– Поехали! – крикнул он. – С ветерком прокачу.
   Надя села в кабину, Мишкины наказы позабыв..
   Поехали и впрямь с ветерком. В быстром машинном беге, в покойной кабине яркий день открывался просторнее и шире, словно книга листалась, за страницей страница: курчавая зелень балок, впадин; курганы в серебристой Польши да пушистом ковыле; солнечно-желтые, алые, сиреневые да фиолетовые разливы цветущих трав. Все наплывает и кружится, открываясь за поворотом новой картиной, по-летнему праздничной.
   В кабине грузовика обычно играл приемник. Нынче его не было слышно.
   – А где твоя музыка? – спросила Надя.
   – Ты разве не слышишь? – удивился Володя. – Давай сделаю громче. – Он выключил мотор.
   Надя удивилась, но вдруг поняла. И нельзя было не понять, не услышать. По инерции машина катилась, а навстречу ей и вослед от земли и от неба звенели серебром жаворонки, нежно перекликались золотистые щурки, томно стонали горлицы, желтогрудые иволги выводили печальную песнь, вызванивали варакушки… Птичий хор звенел стройно и слаженно.
   – Теперь слышишь? – улыбаясь, спросил Володя.
   – Слышу… – ответила Надя.
   Машина завелась, поехали дальше.
   – Приезжай к нам на стан. Там – соловьи, – пригласил Володя.
   – И вы их сидите слушаете?
   – Сидим… Ночь напролет. На косилке, на граблях, на пресс-подборщике… И косим, и возим. Слава Богу, погода хорошая, сено идет, и берут его нарасхват. Да еще бахчи культивируем. Тоже морока. – На летней полевой работе Арчаков посмуглел, и улыбка стала ярче: посверкивали зубы.
   Доехали скоро. С хорошим человеком время ли, километры всегда быстро бегут.
   А прямо от машины, без захода домой, Надя понесла по хутору газеты и письма. Их нынче немного. Но их ждут. Особенно писем.
   Всей почты разнести она не успела. Как снег на голову объявился Мишка. «Увидел…» – подумала Надя, пугаясь.
   Мишка слез с мотоцикла, что было знаком недобрым. Он даже заглушил свою громыхалку. Что вовсе было немыслимым.
   Мишка будто и не злился, был ровен и холоден.
   – Я тебя упреждал про Арчакова, чтоб не садилась к нему?
   Надя раскрыла было рот, оправдываясь, но Мишка шикнул:
   – Молчи! Приучилась в своей Чечне… Под каждого… Отрядная… Оперилась? Вылюдилась? Шалава партизанская…
   Надю будто ударило. Разве она виновата в тех страшных, проклятых днях? Разве ее вина?..
   Мишка не был бесчувственным. Он понимал, что говорит несправедливо, жестко, жестоко, а она мягкая баба, ей такие слова – прямо в сердце, до крови. Он уже к Наде привык, прижился, была она ему по нраву: женской красой, бабьей сладостью, повадкой, характером. Он знал, что другой ему не найти. И не нужна была другая. Об этой, порою наперекор уму, ревновало сердце.
   Понимая, что бьет в самое больное, Мишка не чуял радости ли, сладости. Напротив: и ему было больно. Но он знал, что так надо. Он давно это понял – в тюрьме и на воле: надо придавить, пригнуть до земли, чтобы не кулака твоего, даже не крика, а шепота боялись. Так надо людей привязывать намертво. И эта женщина, ему уже дорогая, будет до веку в его руках. Арчаков ее не получит. Нужно лишь крепче взнуздать.
   – Слушай меня, – проговорил он тихо. – Еще раз узнаю – никаких разговоров, только расправа! Арчакова спалю, станет нищим. Тебя гокну, в ярах закопаю. Скажу, что в Чечню уехала, за документами. Старуху – в дурдом. Катьку к себе прислоню. У нее уж гнездо свилось. А я люблю молодятинку. Ты поняла меня? – вперился он глазами.
   Надя опустила голову и заплакала.
   – Ты отвечай: поняла или повторить? – Не больно, но жестко он взял ее за волосы, поднял опущенное лицо, чтобы убедиться, увидеть страх.
   Страх был. Даже не страх людской, а животный, скотиний ужас черным огнем горел в Надиных глазах, пробиваясь через слезную влагу.
   Мишка поверил, шумно выдохнул:
   – Иди и помни. Больше повторять не буду.
   Надя не пошла, побежала не разбирая дороги.
   Скорей, скорей! К дому, к дому! К дочери, которой, может, уже и нет.
   Она, запыхавшись и не помня себя, подбежала к воротам и увидела чудо. Посреди просторного зеленого двора, окруженного могучими грушевыми деревьями, на светлом солнечном окружье, словно на огромной сцене, танцевала молодая стройная девушка с распущенными золотистыми волосами. Танец ее был естествен и прекрасен. Гибкое тело, длинные ноги, тонкие руки. Так трепещет под ветром зеленая ветка или играет в воздухе птица. Так умеет дитя человеческое. И это была ее, Надина, дочь, единственная, дорогая. И тут же на низкой скамеечке сидел зритель – старая мать, радуясь, и смеясь, и беззвучно хлопая в ладоши.
   Надя вошла во двор. Девочка бросилась ей навстречу:
   – Я хорошо танцую, мама?
   – Замечательно, замечательно… – шептала Надя, обнимая родную плоть, с которой, слава Богу, ничего не случилось: живая, здоровая. – Замечательно танцуешь.
   – А зачем ты плачешь?
   – От радости… От радости… Вон какая ты выросла, рыжее счастье.
   – Да, выросла, – подтвердила дочь. – Но я не рыжая, а золотая… И дядя Миша сказал: выросла. Он меня на мотоцикле научит ездить.
   – На каком еще мотоцикле?! На каком мотоцикле, я тебя спрашиваю!! – закричала Надя, хватая ее за плечи и тряся что есть силы.
   Дочь испугалась, ничего не поняв: то слезы, то этот крик. Она ничего не поняла и сделала единственное: тоже заплакала. И они стали плакать вместе, обнявшись. А старая седая женщина, сидящая на скамеечке, удивлялась вслух:
   – Почему вы плачете? Здесь так тихо, так хорошо… Не надо плакать.
   – Не надо, мама, не надо… – согласилась Надя, отирая глаза. И у дочери на щеках вытерла сияющие, прозрачные слезы. – Это я просто испугалась, – объяснила она. – Просто я боюсь мотоцикла и не хочу, чтобы ты на нем ездила.
   Ей поверила дочь, а старая мать сказала:
   – Плакать не надо… Здесь так хорошо, – обвела она руками и взглядом двор и округу. – Так тихо. Не надо плакать.
   Просторный тихий двор, зеленая окрестность, долина, холмы, легкий пахучий степной ветер, чистое огромное небо – всё, казалось, безмолвно, но повторяет за старой женщиной: «Не надо плакать».
   День поплыл дальше в летнем, словно ленивом своем теченье, продолжая людскую жизнь.
   Дочь покатила по хутору на велосипеде развозить остатнюю почту. Надя занялась делами привычными: огород и заботы кухонные. Слезы у нее высохли. Но думалось все о том же. Она понимала, что Мишкины слова – не пустая угроза. Он убьет. Закопает, и никто искать не будет. Степь-матушка всех схоронит. Мало ли случаев в последние годы. Пропал – и всё. И с дочерью сделает что захочет. Кто ее защитит?.. И первая мысль была: «Скорее бежать! В охапку всех – и бежать». Эта мысль была первой, горячечной. А потом пришло холодное отрезвление. Куда бежать? Кто и где ее ждет, тем более в нынешние времена, когда работу с огнем не найдешь. А уж крыши над головой тем более. Да еще малая дочь и старая мать на руках.
   Хуторское житье Наде не больно нравилось. Но теперь, но сейчас будто глаза открылись: хороший дом, теплый; просторный огород с картошкой да прочей зеленью; корова да куры; и даже цветы во дворе от самой весны до осени: тюльпаны, пионы, потом георгины да астры. И почтальоном устроиться ей повезло, ведь даже местные без работы сидят.
   Пусть далекий хутор и многое непривычно. Но старая больная мать правду говорит: «Как хорошо здесь, как тихо…» Сколько позади горького, страшного. И вот теперь, когда понемногу пришло забытье… Почему нужно все бросить и куда-то бежать?.. Сколько можно бежать, все оставляя!..
   Сначала убегали из Грозного, все кинув: квартиру и нажитое. Жили, работали… А потом пришли бородачи с автоматами, а глаза волчьи, пришли и сказали: «Вон отсюда… А ключи в дверях пусть будут, не надо замок ломать…»
   Убежали. Все бросив. В родную станицу, к отцу с матерью. К дедам, в родовое гнездо. Но и туда пришли, уже другие, тоже с оружием и волчьими глазами. А эти и вовсе оказались зверьем.
   Та ночь, долгая, страшная, от которой мать в одночас поседела и помутилась рассудком…
   Потом был день – чернее ночи. А потом снова ночь, страшнее Судного дня. А потом их выплеснуло на этот далекий хутор, и надо было жить дальше.
   Вот и жили. А теперь – снова бежать? Или терпеть и плакать. Плакать всю жизнь. И ослепнуть от слез. Как плакала мать, поседев и потеряв рассудок. А сколько Надя слез пролила! Кто их увидел и кто утер эти слезы?.. А теперь настала пора дочери?
   – Нет! – закричала Надя и вскинулась, возвращаясь в нынешний белый день под ясным солнцем, среди огородной зелени.
   «Нет! – твердо повторила она уже для себя. – Мы останемся здесь».
   Теперь, через время, такой очевидной оказалась правота прадеда Матвея. Когда уже в станице началась заваруха и стали появляться бородачи с оружием, когда уже было видно, к чему дело клонится, когда пошли разговоры, ждать или бежать, да когда и куда бежать, или, может, все обойдется… Старый казачура тогда сказал: «Не бежать надо и не ждать, когда горло перережут, а стрелять их надо». Кто его услышал…
   Стрелять Надя не умела. А значит, оставалось одно…
   Поздно вечером Мишка, по обычаю, подъехал и забрал ее к себе. И нынче, будто чувствуя себя виноватой, она любила Абрека жарче, слаже и яростней, чем всегда, измотав его вконец. А потом оставила спящим. Дома ведь мать и дочь.
   И этой же ночью дотла сгорела усадьба Мишки Абрека.
   Одним разом, высокими факелами, вспыхнули и заполыхали жилой флигель и бревенчатый амбар, а потом остальное.
   Как обычно, пожарная машина из райцентра добиралась до хутора долго, успев лишь к тлеющим углям. Хозяина пожарники еще застали живым и вызвали по рации «скорую» из станицы. Мишка Абрек умер по дороге в больницу от сердца ли, от ожогов. Он ведь в пламя кидался, пытаясь что-то спасти.
   Не первый то был пожар на хуторе. Кадакины тоже напрочь сгорели. А нынешней зимой – дед Култын. И все – от электричества, которое нынче заместо дров и угля. Оно ведь вольное, бесплатное. Воруй – не хочу. У всех самодельные «козлы», нагреватели, плитки. Вот и горят. А у Мишки тем более, у него – такое хозяйство. И печку никогда не топил, это уж точно.
   Пожарные покрутились, составили акт и уехали. Мишку схоронили какие-то дальние родственники в городе. Они же продали всю скотину, оставив двух рябеньких телочек Наде-почтальонше, которая жила с покойным целых пять лет. И даже родила от него мальчика. Но это уже потом.
   2004 г.

Под высоким крестом

   Иван Атарщиков, молодой колхозный пастух, на Красные яры попал не желая того, каким-то, видно, нароком. Как всегда, лихо мчался он на своем мотоцикле от скотьего лагеря, напрямую, домой, в станицу, но не свернул возле Братякина кургана, а покатил вниз и лишь потом опамятовал, но решил не возвращаться, а проехать дорогой нижней, возле Красного яра. Крюк невеликий, а свой след топтать – плохая примета.
   Красный яр – это высоченные глинистые обрывы. Между ними и речкой – дорога. По ней и мчался. И вдруг резко затормозил. Белое облако меловой дорожной пыли, догнав, накрыло мотоцикл с коляской и седока.
   Рядом с дорогой земля была непривычно изрыта, взбуровлена: просторные, но неглубокие, в колено, ямы; сухие, каменистые комья, отвалы. И людские останки: тонкие ребра, берцы, оскаленные черепа, ломаные и целые; сопревшие сапоги, какие-то тряпки, лоскутья.
   Прежде, еще недавно, здесь была лишь степь, рядом – речка и посеревший от времени жердевый восьмиконечный крест, памяти знак о погибших солдатах.
   Теперь же… Надругание над прахом, божья страсть.
   Молодой пастух с мотоцикла слез, подошел ближе к раскопу, к останкам людским.
   – Сволочи… Гады… – вслух, громко проговорил он и огляделся, словно рядом были те, кого ругал.
   Но вокруг лежала пустая степь, рядом – наезженная дорога. И всё.
   А ругать нужно было в первую голову самого себя. Это он виноват, болтун языкатый. Только он. А уж потом – другие.
* * *
   Теплым, а на припеке жарким солнечным днем в начале сентября на высокий курган в далеком степном Задонье поднималась процессия невеликая. Впереди быстро шел молодой парень в легкой одежде, за ним послушно, след в след – две собаки: тоже молодой, поджарый кобель, виду овчаристого, в гладкой светло-каштановой шерсти, по кличке Тузик, и мать его, лохматая Жулька с высунутым языком.
   Поднялись на курган, с которого открывался вид просторный, на многие версты: огромный распах долины, на дне которой невеликая речка, по берегам ее – зеленая урема деревьев.
   Молодой парень, пастух, не степные пейзажи оглядывал.
   Поодаль, обтекая подножье кургана, неторопливо спускался вниз, к речке, немалый гурт скота. Могучие, породистые абердины, жуково-черные, сияющие под солнцем, неспешно, медленной рекой текли среди яркой желтизны высоких трав. Живая скотья река растянулась. Неторопливо, нежадно пасясь, первые животины уже спустились в долину и возле старых груш отдыхали да сладко чесались, сотрясая корявые стволы и просторные кроны. А по ложбинам – там и здесь – тянулись быки да матки с телятами. И даже далеко наверху видны были отставшие.
   Молодой пастух оглядывал свое немалое стадо. Старая Жулька прилегла у него в ногах. Тузик застыл, переводя взгляд от хозяина на отставшую скотину.
   – Ну чего тебе? – усмехнувшись, спросил пастух. – Не терпится? Не набегался? Придут. Никуда не денутся. Хочется?
   Тузик сдержанно взвизгнул от нетерпения.
   – Занудился, тогда давай… Сбей! – приказал он не столько голосом, но рукой и перстом, и Тузик помчался на упругих сильных ногах. Жулька лишь вздохнула, сетуя ли на него, завидуя ли молодому задору.
   Просторная холмленая округа была безлюдна. Здешние земли теперь не пахались, не сеялись, и скотины в колхозе осталось немного – лишь этот гурт, и потому гул машинный – что на земле, что в небе – раздавался редко. Зимой городские охотники порой колесили. А летом да осенью – глухая тишь. Лишь ветер шелестит сухими травами. И всё.
   Голос еще невидимой, далеко бегущей машины пастух и старая Жулька услышали вместе и стали глядеть: кто там и зачем?
   Машина была легковая и не колхозная: кургузый зеленый «козел». Она пробиралась дорогой почти неезженой откуда-то от Дона, со стороны Большого Набатова, одного из последних хуторов округи. Колхозные председатель да зоотехник ездили другим путем, напрямую от станицы.
   Машина сначала подъехала к речке, потом к пустому скотьему стойлу с жердевой огорожей, наведалась к старому кладбищу, последнему знаку когда-то здесь бывшего хутора. Одним словом, блукала. Пока не увидела скотину, а потом пастуха на кургане. И тогда устремилась к ним.
   Проворный Тузик обученно облетел по степи просторное полукружье, собирая и сбивая в кучу отставшую скотину. Неторопливо к дороге, к своему гурту и подъехавшей машине начал спускаться молодой пастух.
   Внизу его ждали два тоже молодых, крепких мужика в таких привычных теперь пятнистых одеждах; то ли это военная форма, то ли дешево и удобно: брюки, куртки, кепки и даже майки пятнистые; на рукавах вроде воинские знаки.
   – Здорово живешь, казак! – весело встретили хозяина гости нежданные.
   – Слава богу, – сдержанно ответил молодой пастух.
   – Твоя, что ль, скотина?
   Тушистые породистые абердины, приземистые, кормленые, светили под солнцем жуковой шерстью.
   – Больше пяти центнер, – на глаз прикинули приезжие. – А вон тот на тонну потянет. Танки, не скотина… Твои, что ль?
   – Ну да… – усмехнулся пастух. – Какие мои, колхозные.
   – О… Колхоз еще живой?
   – Живой…
   Молодому пастуху разговоры о скотине не очень понравились. Он решил поскорей их закончить и на всякий случай оборониться от людей неизвестных.
   – По этому делу, по скотине, разговаривайте с председателем. Не перевстрели его? На красной «Ниве» он здесь мыкается. А лучше поезжайте к чеченам, на Набатов, на Осиновку. У них своя скотина, собственная. Там дело верней.
   – Не надо нам скотины. Мы совсем по другому делу, – успокоили пастуха приезжие. – Мы из группы «Поиск». Слыхал про таких? Мы ищем места захоронения солдат. Будущий год юбилейный, шестьдесят лет Победы. Вот мы и занимаемся. В войну ведь кое-как хоронили. Свалят в яму – и все. А мы находим такие места. Вскрываем. Бывает, что солдат числится без вести пропавшим, а мы определяем. По документам, по медальону. Письма иногда остаются. А уж потом останки на кладбище или в братскую могилу. Но уже как полагается: оркестр, памятник, венки. Слыхал про такие дела?
   – Вроде слыхал. Вы что, вдвоем копаете?
   – Нет. Мы сначала ищем. Спрашиваем у местных жителей. Что и где. У стариков. Они же помнят. Где в войну хоронили и как. Ты вот пасешь. Здешние места знаешь. Может, где видел старые могилки?
   – Они по всему хутору, эти могилки, – ответил пастух и повел рукой, указывая. – Кроме могилок ничего и не осталось.
   И вправду летние скотьи базы располагались посредине когда-то большого хутора Горюшкин.
   От него остались теперь лишь заплывшие ямы, грушевые деревья да могилы. Покойников хоронили в старые годы не на общем кладбище, а на своих левадах. Могилки, кресты, а порою надписи и теперь были целы от балки Сухая Голубая и до Ситникова переезда, на целый десяток верст.
   – Нет… – отмахнулись приезжие. – Нам другое надо: военные захоронения.
   Посвист крыл и громкое «ки-ки-ки!!» раздалось вдруг, и с неба на людей словно упала рыжеперая птица.
   В последний миг она распустила мягкие крылья, опахнув теплым ветром и приезжих испугав. Птица остановилась в полете и ловко уселась на плечо молодому пастуху. Это был кобчик в коричневом оперенье крыл и с полосатой, словно в тельняшке, грудью.
   – Вот это да… – удивились гости. – Твой?
   – Это уж точно мой, не колхозный, – подтвердил хозяин и птице сказал: – Погоди. Сейчас покормлю.
   Кобчик понял его, стал ждать, дремотно прикрыв пленой желтые глаза.
   Молодой пастух еще раз оглядел приезжих, перевел взгляд на их машину, номер ее поглядел, потом спросил:
   – А сами-то откуда?
   – Из города.
   – Ясно… Тут много людей побито. Сорок второй год. Летом три дивизии из окружения, считай, не вышли. А осенью выбивали немцев. Тоже полегло. Танковое поле, Солдатское поле, Набатовские колодезя, балка Трофеи, Красные яры, Майор. Там даже кресты стоят.
   – Какие кресты?
   – Простые деревянные. А может, погнили уже. Давно их ставили, лет, наверное…
   – Погоди, – остановили его. – А ты можешь нам показать эти места?
   – Я же не брошу скотину.
   – А ты один стережешь?
   – Вдвоем, – слукавил пастух. – Но напарник на хутор уехал. Должен к ночи вернуться.
   «Ки-ки-ки!» – напомнил о себе режеперый кобчик, ворохнувшись на плече хозяина.
   – Погоди, – успокоил его пастух, у приезжих спросив: – Карта у вас есть? На карте я бы отметил.
   «Ки-ки-ки…» – протяжно принялась выговаривать птица.
   – Замолчи! – повысил голос один из приезжих. – Попка дурак!
   Птица смолкла, уставясь на приезжего неморгающим желтым глазом.
   – Он не дурак, – заступился хозяин. – Он – сокол. – И быстро завершил разговор: – Давайте карту. Я вспомню, отмечу. А пока… Поглядите у Майора. Над самым Доном, на Прощальном кургане могила, памятник. Майор Кузьминых там похоронен. А возле, ближе к хуторскому кладбищу, там тоже хоронили, бугорки остались. А еще у Красного яра. Там и немцы, и наши, все вперемешку. Дорога – над речкой, а справа – Красные яры. Мимо не проедешь.
   Остроухий Тузик, подогнав отставшую скотину и увидев приезжих, примчался и встал рядом, переводя взгляд с хозяина на гостей: дескать, что это за народ и как к нему относиться?
   А хозяин и сам толком не знал.
   Гости принесли из машины карту здешних мест, спросили:
   – Пойдет?
   – Пойдет. Подъезжайте завтра. Я вечером погляжу, покумекаю.
   Приезжие уже садились в машину, когда молодой пастух окликнул их.
   – Если будете копать, – сказал он. – И вдруг… всякое бывает… Вдруг наткнетесь, по документам: Иван Атарщиков.
   – Кто такой?
   – Я… – засмеялся пастух.
   Его не поняли. И он объяснил:
   – Иван Атарщиков – мой прадед, воевал и пропал без вести здесь, в этих краях, в районе речки Голубой. Так в извещении было написано. А меня уж по нему назвали.
   – Теперь ясно. До встречи.
   Машина развернулась и покатила той же дорогой, откуда приехала. Молодой пастух, недолго поглядев ей вослед, принялся за дела привычные.
   Рыжего кобчика он угостил припасенной ящеркой. Птица, усевшись на крышу вагончика, принялась терзать добычу.
   Скотий гурт, как и положено в час полуденный, неторопливо утолял жажду, забредая в воду, чтобы потом отдохнуть в просторной сени старых береговых осокорей.
   Пастух, а с ним конечно же и легконогий Тузик обошли гурт, обглядели, сбивая скотину теснее к речке, к тени.
   – А ты всех собрал? Наверху не остались? – спросил хозяин у Тузика.
   Приплясывая на месте, Тузик коротко взвизгнул, словно негодуя.
   – Все понял. Молодец. Отдохни. Но не уходи, будь при скотине. Здесь!
   Собака улеглась тут же в тени, подремывая, но настороже.
   Пастух продолжил обряд ежедневный, привычный.
   Утром он вставал рано, на сером рассвете. Скотина лучше пасется в прохладе, по утреннему холодку, когда не досаждает жара, мошка да овод. Он рано вставал, когда есть еще не хотелось, и потому успевал проголодаться к поре обеденной.
   В невеликом дощатом вагончике стояли газовая плита, холодильник. Спасибо, что электролиния шла через бывший хутор. С холодильником – горя нет: там наготовлено, жена старалась. Лишь разогрей да ешь.
   Час обеденный – обряд привычный: поесть, помыть посуду да еще и вздремнуть недолго, пока скотина отдыхает на стойле. И нынче все катилось своим чередом. Но из головы не уходило недавнее. Приезжие люди, их заботы не больно понятные: мыкаться по степи, искать покойников. Молодой пастух, конечно, слыхал про такие дела: по телевизору говорили, да и свое было, рядом. На кургане Хорошем, недалеко от станицы, тоже копали, потом памятник открывали, с музыкой да салютом. И где-то еще, вроде в Козловской балке, чуть ли не целый самолет из земли вытащили.
   А что до погибших… Ему ли не знать? Окрестив, его нарекли Иваном по прадеду, который в сорок первом ушел на войну, а год спустя «пропал без вести» именно здесь, в родной степи, где-то возле дома и возле Дона. «В районе речки Голубой..»
   Вот она, эта речка, и ныне течет: от хутора Большого Голубинского и даже, считай, от Венцов до Набатовского – тридцать с лишним верст. А округа – вовсе немереная. В сорок втором году здесь людей полегло – счету нет.
   Учитель истории Прокофий Семенович о Сталинградской битве, а тем более о сраженьях в своих краях, знал все досконально и ученикам втолковывал: «Историю родных мест надо знать. Франция да Испания – они далеко. А это – наше, родное…» Ходили с учителем в походы «по местам боев». Музей был в школе, всё – про войну. Он в комнате не умещался. В школьном дворе стояли зенитка, пушка-сорокапятка, минометы.
   И теперь многое помнилось из тех школьных лет: «Донской плацдарм», «излучина Дона», «танковое сражение под Калачом». У немецкого фельдмаршала Паулюса был штаб в станице… Наши 64-я, 62-я, 21-я армии. Танковые – 1-я да 4-я. Три наши дивизии попали в окружение. Тридцать тысяч… А вырвалось лишь пятьсот. Сколько людей полегло… Все это – здесь.
   Дед рассказывал, как мальчишками после войны искали и тащили они что ни попадя. Танков здесь было подбитых, самолетов, орудий – поля и поля, уставленные тяжким железом. Мальчишки искали и находили бинокли, зажигалки, фотоаппараты, полевые сумки, портсигары, галеты, консервы, курево. Искали… А порой находили гибель свою или калечились при взрывах.
   Это было давно. Потом битую технику увозили и увозили. Но многое осталось: снаряды, мины, оружие.
   Отец рассказывал, как в детстве они баловались. Тоже – винтовки, гранаты, мины… Целые блиндажи раскапывали. И тоже калечились, гибли при взрывах. Детвора, любопытные, тем более – мальчишки…
   Даже сейчас, по весне и летом, после хороших дождей, когда размывает косогоры да балки, даже теперь можно сыскать снаряды, и мины, и чего хочешь – любую беду.
* * *
   Час да другой обеденные проходили быстро. Молодой пастух поесть успевал, а потом даже заснуть: крепко, обморочно, но недолго.
   Пора было поднимать скотину с дневного стойла и уводить на пастьбу, теперь уже до ночи.
   Осеннее солнце, теплым желтым колобом за полдень перевалив, теперь будет клониться к заречным обрывистым холмам. Скотий гурт через речку, бродом и ископыченной разбитой плотиной перебирается к попасу вечернему. Здесь за ним легче глядеть, на просторных, когда-то заливных лугах. Тут много корму. А могучие, тушистые абердины – скотина мудрая, суеты не любит. Лобастая голова – к земле; кормится и кормится. И голоса от нее не услышишь. Разве что глупый телок потеряет мамку, зовет ее и зовет, пока она не ответит низким, утробным мыком, который слышен далеко, тем более что рядом речка, холмы да курганы, среди которых долго гуляет степное эхо.
   Молодой пастух, оставив в низине стадо свое, поднялся взгорьем, остановясь вполкургана, откуда как на ладони был виден неторопливо пасущийся гурт. Речка в зеленом плену деревьев, кустов, прихотливо виляя, уходила вдаль, к отсюда невидимому хутору Большая Голубая. До него скакать и скакать. Малая речка, узкая лента зеленых кущ лежали в распахе просторной холмистой долины. От края земли до края.