием дьявола. Третьего дня она отыскала средство против своих мучений. Во время бессонницы ей случайно попалась под руку только что начатая коробочка пилюль опиума. Нефорис знала, что долгое и частое употребление этого лекарства было вредно для организма, и приступила к первому приему с невольным страхом, но почувствовала большое облегчение. Пилюли не только избавили ее от бессонницы, но так подействовали на воображение больной, что на третий день она могла совершенно ясно представить себе покойного мужа уже не в страшном виде на одре смерти, а молодым и цветущим.
   Никто из домашних не догадывался, в чем она искала забвения. Врач Филипп и Орион только порадовались ее бодрому виду. Возвращаясь из Фостата после переговоров с Салехом, юноша заметил у ворот несметную толпу, обширный двор был также полон народу. Стража и прислуга были в волнении: дом наместника посетил сам патриарх и беседовал в настоящую минуту с хозяйкой. По словам домоправителя Себека, он осведомился о молодом хозяине, и госпожа Нефорис велела сыну немедленно по возвращении пройти прямо в ее комнату, чтобы приветствовать святейшего отца.
   – Матушка так сказала? – спросил юноша и, бросив одному из невольников дорожную шляпу, остановился в нерешительности.
   Воспитанный в уважении к церкви и духовенству, он считал посещение Вениамина высокой честью. Однако сын Георгия не мог забыть оскорбление, нанесенное памяти отца, и советы Амру опасаться вражды патриарха. Ему хотелось избежать встречи с могущественным владыкой, но это было невозможно. Вениамин как раз выходил в ту минуту из комнаты с фонтаном в виридариум; его высокая старческая фигура держалась прямо, белоснежные волосы обрамляли мягкой волной гордую голову, седая борода ниспадала на грудь. Проницательный взгляд патриарха остановился на молодом человеке, в котором он сразу узнал хозяина дома, хотя видел его в последний раз еще мальчиком. Пока Орион низко кланялся, посетитель воскликнул веселым, ласковым тоном:
   – Рад видеть тебя, сын моего незабвенного друга! Из ребенка ты сделался великолепным юношей. Сейчас я беседовал с твоей матерью, а теперь мне надо поговорить о делах и с тобой!
   – Отвори кабинет отца! – приказал Орион домоправителю, показывая дорогу патриарху церемониальным жестом, достойным опытного царедворца.
   Вениамин велел своим провожатым дожидаться в виридариуме. Оставшись наедине с Орионом, он подошел к нему и воскликнул:
   – Приветствую тебя еще раз! Так вот каков внук доблестного Менаса, сын мукаукаса Георгия, кумир мемфитов, вращавшийся в обществе золотой молодежи Константинополя! Необычная карьера для египетского христианина! Но прежде всего дай мне руку, дитя!
   Орион нерешительно прикоснулся к протянутой руке патриарха, в словах которого звучала нескрываемая ирония. Что хотел выразить Вениамин этим словом «дитя»? Молодой человек не мог отказать высокому гостю в рукопожатии, однако нашел в себе достаточно мужества, чтобы возразить:
   – Я должен исполнить твое желание, святой отец, но вместе с тем сомневаюсь, прилично ли мне коснуться руки врага, который оскорбил память моего отца и меня самого на месте последнего успокоения, близ раскрытой могилы. Даже смерть не примирила тебя с отцом!
   Патриарх снисходительно улыбнулся, покачал головой и положил руку на плечо юноши. Орион вздрогнул при этом прикосновении, а старик продолжал прежним ласковым тоном: