Войдя в Фатметийский рукав, капитан и матросы были вне себя от радости, приписывая неожиданную удачу молитвам набожных сестер.
   При солнечном свете стало легче обходить мели, но как был узок обычно многоводный в этом месяце нильский рукав! Заросли папируса по краям речного русла стояли почти на сухой земле, причем их зелень пожелтела, как солома. Прибрежный ил затвердел, точно камень, и легкий западный ветер, надувавший теперь паруса, крутил над ним белую пыль. Во многих местах почва потрескалась; эти черноватые трещины казались разинутой пастью земли, жаждавшей влаги. Черпальные колеса стояли в стороне от реки, удалившейся от них, а поля, которые еще недавно орошались водой, походили на гумно, где прежде вымолачивали собранный с них хлеб. Вокруг деревень и пальмовых рощ колыхалось желтоватое марево; путники, шедшие по высоким прибрежным насыпям, подвигались вперед, опустив головы и едва волоча ноги по глубокой пыли, покрывавшей дорогу.
   Солнце невыносимо жгло с безоблачного неба; монахини сделали себе навесы из белых головных покрывал и сидели на палубе в глубокой задумчивости. Глиняный кувшин с нильской водой то и дело переходил из рук в руки, но питье не утоляло жажду. Когда настал час обеда, почти никто из сестер не притронулся к пище; настоятельница и Руфинус старались ободрить их; однако после полудня старушка также почувствовала упадок сил и спустилась в маленькую душную каюту, где было еще жарче, чем на палубе.
   Так прошел длинный мучительный день. Матросы говорили, что не припомнят такого зноя, но это не мешало им, однако, с удивительной стойкостью работать веслами с утра до вечера.
   Наконец наступил прохладный вечер; измученные путешественницы ожили и свободно вздохнули; между ними завязался разговор, ужин показался всем очень вкусным. Игуменья познакомилась с корабельным мастером, а потом принялась толковать с Руфинусом о будущем Паулы и Ориона.
   Старик опровергал мнение настоятельницы, что сына Георгия следует подвергнуть испытанию; по его словам, союз с любимой девушкой мог принести только нравственную пользу честному юноше, каким по-прежнему считал его Руфинус, несмотря на отказ сопутствовать беглецам.
   Горбатый садовник смешил монахинь своими шутками, а после ужина все собрались на общую молитву. Усталые гребцы также развеселились. При этом можно было порадоваться, что лишь немногие монахини-гречанки понимали по-египетски, потому что один шутник из матросов затянул песенку о красоте своей возлюбленной, где попадались слова, неудобные для женского слуха. Сестры вспоминали о покинутых друзьях, строили планы возвращения на родину. Но тут пожилая монахиня прервала веселую болтовню, напоминая молодежи, что в часы опасности нужно молиться о спасении, а не тешить себя легкомысленными мечтами.
   Одна из сестер стала высчитывать, какая погоня настигнет их скорее: на лошадях или на лодках? И эти речи снова опечалили присутствующих. Но вскоре взошел месяц; все предметы на берегу Нила, отражаясь в гладкой поверхности реки, снова приняли определенные очертания и перестали пугать воображение. Чем дальше продвигалось судно, тем гуще становились заросли папируса по краям потока. Тысячи птиц гнездились в нем, но они спали; глубокая тишина и мрак окутывали окрестности. Отражение месяца колебалось в воде, как гигантский цветок лотоса между другими, более мелкими, душистыми чашечками этого растения, сверкавшего яркой белизной на темной влаге. Барка оставляла блестящую борозду, и каждый удар весел поднимал светлые сверкающие брызги; луч месяца серебрил нежные верхушки тростника; деревья стояли, окутанные прозрачной фиолетовой дымкой; с одной вершины на другую перелетали совы, беззвучно и мерно взмахивая крыльями.
   Картина летней ночи подействовала на монахинь. Их разговоры умолкли; вдруг молодая сестра Марфа, прозванная монастырским соловьем, запела молитву; остальные хором подхватили ее. Матросы перестали балагурить, и некоторое время барка скользила по волнам при торжественном пении псалмов и гимнов. Свежие голоса юных сестер будили ночную тишину; на небосклоне ярко горела комета; путники как будто воскресли душой. Когда певицы утомились, всеми овладела сладкая задумчивость. Кто сидел, опустив глаза, кто любовался звездами, кто следил за тихим течением реки, колебавшей чашечки лотоса у камышей.
   Никому не приходило в голову наблюдать за тем, что происходило на берегу. Лоцман не спускал глаз с фарватера, а между тем на утренней заре в густой чаще папируса с восточной стороны стал раздаваться подозрительный треск и порой мелькало что-то стремительное, как молния. Был ли то шакал, готовый разорить гнездо водяной птицы, или гиена, пробиравшаяся в камышах? Наконец, окаменевшая от зноя почва задрожала под глухими ударами копыт. Рулевой вздрогнул и обернулся в сторону. Что бы это значило? Может быть, на берегу пасся рогатый скот и волы затеяли драку? Вода в реке стояла так низко, что с барки нельзя было рассмотреть, что происходит наверху. Вдруг лоцмана окликнул тонкий голос, и горбатый садовник прошептал ему:
   – Смотри, вон там… сверкают копья!… Боже милостивый, теперь нет никакого сомнения: это конский топот. А вот, послушай… чу! заржала лошадь… Занимается заря!… Святые угодники, за нами погоня!
   Рулевой напряженно присматривался и прислушивался в течение нескольких минут. Наконец он утвердительно кивнул головой и сказал Гиббусу:
   – Ты не ошибся.
   – Значит, птицелов расставил сети стае перелетных птиц, – заметил горбун, вздыхая.
   Но кормчий сделал ему знак замолчать и стал осматриваться кругом. Потом он приказал садовнику разбудить Руфинуса и корабельных плотников, а монахинь увести в каюту.
   – Они будут там, как финики, которые присылают в ящиках из Рима, – пробормотал шутник, отыскивая своего господина. – Бедняжки, да хранит их святая Цецилия, чтобы им не задохнуться! А я, клянусь честью, готов сейчас же спрыгнуть в воду и погостить у фламинго и журавлей в тростниках! Что за радость подставлять шею под кривую саблю араба! Да нечего делать: жаль добрую душу, мою госпожу Иоанну, которой я поклялся охранять старого господина!
   Пока Гиббус исполнял поручения кормчего, тот совещался с рулевым. К счастью, поблизости не было моста. Если всадники, ехавшие по берегу, были арабами, посланными в погоню за беглецами, то им придется добираться до барки вплавь; между тем река стадиях в трех ближе к устью значительно расширялась и протекала по болотистой местности. Единственный фарватер тянулся здесь вдоль западного берега, и конный отряд рисковал завязнуть в речном иле, отыскивая брод. Если судну удастся достичь этого пункта, тогда можно надеяться уйти от преследования. Опытный лоцман уговаривал матросов сильнее налечь на весла, и вскоре барка повернула к западному краю русла; теперь ее отделяла от восточного берега топкая мель, тянувшаяся на далекое расстояние.
   Тем временем занялась заря, окрашивая небо ярким румянцем. Она как будто предвещала жестокую битву и кровопролитие.
   Злой умысел Катерины удался вполне. Векил Обада по настоянию епископа послал конный отряд в погоню за монахинями, приказывая доставить беглянок обратно в Мемфис, а их провожатых взять в плен. Однако судно прошло незамеченным мимо таможенной стражи, и партии арабов пришлось разделиться, чтобы не выпускать из виду и второго нильского рукава. По берегу Фатметийского протока поехали двенадцать всадников; этого числа было совершенно достаточно для того, чтобы арестовать двадцать пять монахинь и горсть матросов, которые едва ли даже будут сопротивляться. О присутствии на барке корабельного мастера с сыновьями и товарищами векил не мог и подозревать.
   Преследователи отправились в путь ровно в полдень и за два часа до рассвета настигли барку. Однако их предводитель счел за лучшее отложить нападение до солнечного восхода, чтобы никто из беглецов не сумел ускользнуть. Он был арабом, как и его подчиненные: направление нильского рукава было им известно, но они не знали его особенностей.
   Как только погасла утренняя звезда, мусульмане совершили молитву и выехали на открытое место из чащи папируса.
   Их предводитель приложил руки к губам в виде трубы и протяжно крикнул: «Стой!» Потом он прибавил, что барка должна немедленно вернуться обратно в Фостат по приказу наместника. Путешественники, по-видимому, повиновались; матросы положили весла и судно остановилось. Капитан узнал в говорившем начальника стражи Фостата, человека строгого, и только тут ему стало ясно, какую страшную ответственность взвалил он на себя. Привыкший подчиняться властям, хозяин барки объявил своим спутникам, что всякое сопротивление было бы безумием, и потому им только остается беспрекословно исполнить волю наместника. Он был не прочь провести чиновников правительства, но понимал, что открытая борьба здесь невозможна.
   Встревоженный Руфинус принялся с жаром доказывать капитану всю бесполезность такой уступки. Он все равно подвергнется наказанию, поднимет ли оружие, или сдастся без боя. Старый корабельщик поддержал доводы Руфинуса.
   – Мы строили твое судно, – воскликнул Мелампус, – и я знаю тебя, Сетнау: ты не предашь нас, как Иуда; в противном же случае здесь, на палубе, сейчас прольется христианская кровь, прежде чем мы проучим неверных!
   Капитан со всей необузданностью горячей южной крови ударил себя кулаком в грудь и в лоб, восклицая, что он несчастный, погибший человек, и принимаясь оплакивать жену и детей. Но Руфинус успокоил его. Переговорив с игуменьей, старик убедил хозяина барки, что ему нечего ждать пощады от арабов, тогда как в христианских владениях он может устроиться как нельзя лучше. Настоятельница монастыря обещала взять его с семейством на корабль и высадить на берег, где они пожелают.
   Сетнау вспомнил о своем брате, жившем на острове Кипр; однако, оставляя отечество, бедняге приходилось бросить и родимый дом в Дамьетте, и сад, где вызревали теперь финики на пятидесяти деревьях, и только что построенную барку, которая доставляла пропитание ему с семейством. Когда капитан объяснял это Руфинусу, горькие слезы текли по его загорелому лицу. Добрый старик был тронут этим наивным горем и сказал, что, если им удастся спасти монахинь, хозяину судна будет щедро заплачено за убытки из монастырской казны, находящейся тут же, на барке, в тяжелом, кованном железом, сундуке. Он может сам сделать оценку своей собственности и, кроме того, ему дадут особую награду.
   Сетнау обменялся многозначительным взглядом со своим братом, стоявшим на руле, а когда получил обещание, что и тот будет взят на корабль, то немедленно ударил по рукам с Руфинусом. Потом он встряхнулся, как будто освобождая себя от каких-то стесняющих пут, молодецки заломил набекрень кожаную шапочку на стриженой голове, выпрямился во весь рост и насмешливо крикнул арабу:
   – Если тебе нужно что-нибудь от меня, то приди и достань!
   Начальник стражи не раз оскорблял капитана и других египтян своим высокомерием. Теперь Сетнау не упустил случая поквитаться с ним за прошлое.
   Терпение мусульман давно истощилось. После вызывающих слов капитана их предводитель подал знак своим воинам и первым прыгнул в воду; но передовые лошади вскоре так глубоко завязли в иле, что не было возможности продвигаться дальше и пришлось повернуть назад. При этом одна упрямая лошадь опрокинулась, и ее всадник захлебнулся жидкой грязью.
   Защитники судна увидели, как их неприятели, жестикулируя и горячась, советовались между собой. Хозяин барки опасался, что они откажутся от нападения и поскачут в Дамьетту, где помешают побегу, соединившись с арабским гарнизоном этого порта. Но он забыл о безумной отваге мусульманских воинов, привыкших преодолевать в бою всевозможные препятствия. Небольшой отряд смельчаков порешил во что бы то ни стало овладеть судном, взять в плен и наказать его пассажиров.
   С барки было видно, как шестеро всадников, и в том числе их предводитель, спешились, привязали коней и срубили своими секирами три пальмы, тогда как пять остальных воинов поскакали к югу. Они хотели объехать болото, переправиться через нильский рукав в более удобном месте и напасть на барку с запада, пока товарищи подплывут к ней на плоту.
   На правом, восточном берегу речного рукава, где пешие арабы строили плот, была твердая земля, засеянная хлебными злаками; между полями проходила дорога в Дамьетту, а по противоположному берегу, вблизи которого стояло судно, далеко простиралось болото. Необозримая чаща папируса и других тростниковых растений, превратившаяся от засухи в солому, покрывала здесь просохшую и затверделую болотистую почву. Хозяину барки пришла в голову счастливая мысль воспользоваться поднявшимся поутру сильным ветром и поджечь сухой тростник по ту сторону поперечного канала, который не допустит распространения пожара дальше к северу. Пятерым всадникам, посланным вперед для переправы, приходилось ехать через эти заросли. Ветер должен был погнать огонь им навстречу, и арабам угрожала опасность задохнуться в дыму или утонуть в топком месте, если они вздумают, спасаясь от пламени, спрыгнуть в воду на ненадежный грунт.
   Как только зоркий глаз рулевого заметил с вершины мачты, что мусульманские всадники переправились через реку далее к югу, тростник был подожжен с нескольких сторон. Огонь вспыхнул, послышался треск; серовато-белый дым понесся по направлению ветра. Языки пламени, точно гигантские ящерицы желтого и красного цвета, вспыхивали то здесь, то там, взбегали по высоким верхушкам камыша, стлались по земле, жадно охватывая на пути сухую растительность и оставляя за собой беловатый пепел на потрескавшейся от летнего зноя земле. Воздух становился жарким; отдельные облачка дыма доносились до барки и стесняли дыхание.
   Большой нильский корабль шел из Дамьетты. Барка беглецов загородила ему узкий фарватер. Капитан судна оказался родственником Сетнау. Узнав, что здесь готовится битва с арабскими разбойниками, он послушался совета земляков, повернул с большим трудом свой корабль и стал на якорь против ближайшего местечка для предупреждения других судов, шедших от устья Нила. Те, что шли с юга, были задержаны разраставшимся пожаром в камышах.
   Шестеро воинов на восточном берегу с яростью и ужасом заметили происходившее. Они успели уже связать между собой пальмовые стволы и готовились к нападению на непокорных. Но пассажиры на барке Сетнау также не дремали. Каждый мужчина вооружился; один из корабельных плотников был послан в сопровождении матроса на берег. Им предстояло пробраться сквозь камыши, переплыть реку дальше к северу и перебить лошадей арабов; когда те поплывут на своем плоту, а если по единственной ведущей в Дамьетту дороге будет послан гонец, то покончить и с ним.
   Теперь шестеро всадников подвигались к барке, толкая перед собой плот. На нем лежали их колчаны и луки; древесные стволы поддерживали солдат на воде, давая им возможность только слегка касаться ногами болотистой почвы. Все это были настоящие бойцы, неустрашимые сыны пустыни, созданные природой как будто по образцу совершеннейшего творения среди пернатых – царственного орла. Дальнозоркие, с твердыми, но тонкими костями, с сухощавыми подвижными членами, с загорелыми, смело очерченными лицами, они обладали мужеством, задором и хищностью царя птиц.
   Каждый араб крепко держался левой рукой за край плота, прикрываясь круглым щитом от града стрел, которые посыпались на осаждающих, едва они успели подвинуться на довольно близкое расстояние к судну. Гневно скрипели их белые зубы, между тем как от орлиного взора не ускользала ни одна мелочь из того, что происходило на палубе неприятельской барки. Арабы не отступили бы назад даже и в том случае, если бы судно защищали не двадцать матросов и плотников, а полсотни египетских воинов.
   Сердца мусульман бились отвагой под блестящими панцирями, головы деятельно работали под стальными шлемами, и они с радостью убедились, что стрелы отскакивали от их крепких щитов, не нанося ни малейшего вреда. Эти люди жаждали крови, и смерть не пугала их: при мысли о ней пылкое воображение рисовало перед ними соблазнительных гурий, суливших неземное блаженство тому, кто падет в честном бою.
   Тонкий слух сынов пустыни безошибочно уловил тихий шепот предводителя, когда осаждающие подплыли к самой барке. Один из них тотчас ухватился за отворенное окно каюты; начальник отряда быстро вскочил к нему на плечи, а потом и на палубу судна, предварительно заколов копьем матроса, который замахнулся на него топором. За первым тотчас последовал второй араб; две кривых сабли сверкнули на солнце, пронзительные гортанные звуки огласили воздух, то был яростный военный клич мусульман. Первой жертвой их ярости стал хозяин барки; он упал навзничь с зияющей раной поперек лба и лица; но в ту же минуту в могучих руках рулевого взвилась кверху тяжелая перекладина от паруса и предводитель отряда получил жестокий удар по голове. Родной брат отомстил убийце Сетнау.
   На барке поднялась страшная суматоха; дикий рев сражающихся слился с рыданиями и визгом испуганных монахинь. Второй мусульманин с отчаянной храбростью сыпал меткие удары направо и налево. Еще троим из его товарищей удалось взобраться на палубу; четвертого защитники столкнули в воду. Из корабельных плотников были убиты двое, из матросов пятеро. Руфинус опустился на колени возле хозяина барки, со стоном молившего о помощи. Он истекал кровью, и сострадательный старик принялся перевязывать раны несчастного, которого ему хотелось спасти для оставленной в Дамьетте семьи. Вдруг на него самого обрушился сабельный удар. Из рассеченного затылка и спины Руфинуса хлынула волна темной крови. Но его убийцу постигло немедленное мщение: корабельный мастер уложил его на месте своим топором.
   Тем временем люди, пробравшиеся на восточный берег, перебили неприятельских лошадей, чтобы не дать возможности мусульманам послать гонца в Фостат или Дамьетту с известием о случившемся.
   Кровавая драма на палубе корабля подходила к концу. Все пятеро осаждающих были распростерты на палубе. Остервеневшие матросы безжалостно добили раненых арабов.
   Один матрос, влезший на мачту, увидел оттуда, как пятеро других всадников, спасаясь от огня в зарослях камышей, тростника и папируса, спрыгнули в воду на топком месте и утонули. Таким образом, не уцелел ни один из мусульман, чтобы сделаться вестником беды, постигшей его товарищей, как это часто устраивает судьба или встречается в желанных человеческих мечтах.
   Монахини, еле живые от страха, мало-помалу ободрились и вышли из каюты. Более опытные в уходе за больными и ранеными столпились вокруг пострадавших, открыли ящики с лекарствами и принялись за дело. Барка снялась с якоря, чтобы продолжать свой путь под управлением рулевого. Хотя солнце опять невыносимо жгло путешественников, но среди хлопот и волнений они почти не замечали полуденного зноя.
   Трупы пяти арабов и восьми христиан, в числе которых находились двое греков с корабельной верфи, были положены порознь на берегу вблизи одной деревни, причем игуменья вложила в руку одному из них дощечку с надписью: «Восемь христиан приняли смерть в честном бою, защищая угнетенных. Помолитесь за них и предайте их земле, как и тех, которые сражались с ними, повинуясь долгу и воле своего повелителя».
   Голова Руфинуса лежала на коленях садовника. Верный слуга защищал его от зноя зонтиком настоятельницы. Когда раненому оказали помощь, он пришел в себя, осмотрелся вокруг и сказал, указывая глазами на хозяина барки, положенного с ним рядом:
   – У меня тоже остались дома жена и любимая дочь, а все-таки… Как мне больно! Как важно облегчать физические страдания ближнего! Самое действительное в жизни – это не удовольствие, а боль, обыкновенная телесная боль, когда внутри так рвет и горит… Воды, глоток воды!… Как хорошо было бы мне теперь на попечении моей доброй Иоанны, в нашем доме, где так прохладно!… Однако нет: приятнее всего на свете исцелять чужие страдания, оказывать помощь всем, кто в ней нуждается… Еще один глоток… Воды с вином, если можно, почтенная госпожа настоятельница!
   Игуменья тотчас приготовила питье и утолила жажду раненого, не переставая благодарить и утешать его. Наконец, она спросила, какой услуги желает от нее Руфинус, если им удастся спастись.
   – Не забывай мою семью, – тихо отвечал старик. – Пуль, конечно, захочет поступить в монастырь, но ей не следует покидать свою мать, мою Иоанну.
   Умирающий, как будто в забытьи, с тоской и нежностью повторял дорогое имя. Тут у него начался приступ озноба.
   – Опять холодно, – пробормотал он про себя. – Дело плохо… Удар в спину… Рана на затылке болит сильнее, но другая… Нехорошо, что она находится слева… Однако нет, так лучше; если б я был ранен в правую сторону, то не мог бы писать, а мне нужно, мне хочется… пока еще не поздно. Подайте дощечки и стилос! [77]Сейчас, сейчас… Когда письмо будет готово, почтенная женщина, закрой дощечки как можно плотнее. Ты обещаешь мне это? Никто не должен знать содержание письма, кроме того, кому я пишу. Гиббус, послушай! Передай мое послание врачу Филиппу в собственные руки. Вспомни свой пророческий сон о розе, выросшей на твоем горбу. Он означает, что из земного горя вырастают радость и мир в небесной обители. Итак, ты передашь мою последнюю волю Филиппу. Кроме того, запомни: в Дамьетте живет мой товарищ по учению, врач Кристодор. Отнеси к нему мое тело, Гиббус… Ведь ты слышишь меня? Пусть Кристодор положит его в ящик с песком, чтобы предохранить от разложения; потом похороните мой прах в Александрии, рядом с могилой моей матери. Тогда Иоанна с дочерью смогут навещать меня хоть иногда. Я оставляю им немного после своей смерти. Но все, что будут стоить похороны…
   – Эти расходы возьму на себя я; о них позаботится монастырь святой Цецилии! – воскликнула игуменья.
   – Не думай, что я не имел ничего за душой, – возразил с улыбкой старик. – Побереги монастырские деньги для бедных, почтенная женщина. Вот здесь, в маленькой сумочке, ты найдешь больше золота, чем тебе понадобится, Гиббус. Однако подайте мне поскорее… живо… дощечки!
   Получив письменные принадлежности, Руфинус сначала задумался, а потом начал писать дрожащими пальцами, напрягая последние силы. Его губы подергивались от жестокой подавленной боли, в глазах выражалось страдание, но он не оставлял письма, несмотря на просьбы игуменьи и преданного слуги. Наконец, умирающий вздохнул с облегчением, запер диптих, протянул его настоятельнице и произнес:
   – Вот так… хорошенько закрыть! Передать Филиппу в собственные руки, слышишь, Гиббус?
   Тут страдалец лишился чувств, но, когда ему освежили водой лоб и воспаленные раны, он опять пришел в себя и тихо прошептал:
   – Сейчас я видел во сне жену и дочь; они принесли мне смешную маску. Что это значит? Разве то, что я век оставался глупцом, забывая себя и семью ради чужих страданий. Но нет, нет! Если бы это было так, тогда все истинное и высокое можно назвать глупостью. Я… мои стремления и та цель, которой я посвятил свою жизнь…
   Руфинус смолк, но потом неожиданно выпрямился, взглянул просветленными глазами на небо и громко воскликнул радостным тоном:
   – О милосердный Искупитель! Да, теперь я вижу… Благодарю Тебя!… К чему я стремился, для чего жил, за то мне приходится умирать! О как это отрадно!… Ты сподобил меня умереть за правое дело.
   Внезапно силы снова изменили раненому. Его голова начала сильнее гореть, в груди послышалось предсмертное хрипение, с его губ, часто освежавшихся заботливой женской рукой, срывались только имена тех, кто был особенно близок сердцу старика, и между ними имя Паулы.
   В пятом часу пополудни он откинулся на колени Гиббуса и перестал страдать. В его чертах застыла улыбка, и на лице неугомонного скитальца появилось детски-невинное выражение.
   Садовник оплакивал своего любимого господина как родного отца. Никто не слышал от веселого Гиббуса лишнего слова до самого прибытия в Дамьетту, где он свято исполнил волю покойного.
   Морское судно, нанятое Орионом для монахинь, приняло в число своих пассажиров раненого капитана, Сетнау с женой и детьми, его брата, рулевого, и оставшихся в живых рабочих с верфи.
   В тот же час, когда Руфинус навеки закрыл глаза, отряд мемфисских охранников под предводительством епископа Плотина явился в покинутый монастырь. Движимая и недвижимая собственность мелхитской киновии была немедленно конфискована от имени патриарха Вениамина и якобитской церкви. На следующее утро епископ отправился в Верхний Египет, чтобы лично сообщить своему верховному главе обо всем случившемся.

XXXIV

   Филипп поднялся с места, наскоро закончив завтрак. Перед его старым другом стояла еще почти полная тарелка, он не спешил есть и с неудовольствием взглянул на товарища, который, стоя, наливал себе разбавленного вина. В прежнее время по окончании завтрака молодой врач охотно беседовал с Горусом Аполлоном о новостях дня или вел с ним серьезные разговоры; для старика это был приятный час отдохновения, но теперь Филипп даже и обедал на скорую руку, чтобы только подкрепить свои силы.