Вечером возвращаюсь от речки и займища мимо Алешиного подворья. Сумерки. Солнце уже опустилось за Львовичеву гору. Шавка залаяла. На ступенях крылечка что-то шевельнулось. Глянул: Алеша сидит.
   – Здорово дневали, – говорю.
   – Слава богу, Петрович, заходи. – И на шавку прицыкнул, а сам сидит на ступенях.
   Я вошел во двор, он лишь тогда медленно приподнялся, посмеялся над собой:
   – До хаты добрался, а взойти не могу… Ныне жену отправлял, в три поднялся, поехал, три раза сплыл. Надо, Петрович… Отвез жену прямиком к базару. Вернулся, сколь работы, Петрович, не присел за день. Одно за другое цепляет. Скотина, птица, огород… Вот прибился к хате, присел – и не встану. А надо еще собак покормить, да и самому… Тебя чем угостить, Петрович?.. Либо чехонью? Хорошая подошла…
   Я отнекался и, быстро распрощавшись, ушел. Какие уж тут беседы…
   Другое дело – днем. Идешь мимо, увидишь, окликнешь: «Здорово работали!» «Слава богу, Петрович! Заходи, попроведай…»
   Побритый, улыбчивый, ясноглазый, Алеша глядит молодо, как и положено в тридцать с немногим лет; тем более что он на лицо худощав и телом костляв и жилист, подвижен, на ногу скор.
   – Новости какие? – любопытствует он. – В городе, в Москве? Мы тут потонули в навозе. Ничего не знаем. Газет не видим. Да и когда их читать, Петрович? Сколь работы… Телевизор паутиной оброс, летом про него и забыли… Сколь работы… Пойдем поглядишь мое хозяйство. Хвалиться особо нечем. Надумал вот хату строить…
   Про хату давно было сказано. Два ли, три года назад притянул Алеша трактором ребристые молотильные катки с Евлампиевского хутора, с его руин. В древние годы этими катками, вырубленными из дикого камня-песчаника, молотили хлеб на токах, потом катки приспособили ставить фундаментом, под первый венец. Вот и Алеша на них позарился, трактором приволок, потом оправдывался, что они лежат без дела:
   – Петрович, сами-то ладно, а скотина должна под крышей стоять. Иначе с нее не спросишь. Это мне отец всегда говорил. А он по скотине был первый. И гуляк держал, и Овечек, и коз. Помногу. За что и выжили… Петрович, птица под белым небом лишь днем, а ночью надо в тепле… Тем более на гнезде, – внушал он. – Петрович, она хоть и свиньей зовется, но в сырости, при сквозняке жить не будет, – убеждал он меня.
   Его отец когда-то жил здесь. Батаковых подворье старые люди еще помнят. Оно давно в руинах.
   Дело в том, что на хуторе Алеша – новосел, хотя и здешний рожак. Когда-то Батаковы здесь жили, а потом ушли в райцентр. Там и Алеша трудился на судоремонтном заводе. Женился, двоих сыновей народил, построил дом – все как положено.
   А потом начались горькие перемены. Все закрылось. Невеликие заводики: авторемонтный, судоремонтный, металлопроволочный, «Сельхозтехника» и прочее. Бродят мужики по райцентру с утра до ночи, друг об друга бьются. Нет работы.
   У Алеши сыновья-малолетки, жена, сам – четвертый… Вот и приехал на старые пепелища. Стали жить враскорячку: дом – в райцентре, там – школа, там учатся сыновья, и, конечно, мать при них, хозяин – на хуторе.
   Брошенную развалюху-саманку подправил, на землю нынче, слава богу, запрета нет.
   – Петрович, тут столь делов… – показывал он свое хозяйство при знакомстве и первых встречах. – Тут работать и работать…
   Летом приезжают жена да сыновья. «Трудятся, как мураши… – говорят о них. – На речку не ходят».
   «Речка» – это вроде хуторского бульвара ли, клуба для молодых. Городские внуки там кувыркаются на зеленой травке, загорают, в воде бултыхаются, крутят любовь. Алешиных ребят там не видно.
   Да их и нигде не видно. Батаковская усадьба – в полхутора. Как не затеряться среди скотьих сараев, катухов, базов да навесов, а еще – молодой сад, огородная плантация.
   – Петрович, тут делов…
   «Делов» и в самом деле немало. Тот же погреб. Кажется, что в нем? Обычная крытая яма с «выходом». Летом там холодок. Для молока, для всякого варева хорошо. Не скиснет. Зимой хранится картошка да другой овощ. Сам когда-то копал в доме своем, в поселке. Крышу менял, когда подпревала. Сосед мой, хозяйственный дед Петро, погреб соорудил – всей улице на удивленье, ходили на экскурсию. Широкий спуск по ступеням, а внизу – простор: картофельный закром, полки для банок с вареньем-соленьем, место для бочек, высокий потолок, труба для вытяжки – словом, хоромы. Но что дед Петро…
   Алешин погреб, когда я лишь заглянул в него, обомлев, – это что-то немыслимое: вроде станции метро. Глубоченный бункер в два этажа с перекрытием. Дикого камня кладка на растворе. Электрический свет.
   – Петрович, – убеждал меня Алеша, – погреб для хуторского быта – первое дело. Это в городе холодильник, бросил кусок мяса – и все. А у нас… Молоко кислое, пресное, творог… А картошки сколь… А свеклы, моркови. Себе, скотине…
   Мы опускались в глубины погреба, в глухие низы.
   – Петрович, – внушал мне Алеша, – сам знаешь, рыбой заниматься без погреба – пустой номер. При нашей жаре погубишь или за так отдашь… Такие труды, ночьми не спишь, хоронишься, а проку… С погребом – уже моя воля. Цену не дают! Я засолю по-хорошему. Она в тузлуке все лето пролежит. Нужно, отмочил да повялил – и все в дело.
   На воле полыхало жаркое лето. В подземной глубине было холодно. Поднявшись наверх, я с удовольствием подставлял озябшую спину солнышку, согреваясь. И вдруг иной холодок меня пронизал. Хозяин стоял возле: вовсе не богатырь, кожа да кости, жилистые плети рук, узкие плечи, втянутый живот, про таких говорят у нас: на балык ли, в дощеку высох. А рядом – это каменное подземелье, колодезная глубина его, в два этажа, просторные своды…
   – Алеша, – спросил я, – ты как его сделал?
   Это был пустой вопрос, потому что знал я: никаких экскаваторов, бульдозеров, никакой техники и никакой помощи, кроме сыновьей, а они – ребятишки… не было ничего.
   Но ведь сделано. Я только что вылез оттуда, из холодного подземелья. Такую страсть лишь выкопать, столько земли выбросить, да еще с такой глубины ее тягать надо ведрами, да заготовить камень, привезти, опустить вниз, выложить стены, дважды перекрыть… Он стоит, светлыми глазами хлопает, вздыхает, повторяя свое:
   – Петрович, сколь работы… Сколь работы, Петрович… А куда денешься… без погреба, сам понимаешь… Жизнь хуторская – это не город. Тем более рыбой заниматься…
   Что тут скажешь… лишь повторишь, Алеше вослед: «Сколь работы…»
   И только ли погреб? А скотьи сараи, базы, птичник, два артезианских колодца – во дворе и на плантации, цистерны для воды, железные трубы по всему огороду и саду.
   – Петрович, – внушал он мне, – при нашей жаре день и ночь надо лить. Что капусту, что помидоры… А уж молодые садины, особенно яблоньки, груши… Дед Астах – люди и ныне помнят – ночи напролет, бывало, возит из речки и поливает. Батаков сад, ты слыхал, наверное, по-над речкой. И мельница там была, Батакова… За что и пропал. А без воды у нас ни в чем росту не будет, нечего и затевать.
   В первую зиму он ставил забор. Из займища на санках – тогда у него и трактора не было – возит и возит жерди. На пиле под навесом «распускает» их вдоль, снимает кору. Только и видишь его: тянет сани, согнувшись. Только и слышишь: визжит пила, даже ночью, когда выходишь из дома. Зимняя ночная хмарь, снег по земле. Хутора во тьме не видать, лишь редкие огни. И голос пилы-циркулярки.
   Встретишь его, в займище ли, на пути, он объясняет:
   – Петрович, это же скотина… Тем более у чеченов, они вовсе не пасут. Трудись все лето на огороде, вырасти, а они зараз снесут, а свиньи если залезут… Дикие приходят… Забор надо настоящий, Петрович… Сколь работы. Но куда деваться…
   Закурит – и потянул немалый, крепко увязанный воз. Добро, что зима была снежная. Дорогу накатал. Деревянные полозья идут легко.
   Ставил он забор с сыновьями. И теперь, когда мимо иду, не удержусь: подойду и потрогаю. Ровные струганые плашки. У каждого гвоздя под шляпкой – еще и шайба. А сверху – краской закрыто. Тут никакая ржа не возьмет. Плашка за плашкой, пролет за пролетом… Тянется и тянется. Конца нет. Охват – километра два, не меньше. «Сколь работы, Петрович…»
   Но это все – прошлое. Нынче Алешу, как на хуторе говорят, «рукой не достанешь». Коровы, быки, телята – табун немалый. Лошади есть, их татары берут. Свиноматки племенные. Поросята свои, это уже полдела. Десятка два, наверное, всегда на откорме. Конечно, птица: куры, гуси хорошие, белые. Огород, сад. Колесный трактор, хоть и старенький. Машина с прицепом, «уазик». Для наших дорог – лучше не надо. Алеша занимается рыбой. Цены теперь неплохие. Перекупщиков – море. Лишь свистни. Но рыба – дело нелегкое. Весна, на воде – холод; тем более потаясь, ночью. Сладкого мало. Но где оно, сладкое?
   Иногда Алеша спросит меня:
   – Петрович, ты все же повыше… Когда же наладится? Заводы стоят… Я заезжаю иногда, кое-какие железки нужны. Погляжу – аж страшно… Но ведь без этого не обойтись, без техники?
   Он глядит на меня с надеждой. А что я отвечу…
   – Это же важное, понимаешь, Петрович. Мы делали водометные катера, баржи. На всю страну. Это ведь – нужное.
   Мне кажется, что он по своему заводу тоскует. И чего-то ждет. А день нынешний – лишь для прокорма: сыновья, жена. Потому и раскорячка: райцентр и хутор.
   Но время бежит. Старшего сына нынче забрали в армию.
   – Петрович, все понимаю: долг, все мы отслужили, обязаны. Но сколь делов… Он парень до работы цапучий. Ни подгонять, ни подсказывать. Упрется как бычок. А ныне – ну вроде руку обрезали. А тот – еще молодой. И жена – при нем, не кинешь. Самый возраст. А здесь сколь работы, Петрович…
   – Надо кого-то брать, – предлагаю я. – Бича привези. Будешь кормить, платить помаленьку. Ему хорошо и тебе. Чечены держат…
   – Это надо привычку иметь, – вздыхает он. – Как-то неловко, вроде батрак. Я уж думал. Но надо чтобы по-людски жил человек… А у меня и жить толком негде. Мазанка… Дом строить… Сколь работы с ним, Петрович…
   Разговор этот был в пору осеннюю. Потом долго не виделись.
   Зимой возвращался я как-то с речки, ходил окуней дергать. День был ненастный. С утра проглянуло солнце, а потом стало гаснуть. По речке, на льду, дуло, мело. Поначалу шла метель низовая – кура. А потом повалил снег, и все смешалось в белесой мгле. Уже ни холмов, ни речки, а снежная круговерть.
   Но все это – недалеко от хутора. Никакой беды. Одежда теплая. Пробирался я к дому, прикрывая лицо от ветра и снега. Прошел низину, заросшую вербой да тополем, и вот он – хутор, которого не видать. Лишь белесая мгла, ветер, снег. Но понятно, куда идти, ноги сами несут мимо подворья Алеши Батакова. Почуяв меня, глухо заворчала овчарка. Значит, рядом забор. Обогнул его и услышал стук. Рядом стучали, по дереву. Я остановился.
   Все так же сыпало и мело. Под ветром снег летел сверху и снизу. Пуржило. Рядом серой мутью проглядывали ворота. Залилась лаем шавка, стук оборвался. Через снежную круговерть, глуховато, раздался голос:
   – Кого Бог несет?
   По голосу узнал я Алешу, громко ответил:
   – Гости идут! Гости!!
   Открыл я воротца, а тут и хозяин встретил меня радостным возгласом:
   – Петрович! Либо блукаешь?! Рыбалил?! – углядел он мои снасти и рассмеялся: – Нужда?.. По такой пурге.
   – У меня-то нужда, – ответил я в тон. – Голод – не тетка, и в пургу погонит. А ты вот чего колотишь?
   – Заходи, поглядишь. Проходи, проходи. В доме затишно.
   Во дворе, в снежной метельной белеси, углядел я каркас строящегося дома. Вослед за хозяином поднялся по трапу, но обещанного затишья не отыскал, хотя одна из стен наполовину была закрыта.
   – В горнице сядем? – посмеиваясь, спросил Алеша. – Или на кухне? У печки теплее.
   – Кабы не вспотеть, – ответил я. – Выбрал ты время для стройки…
   – Самая пора, Петрович. Ни сенокоса теперь, ни посадки, ни полива, жука не надо морить, заниматься рассадой, скотину пасти тоже не надо, и рыба не идет, лишь самые жадные, вроде тебя, хвост морозят. А я каркас заготовил еще по осени, сын приехал, поставили… Теперь лишь колоти… Весной помажется, и помаленьку… Осенью – новоселье, приезжай, – пригласил радушный хозяин.
   Я лишь головой покачал, произнеся присловье Алешино:
   – Сколь работы…
   Хоть и не больно высоко поднят был каркас над землей, но казалось, что здесь метет и дует яростней, даже снизу несло, из щелей настила.
   Долго не поговоришь. Я быстро распрощался. Хозяин проводил меня до ворот: телогреечка-ватник, солдатским ремнем подпоясанная, шапка-ушанка, под ней – острый нос, небритые вваленные щеки, а глаза веселые.
   – Про новоселье не забудь…
   Он успел нырнуть куда-то в белесую невидь, предупредив: «Погоди…» – и мигом вернулся с гостинцем – вяленой рыбой: пяток увесистых синцов осеннего посола.
   От Алешиного подворья до теплого моего жилья путь недолгий.
   Добравшись, я сбросил в сенях тяжелую шубу да валенки. А потом налегке в натопленной хате чаевничал. И Алешиного синца разодрал, не выдержал.
   Серебристая тонкая шкурка. Под ней – розовая нежная мякоть, текучий жир, невеликая грудка икры в ястыковой пелене, прозрачные боковины с тонкими ребрышками, головка, плавники, брюшина, – все едовое. Ешь, смачно вгрызаешься, сосешь, причмокивая, и шумно нюхаешь, впиваешься глазами в сладкий кус. И жадно косишь на тот, что рядом.
   Нет, это – не еда, не утоление плоти, но праздник ее.
   Хороша рыбка у Алеши Батакова, а уж осенний посол и вовсе сказка.

Рахманы

   Позднее утро. Майское солнышко поднялось высоко, мягко припекая. На хуторе – тишина. Утренние дела давно справлены: скотину на пастьбу проводили, отстряпались, отзавтракали и расползлись по дворам, огородам, левадам к тихим трудам.
   Холмистая долина с лугами, попасами, малой речкой. В укрыве, на дне ее – горстка домиков вразброс. Ухабистая дорога стекает с холма и кончается. Дальше некуда ни идти, ни ехать. Тишина и покой. Весенние птичьи трели: скворцы заливаются, ласточки щебечут, стонут горлицы… Мир и покой. И потому голос человеческий, негромкая песня, звучит явственно:
 
Наши дни проходят очень быстро,
Все короче становится жизни путь.
Не пора ли вам, Василь Иваныч,
Потихонечку присесть и отдохнуть…
 
   Песня негромкая. Но в тихом хуторском мире ее далеко слыхать. Жалостливые слова, звуки перекатываются и не сразу гаснут, отзываясь в окрестных холмах: «О-о-отдохну-у-уть…» Словно уже не слова человеческие, но глас Божий. «О-о-отдохну-у-уть…»
   Старая Катерина – бабка не больно чувствительная – невольно к песне прислушалась, даже замерла посреди огорода и опустила мотыгу, вздыхая и искренне соглашаясь с певцом: «Взаправди… Пора бы и отдохнуть. Сколь лет-годов… А всё работа, работа. Огород, картошка, куры, поросята… Ни дня, ни ночи… Здоровья нет. А всё надо, надо… Завтра помрешь, и ничего не надо…»
   Певун смолк. Старая женщина, опомнившись, чертыхнулась: «Нечистый дух… Устал он. Смучился, бедный… Перину мять да подушки переворачивать». И принялась мотыгой орудовать споро, нагоняя упущенное. А потом вдруг иная мысль, и мотыга – в сторону. «Это он чего-то уже упер, соловушка, упер и отнес, на самогон сменял, вот и запел». Старая Катерина в меру сил, вперевалочку, помчалась проверять свои запоры да живность: поросенок на месте, куры… «Цып-цып-цып… – сзывала она для пересчета хохлатое племя. – Цып-цып-цып…»
   Тревога старой Катерины напрасной не была. Пел не кто-нибудь, а Васька Рахман, соседушка. «Не пора ли нам, Василь Иваныч…» Значит, уже сыт, пьян, нос в табаке, и потянуло на песни…
   – Цып-цып-цып…
   Одна, две три, четыре, пять, шесть… И кочет на месте;
   Значит, где-то еще ухватил. Вот и запел: «Не пора ли нам…» Невелик хутор, но есть еще чем поживиться.
   Жилье Васьки Рахмана – на взгорке. Воронье гнездо, из которого всё видать. Оно и по виду – воронье: почерневший от времени дощатый дом с прорехами да щелями, с разваленной кирпичной трубой, остатками крылечка. Когда-то такие дома колхоз строил для переселенцев, назывались они «сборными», их складывали, точно карточные домики, из дощатых, с теплой начинкою, щитов. Добрые хозяева такие дома сразу же обкладывали кирпичом, делали наличники, ставни, прочую пользу и красоту наводили, чтобы жить хорошо и долго. Рахманам, как говорится, красоту не лизать. Как влезли, так и сидят, словно в тине. Одно слово – Рахманы.
   – Наши дни проходят о-о-очень быстро-о….
   Певун – на виду: мордастый, с пузцом Васька Рахман. «На виду», потому что дом его – словно пуп. Голо вокруг: ни палисадника, ни забора, ни ледащего огородика, тем более – дерева ли, куста.
   – Нас советская власть воспитала! – четко ответит любому Верка Рахманиха. – За заборами хорониться не привыкли! Кулаки нехай прячутся и подкулачники! А мы открытой душой ко всем людям!
   – А где же огород, картошка?..
   – Я по специальности не овощевод, – веско и с расстановкой ответит Васька Рахман. – Я скотник, техникум имею и стаж. Предоставьте работу!
   Он будто и вправду когда-то и где-то чему-то учился. А скотником работал уже здесь, на хуторе, при колхозе.
   Славное было время – колхоз. Взяли и построили возле хутора не просто коровник, но огромный животноводческий городок. «Комплексом» его именовали.
   Пылили из областного центра караваны грузовиков с кирпичом да лесом; понагнали техники, людей. И возвели белокаменный город под шиферными крышами. Привезли из Англии – морем, потом вагонами, а потом «скотовозами» – телок, быков: черная масть, могучее сложение – абердины, иностранцы, одним словом, элита.
   Верка Рахманиха стала при скотине бумажки писать да щелкать на счетах. Супруг ее, Васька, – старший скотник, как имеющий опыт и образование. А еще там были: Сашка Рахман – родной брат Васьки, пара молодых рахманят, да еще старый Рахман – отец всего рода.
   Это была жизнь… До сих пор ее вспоминают. Круглые сутки в рахмановской хате кипел в котле жирный мясной шулюм. Рахманята росли как на дрожжах; у них щеки от сытости лопались. Рахманы постарше не только от еды пухли, но и от пьянки.
   Коля Бахчевник – поставщик самогона для хутора и округи – не знал, куда мясо девать: ездил продавать в станицу, тушенку производил, второй холодильник приобрел.
   «Не пора ли, ох, не пора ли…» – задумчиво пропоет кто-либо из Рахманов. И вот уже – предсмертный мык, хрипенье. Мясной шулюм кипит. Коля Бахчевник ругается: «С вашим мясом…» Но куда он денется? Бизнес.
   «Ох, не пора ли…»
   Породистые телята шли нарасхват, окрестные стада улучшая.
   Весной да осенью, обычно за неделю до контрольных перевесов, когда колхозная комиссия считает поголовье да взвешивает, сколь мясов нагуляли, – в такую пору по хутору пролетала весть: украли с фермы скотину.
   Районная газета писала: «Угон скота с колхозных животноводческих ферм принимает катастрофические масштабы. Если раньше угоняли одну-две головы, то теперь угоняют десятками голов. Как рассказал нам старший скотник В.Рахманов, он лично два дня шел по следу угонщиков, но эти следы затерялись на Клетском тракте, где большое движение техники».
   Васька Рахман и впрямь время от времени «ходил по следу» в поисках пропавшей скотины.
   Сначала происходили сборы, у всего хутора на виду, словно по телевизору. Седлается лошадь, привязываются переметные сумы с харчами: дорога-то дальняя и, конечно, опасная. У любителя охоты, Володи Арчакова, берется ружье, в патронах – только «жакан» и «волчиная картечь». «Бить буду наповал безо всяких судов, – сурово обещает Васька. – А потом нехай сажают». Жена его, Верка, начинает рыдать: «Не езди! Нехай милиция ищет! У тебя дети… А ты за колхозное добро головы лишишься…» Но Васька суров и непреклонен. Он должен, обязан. Он – старший скотник.
   Вот он удаляется. У всего хутора на глазах. «По следу пошел». Вот он скрылся за бугром. Теперь его не будет двое суток ли, трое. Злые языки плетут, что эти три дня Васька отлеживается на брошенном хуторе Найденов. Но мало ли что наплетут…
   И вот по прошествии дней усталый Васька Рахман возвращается, рассказывает: «По следу шел. Весь признак: копыта, помет, подковы. На лошадях угоняли. И ведь чуток не успел. У Клетского тракта – колеса. Видать, погрузили и увезли. А тама…»
   А там и вправду глухое дело: далекие хутора, лесистые займища, балки.
   Время шло. Поголовье племенного скота на колхозной ферме уменьшалось и уменьшалось. А Рахманы множились, словно саранча, полоняя хутор.
   Вроде недавно объявились они, из России переселенцы: старый Рахман с Рахманихой, два женатых сына. Отвели им два дома. Работы в колхозе хватало. Плодились рахмановские бабы, словно крольчихи. И вот уже Верка Рахманиха стучит в свою могучую грудь: «Как матерь-героиня, имею права! Предоставьте…»
   Вначале они трудилась на хуторской почте. В те годы с куревом на селе было трудно, а в городах – с харчами. Выручали посылки. Но с приходом на почту Верки Рахманихи связь посылочная стончилась, а потом и вовсе на нет сошла. Васька Рахман курил ростовские да киевские табаки. Малые рахманята хрумкали печенье да конфеты. По адресам если что и прибывало, то лишь всякая дрянь с кирпичами для веса.
   Закрыли почту. А Верка Рахманиха стала заведовать хуторской колхозной столовой, которую Рахманы тут же, словно мухи, обсели, роясь там и день и ночь.
   Столовая кормила механизаторов, шоферов своих, но больше из города приезжих, последних в ту пору было много: заводы помогали селу. А тут еще стройка развернулась – животноводческий комплекс.
   Веселая разбитная Верка приезжим оказалась по нраву; мужик ее был всегда готов добыть самогон, разделить компанию, душевно пропеть: «Наши дни проходят о-очень быстро-о…» «Не пора ли, ох, не пора ли!» – с готовностью подхватывали приезжие и свои. Но голос Васьки Рахмана звенел наособь, в нем – душа и слеза: «Потихонечку присесть и о-отдохнуть!»
   Пели и гуляли на славу, не замечая, что столовские харчи все жиже и жиже. А если кто и замечал, то Верка Рахманиха ответить умела.
   Но стройка закончилась, столовую прикрыли. Зато торжественно открыли животноводческий комплекс: белокаменный город под шифером; могучие мясистые скотиняки по имени «абердино-ангусы» прибыли из далеких краев, чтобы плодиться и множиться.
   Многодетных родителей на комплексе работой обеспечили в первую очередь. Верка на счетах щелкала, Васька – старший скотник. Рядом – брат Сашка да молодые Рахманы. Славная была жизнь. Черные как ночь, могучие «абердино-ангусы», под ними земля дрожала, до тонны весом быки. Знаменитое «мраморное» мясо… Его на базаре вмиг с прилавков сметали. Коля Бахчевник за самогон принимал безропотно. Считай, валюта. За телятами – очередь. Втихаря, конечно. По Веркиным отчетам, рождаемость у коров катастрофически падала. «Климат, – разъяснял Васька Рахман. – Тут не Англия». Да еще постоянные кражи. Дважды в году тому же Ваське приходилось «идти по следу», разыскивая угонщиков скота.
   Но жить было можно. Рахмановские ребятишки росли мордастыми, крепкими, быстро и много их расплодилось – не в пример привередливым «абердинам», – занимали пустующие хуторские дома.
   А потом вдруг все очень быстро сошло на мыльный пузырь: колхозной бригаде пришел конец, остатки скотины угнали в станицу, закрыли и растащили магазин, клуб, кузницу. Даже вечно ржавевшие железяки исчезли с Лысого бугра.
   На хутор пришла другая жизнь. Поначалу вздыхали и ждали перемен, рассуждая: «Без хлеба город не усидит и без мяса… Остальцы доедят и запоют матушку-репку… Всё возвернут: колхозы, совхозы…»
   Но жданками сыт не будешь. Молодежь посмысленей подалась на все четыре стороны, даже на север, там деньги хорошие.
   За речкой приезжий Коньков занимался бахчами, ходили к нему полоть, собирать арбузы, дыни. Держали скот, птицу. Попасов и сена теперь – через край. И конечно Дон-батюшка. Ловили рыбу зимой и летом. А по весне, на нерестовом ходу, ночами не спали. Рыба и прежде, и нынче – в цене, тем более донская.
   Словом, от голоду никто не помер. Даже Рахманы. Хотя, как и прежде, их дом – словно ветром обдутый: ни забора, ни скотьего сарая, ни огорода. Вместо крылечка лежит на шаткой подставе железом обитая дверь бывшего хуторского магазина. На ней: «Часы работы… Перерыв…» Добыча…
   «Рахманское иго» – так определила новую хуторскую напасть грамотная Хомовна.
   У бобылки Полины украли ночью всех уток. Она их целое лето пестала, надеясь с мясцом зиму прожить. Пух и перья разносились по хутору от рахмановского гнезда.
   У одинокой Ксени сначала пять кур забрали из курятника, а потом и остальных, вместе с петухом, уже из чулана. Даже там не уберегла. У Хомовны… У Ню-ры-татарки…
   Рахманское иго… С утра до ночи по хутору бродят, словно бурлаки, выглядывая поживу. Сопливые и те на ходу цыпленка ли, утенка упрут.
   Хозяйка спохватится, бежит к Верке Рахманихе.
   – Откуда у вас цыплята?
   – От нашей курицы.
   – У вас и карги сроду не было!
   – Детвора… несмысленые… – нехотя сдается Верка. – Поиграться взяли. – И тут же в атаку: – Какие вы все ненавистные! Поигрались бы и принесли.
   На воде, на Дону, где полхутора кормится, Рахманово племя тоже не дремлет: угонят лодку, снимут вентерь ли, сеть. А если не упрут, то уж обязательно проверят чужую снасть прежде хозяина, заберут рыбу. Тут же задешево продадут каким-нибудь заезжим, городским и – запели: «Все короче-е становится жизни путь…»
   Вот и нынче. Майское позднее утро. Солнышко хорошо пригревает. Тишина и покой. Голубое небо. Зеленая степь, холмы. Меж холмами, в укрыве, людское селение – хутор.