— Как?
   — Я передумал, эти бумаги мне пригодятся со временем. Там есть прелюбопытные письма, я без ума от автографов, — ответил молодой человек с самым спокойным видом.
   — Теперь вы взяли с меня выкуп, надо полагать? — надменно сказал барон.
   — Извините, не совсем, — перебил Мишель с изысканной учтивостью.
   — Что вы хотите сказать?
   — То, что мы далеко еще не сквитались, любезный господин Поблеско.
   — Полноте, вам, вероятно, шутить угодно?
   — Никогда не шучу с врагами, ваш выкуп назначен неизменно. Итак, советую вам повиноваться добровольно, если не предпочитаете удостовериться собственным опытом в действии прочной веревки, стянутой вокруг шеи прусского дворянина.
   — У меня нет ничего более.
   — Так вы будете повешены.
   — Какую же сумму я должен внести, чтоб мне возвращена была свобода?
   — Гм! Гм! Не скрою, довольно большую, вы удачно вели свои дела в последнее время.
   — Но сколько же наконец?
   Мишель принял вид, что считает в уме, и, словно не замечая, с каким вниманием смотрит на него барон, сказал самым тихим голосом:
   — Вы должны мне, любезный господин Поблеско, кругленькую сумму в три миллиона семьсот пятьдесят три тысячи франков.
   Громовой удар, разразившийся над головой барона, не мог бы сильнее потрясти его и нагнать на него более ужаса, чем это полушутливое исчисление суммы почти баснословной.
   Он знал хорошо молодого Гартмана и ни минуты не сомневался, что тот говорит как нельзя положительнее. Внезапное подозрение стиснуло ему сердце, он побледнел и был вынужден удержаться за ручки кресла, чтобы не упасть.
   — Но я не буду торопить вас, — продолжал Мишель все более и более насмешливо, — и не стану приступать с ножом к горлу, успокойтесь.
   — А! — машинально отозвался тот.
   — Разумеется, я даю вам целых полчаса, бесспорно, это более, чем нужно, стоит только сговориться. Да что же с вами? — вскричал он с мнимым участием. — Вы точно будто чувствуете себя нехорошо. Выкурите сигару, это может принести вам пользу.
   Он открыл сигарочницу, вынул сигару и подал ее барону.
   Тот молча отстранил ее рукой.
   — Вы отказываетесь? Как хотите, любезный господин Поблеско. — И, положив сигару назад, он закрыл сигарочницу. — Удивительно, как эта вещичка мне нравится. Знаете ли, я предложу вам сделку.
   — Сделку?
   — И очень для вас выгодную, кажется.
   — Вероятно, что-нибудь невозможное.
   — Напротив, проще быть ничего не может, и вам должно бы прийтись на руку.
   — Если это так просто, как вы говорите, — дрожащим голосом возразил Штанбоу, — то, верно, тут кроется новая западня.
   — Полноте, за кого же вы принимаете меня, любезный господин Поблеско? — со смехом возразил Мишель. — Разве я умею выставлять ловушки? Это надо предоставить вам, вы на коварство мастера. Что ж, согласны на сделку?
   — Как соглашаться на то, чего не знаешь?
   — Справедливо, вы головы не теряете, черт возьми, и еще увертливее и хитрее, чем я полагал.
   — Перестаньте играть со мною, как кошка с мышью, я изнемогаю и телесно и душевно, кончим так или иначе.
   — Бедная мышка, — сказал Мишель жалобно, — вы хотите этого?
   — Хочу, насколько это зависит от меня.
   — Так будьте же довольны, я не потребую с вас той суммы, которую назначил для вашего выкупа.
   — Может ли быть? — вскричал Штанбоу, даже вздрогнув. — Вы не смеетесь надо мною?
   — Никогда в жизни не говаривал положительнее. Итак, я избавляю вас от взноса, это решено, но с условием.
   — А! Есть условие? — с легким дрожанием в голосе возразил барон.
   — Условие ничтожное.
   — Все же мне надо знать его.
   — Разумеется, и убедитесь, как снисходительно я отношусь к вам…
   — О, будьте уверены, что я никогда не забуду этого! — с живостью вскричал Штанбоу.
   — Кой черт, дайте же мне договорить! — остановил его Мишель, махнув рукой.
   — Простите, но я никак не ожидал…
   — Да, да, понимаю, вы и теперь вовсе не ожидаете того, что будет.
   — Как? — барон навострил уши.
   — Повторяю, вы убедитесь, как снисходительно я поступаю с вами, когда взамен моей уступки только попрошу подарить мне эту сигарочницу, сам не знаю, отчего она мне нравится все более и более, я точно околдован ей, прости Господи!
   Мишель Гартман мог бы говорить еще долго без опасения, чтоб его перебили. Если он имел в виду нанести удар, то мог остаться вполне доволен: действие, произведенное им на собеседника, превзошло всякое ожидание.
   Услыхав предложение, по-видимому, такое простое и скромное, барон откинулся на спинку кресла как громом пораженный, его бледное лицо помертвело, мутные глаза дико блуждали, нервный трепет пробежал по всему телу, и судорожно сжатыми пальцами он отчаянно ухватился за ручки кресла.
   Присутствующие ничего не понимали, однако, хотя настоящий смысл этой сцены от них ускользал, они подозревали нечто важное.
   Между тем Мишель, скрестив руки на груди, откинувшись назад и высоко подняв голову, смотрел с горькою улыбкой на губах, блестящим взором, исполненным неумолимой насмешки, на врага, терзаемого страшным отчаянием.
   Так прошло несколько минут.
   Барон делал сверхъестественные усилия, чтобы сдерживать бушевавшую в нем злобу, привести в ясность путавшиеся мысли, вернуть хладнокровие, которое вдруг оставило его, но все напрасно, так жесток был нанесенный ему удар. Наконец его волнение стало стихать, легкая краска выступила на щеках, глаза его приняли обычное хитрое выражение, он с трудом привстал и произнес прерывающимся голосом:
   — Я думал, что умру!
   — О! От такой безделицы не умирают, — возразил насмешливо Мишель, — вы только подверглись легкому припадку нравственной пытки, теперь это прошло. Что же, принимаете вы мое предложение?
   — Подлец! — вскричал барон. — И вы, вы осмеливаетесь называть нас ворами, грабителями!
   — Без мелодрам, прошу покорно, а в особенности без громких, но пустых слов. Мы здесь не на театральных подмостках. Итак, бросьте выражения, пригодные только конюхам, и объяснимся с приличием и вежливостью людей хорошего общества, которые друг друга ненавидят, но не забывают должного уважения к самим себе. Посмотрим, изложите-ка ясно, в чем вы упрекаете меня.
   — И вы еще осмеливаетесь спрашивать! — вскричал Штанбоу в неописанном душевном смятении, взбешенный еще больше невозмутимым хладнокровием врага.
   — Ваша наглость, милостивый государь, превышает все. И вы имеете бесстыдство упрекать, говорить о краже! Я знаю, что заключается в этой сигарочнице, я знаю не хуже вас, какая сумма спрятана в тайнике, так искусно вделанном в крышке. Вы ловки, господин Поблеско, но ваша ловкость и погубила вас. Вы приехали теперь из Парижа, где провели несколько дней, играя роль, для которой честный человек не находит названия. Когда за два дня до войны вы сдавали отцу моему счета по управлению фабрикою, то мошеннически похитили представленную вами квитанцию французского банка, в суммах, полученных вами и положенных вами же в банк на имя моего отца. Гнусная кража этой и многих других еще сумм, далеко не ничтожных, была замечена отцом слишком поздно: вы уже успели скрыться, а пруссаки осаждали город. Между тем вы пробрались в Париж под личиною представителя фирмы Филиппа Гартмана. Наши прежние парижские корреспонденты, не зная, что произошло между вами и отцом моим, приняли вас так, как будто вы все еще имеете право на звание, дерзко вами присвоенное, и таким образом они сделалась невольно вашими сообщниками. Вы не затруднились сварганить подложное письмо, внизу которого подписались под руку моего отца. Этим письмом вы воспользовались, чтобы положенные вами суммы вынуть из банка и поместить у Ротшильда, где вам выдали один бон на лондонский дом Ротшильда, для уплаты по востребованию двух миллионов шестисот франков, и другой, в меньшую сумму, на дом Торлониа в Риме, эти два бона составляют половину состояния моего отца, того человека, которому вы обязаны были всем и которого пытались обокрасть, как презренный мошенник, которым вы и являетесь. Однако, несмотря на войну и затруднения всякого рода, я успел-таки, благодарение Богу, разоблачить вас и отнять то, что вы украли так постыдно. Ни минуты я не терял вас из виду; меня постоянно извещали о ваших действиях, мне все было известно, что вы делали в Париже, одно оставалась тайной — место, куда вы спрятали приобретенное таким гнусным злоупотреблением доверия, такою неслыханною домашней кражей. Когда я решился заставить похитить вас в самом Страсбурге, посреди прусского войска, я имел целью каким бы ни было способом добиться от вас сознания. Вы избавили меня от неприятности прибегать к средствам, которых, признаться, я гнушался, вы сами выдали себя.
   — Я? — вскричал Штанбоу, оторопев и не пытаясь более защищаться ввиду убийственных улик, перечисляемых Гартманом с хладнокровием и ясностью, которые не изменяли ему ни на минуту.
   — Да, вы, милостивый государь, — подтвердил насмешливо молодой офицер, — часто губишь себя излишней ловкостью и осторожностью. Вы сами тому живое доказательство.
   Мишель остановился, как бы ожидая протеста или отрицания, но Штанбоу, опустившись в кресло, возражать не думал: он был побежден и, точно жертва тяжелого сна, едва сознавал, что происходит вокруг него, рассудок его словно колебался. Он был сломлен.
   Мишель бросил на него взгляд выражения странного, улыбнулся и продолжал:
   — Скряги, говорят, находят наслаждение в одном созерцании своих сокровищ. Сегодня утром вы, едва пришли в чувство после вашего продолжительного обморока, как, взяв все меры осторожности, какие считали необходимыми, чтоб вас не застигли врасплох, попробовав стены, осмотрев двери и тому подобное, пожелали взглянуть на ваше сокровище, купленное ценою чести, полюбоваться ворованным богатством, а главное, удостовериться, что оно у вас не похищено во время вашего долгого бесчувственного состояния.
   — О! Теперь помню, — вскричал он в бешенстве, — я олух, дурак набитый! Однако нет, этого быть не может, видеть меня вы не могли!
   Мишель пожал плечами.
   — В комнате, где вы были, — сказал он с усмешкой, — одна из картин проколота множеством незаметных дырочек, и в них видно все, когда открыто окошко, пробитое в стене за картиной. Понимаете вы теперь? На мое счастье, я стоял там и смотрел, когда вы потрудились выдать себя. Признаться, я ввек не угадал бы сам, где вы спрятали бумаги, так искусно был придуман тайник. Вот каким образом мне удалось вернуть состояние моего отца, которого вы обобрали так бессовестно.
   Настала минута молчания, которую прервал Штанбоу.
   В нем уже произошла реакция. Как жесток ни был удар, он овладел собою благодаря громадной силе воли, и обычное присутствие духа вернулось ему точно по волшебству. Барон, как известно, был игрок, а игроки скоро утешаются в проигрыше: не всегда же несчастье на одной стороне. Теперь партия была иного рода, вот и все, неудачу всегда можно поправить.
   — А теперь, когда вы вернули свое богатство, — спросил он с циничной насмешкой, — что вам угодно будет сделать со мною?
   — Ровно ничего, что мне прикажете делать с вами? — холодно возразил Мишель. — Через час вы оставите этот дом и вас отвезут в Страсбург, где вам возвратят полную свободу, только по причинам, излагать которые бесполезно, потому что вы сами поймете их, будут приняты некоторые необходимые меры, дабы, вы остались в полном неведении, где против воли провели несколько дней.
   — Очень хорошо, милостивый государь, а если б я, до отправления моего, просил вас скрестить шпагу со мною, что вы на это скажете?
   — Только то, — надменно ответил молодой офицер, — что честный человек всегда готов дать удовлетворение человеку благородному, мошенников же презирает и пренебрегает их оскорблениями, которые никого не позорят, кроме их самих.
   — Берегитесь, милостивый государь, — вскричал барон, до крови прикусив губу, — я отмщу!
   — Запомните одно, — возразил Мишель, презрительно пожав плечами, — если кто-нибудь из нас должен остерегаться, то вы, а не я. Не попадайтесь мне более на дороге, или, клянусь честью, вам несдобровать!
   — Хорошо, увидим, я также клянусь вам, что отмщу.
   — Попробуйте. Но довольно об этом. Оборотень, Паризьен, вы получили инструкции, — и, обратившись к барону Штанбоу, он прибавил: — Следуйте за ними.
   — До свидания, милостивый государь, — сказал Штанбоу хриплым голосом.
   — Не желайте этого, — ответил Мишель и повернулся к нему спиной.
   Штанбоу бросил на него взгляд бессильной ярости и вышел из комнаты с своими провожатыми.
   Мишель подошел тогда к Жейеру и сел в кресло против него.
   Банкир не сделал ни одного движения во время продолжительной сцены, приведенной нами выше. Он оставался, неподвижен, опустив голову на грудь и весь погруженный в печальные размышления. По-видимому, он относился совершенно безучастно к тому, что говорилось и делалось.
   Жейер был жид-жидом, если можно употребить это выражение, так верно передающее нашу мысль. Это был тип жида, каких уже нигде почти не встречается, кроме Германии и Польши, жида, для которого золото единственный бог, который ненавидит и презирает христиан и в настоящее время точь-в-точь то же, что были его соотчичи в средние века.
   От продолжительного пребывания во Франции он поддался влиянию среды, в которую был помещен: мало-помалу его ум развивался, на грубую оболочку жида наведен был лоск хорошего общества, и по наружному виду, по крайней мере, он казался не хуже других — то есть чванливым и самодовольным капиталистом, порядочно глупым, но способным как нельзя более сводить или, вернее, путать счеты. Когда же вспыхнула война, он снова завязал сношения с почти забытыми одноплеменниками и вступил с ними в тесный союз — в нем развилась жадность, пробудились врожденные жидовские свойства, лоск сошел, как тает снег на солнце, и поскоблить даже не пришлось, как жид появился в своем безобразии. Тогда им овладела безумная жажда денег, он опять сделался ростовщиком и старьевщиком, скупал у прусских солдат всякую захваченную ими добычу и учредил систему грабительства на широкую ногу — словом, он устроился так, что в несколько месяцев составил себе состояние громадное. Опасаясь, однако, беды, так как за будущее никто отвечать не может, он принял решение оградить свои сокровища от случайностей войны. С этой целью он все превратил в деньги, продал недвижимое свое имущество и собрался выехать из Страсбурга, чтоб оставить Францию в самый короткий срок. Уже уложены были часы, золотые вещи, шелковые материи, кружева, картины, мебель, тюфяки — словом, все, что от грабежей в наших несчастных городах попало в его цепкие руки, уже он назначил день своего отъезда, намереваясь путешествовать вместе с своим багажом, чтоб иметь возможность наблюдать за ним самому, когда накануне определенного дня попался в выставленную ему ловушку и приведен был к Мишелю.
   Закурив сигару, которую выбрал тщательно в сигарочнице, нам уже известной, молодой человек нашел, что пора завязать разговор.
   — Любезный господин Жейер, — сказал он, слегка наклонившись к банкиру, — кончили вы свои размышления?
   — Увы! — пробормотал тот дрожащим голосом. — Я бедный человек, сжальтесь надо мною, неужели вы хотите довести меня до нищеты?
   — Я только хочу подвергнуть вас наказанию, которое вы заслужили изменою Франции и гнусной жадностью.
   — Ох! Ох! — заохал банкир пуще прежнего. — Я разорен, я убит!
   — Довольно жалоб, почтеннейший, — резко перебил его Мишель, — к делу, у меня ни времени, ни терпения не хватает выслушивать ваше разглагольствование. С давних пор знаю я вас и вашу братию: чем выпустить из рук одно экю, вы предпочтете тысячу мук. Но теперь вы в моей власти: или возвратите взятое, или готовьтесь умереть.
   — Ох! Все кончено со мною, — плакался банкир, — бедняга я.
   — Знайте, что все доказательства ваших сношений с неприятелем в моих руках. Вы целых десять лет были прусским шпионом: во Франции шпионов казнят. Кроме того, вы с самого начала войны занимались постыдным торгом, грабя и обирая без жалости наших несчастных соотечественников. Итак, вы вполне заслужили казнь, ничто не спасет вас, или вы вернете похищенное, или вас повесят.
   Он встал, подошел и окну и открыл его.
   — Поглядите, — сказал он.
   Банкир машинально поднял глаза, но тотчас же откинулся назад и с криком ужаса закрыл руками лицо.
   Прямо против окна стояла высокая виселица. Печального вида грозное орудие смерти нагнало невыразимый страх на гнусного негодяя. Несмотря на свою скаредность, или, вернее, из-за нее, Жейер очень дорожил жизнью. Несколько слов, которые прибавил Гартман, доказали ему несомненно, что он не комедию разыгрывает с целью напугать его.
   Мишель холодно сказал:
   — Граф фон Бризгау, ваш приятель и соучастник в шпионстве, был повешен альтенгеймскими вольными стрелками, хотя в некоторой степени был виновен менее вас; вам же остается пять минут или согласиться вернуть награбленное, или предать душу Богу, которому, полагаю, в ней мало надобности.
   С этими словами молодой человек вынул из кармана часы, положил их на камин, потом без дальних околичностей повернулся к банкиру спиной и шепотом переговорил несколько слов с своими товарищами, которые все стояли неподвижно на своем посту.
   Банкир опустился всем телом, он понял, что погиб, что всякое сопротивление будет напрасно и что одно средство избегнуть грозившей ему страшной смерти, это исполнять требования безжалостных к нему людей, которые держали его в своей власти.
   Само собою, разумеется, что прискорбное решение это он принял не без потоков слез, неумолкаемых стонов и жалоб, но дело имел с самыми худшими из всех глухих, какие бывают на свете, с теми, которые слышать не хотят, ему и пришлось покориться тому, чему он противиться не мог.
   — Ну что? — спросил Мишель, возвращаясь к нему по прошествии пяти минут. — На что вы решились? Согласны вы?
   Банкир только утвердительно кивнул головой, никакая человеческая власть не вынудила бы его ответить вслух.
   Тогда ему подали несколько бумаг для подписи. Он повиновался, не раскрывая рта.
   Мишель отдал эти бумаги людям, которые ушли немедленно.
   Спустя четыре часа вернулся один из них, все было исполнено, и фуры находились в безопасности.
   — Готовьтесь уехать через час, — сказал банкиру Мишель.
   — Так я свободен? — спросил тот с боязливой радостью. — Куда меня отвезут?
   — В Голландию, и помните, что, появись вы вновь на французской территории, вас повесят без дальнейших разбирательств.
   Банкир вздохнул и не отвечал.
   Не прошло двух часов, как он, согласно тому, что ему было объявлено, уже находился на пути в Голландию, конвоировали его Ивон Кердрель и два вольных стрелка, зорко наблюдая, чтоб он не ускользнул у них из рук.

ГЛАВА XIV
Как Мишель Гартман достиг Дуба Высокого Барона

   В нескольких милях от Страсбурга, на высокой площадке Вогезских гор, которую мы по известным причинам яснее определять не будем, находятся еще величественные развалины громадного замка, веками бывшего местопребыванием одного из древнейших и могущественнейших родов в Эльзасе. Ныне этот знатный род обеднел и почти вымер; некоторые существующие еще потомки имени, некогда славного и грозного, прозябают понемногу везде и живут, как Бог послал, случайною поживою, не сохранив никакого воспоминания о прошлом блеске их рода и, вероятно, вполне к нему равнодушные.
   После долгого и трудного пути по неровной тропинке, промытой во многих местах дождевою водой и потоками от таяния снега, достигают, наконец, вершины, на которой гордо высится замок, некогда грозным и бдительным стражем господствовавший над всею окрестностью на десять миль вокруг.
   Там-то, на самой середине площадки, старый замок баронов окончательно распадается в прах от соединенных усилий времени, запущения и непогод.
   Вид его печален. Хотя сооружения чисто циклопического, он ветх, разрушен и пострадал более, чем какой-либо из других замков в Вогезских горах, только одна башня устояла и возвышается еще посреди хаоса камней, некогда образовывавших твердыню, а теперь в небрежении рассеянных по площадке или кой-где торчащих щетинами в диком и живописном беспорядке.
   Мох, лишаи и бадан образуют в промежутках мягкие и глубокие ложа; вокруг шатких стен устоявшей башни вьется плющ, к нему прицепился белый ломонос, и дружными усилиями эти растения терпеливо взобрались на стену, охватили ее со всех сторон и драпировали мрачный скелет прошлых веков в зеленую развевающуюся мантию, которая словно молодит его.
   Вот все, что остается теперь от феодального жилища знатного рода, который не более века тому назад считал себя настолько могущественным, чтобы стремиться к императорской короне, и чуть было не успел возложить ее на голову одного из своих членов.
   Среди площадки, на ружейный выстрел от груды камней, некогда бывшей замком, прямо против развалин, стоит исполинский дуб, который один осеняет своею листвою все возвышение, где находится. Этот великан, царь леса, над которым точно будто парит, известен в крае под названием Дуба Высокого Барона; тут древние владельцы разрушенного замка чинили суд и расправу над своими вассалами.
   Рассказывают любопытные и чудесные легенды о сохранении этого великолепного дуба и его глубокой древности.
   В течение долгих лет друиды совершали свои грозные таинства под его сенью, товарищи Цезаря и сам Цезарь отдыхали в его тени, мимо него прошли дикие полчища тевтонов, бургундцев, франков и бесконечный поток варваров, которые действием тайной какой-то силы ринулись на Римскую империю, подавили ее своею массой, и все признаки древней цивилизации затоптали ногами своих лошадей.
   Не раз и римляне и варвары пытались свалить этого исполина вогезских лесов, но топор не брал ствол величественного дерева, которое словно пренебрегало всеми бессильными попытками.
   Борусы, дикий и надменный народ, вековой враг древней Галлии, опустошив весь край вокруг, хотели, было поселиться в Вогезских горах, когда до короля этих варваров случайно дошла молва о глубоко чтимом исполине лесов и победоносном его сопротивлении всем попыткам срубить его. Высокомерный король объявил немедленно же, что несколько ударов его секиры свалят дерево наземь, и, не слушая убеждений вассалов, испуганных его смелостью, он бесстрашно вошел в лес.
   Стоя на равнине толпой, под впечатлением тайного и безотчетного ужаса, варвары ждали, опираясь на оружие, что будет.
   Ожидание их длилось недолго, не прошло часа, как они увидали, что король возвращается бледный, мрачный, с искаженными чертами, как пьяный, и секира в повисшей правой руке его была сломана.
   Борусы остолбенели, но это было самое гордое племя на свете, живым доказательством тому служат их настоящие потомки. На мгновение сраженный сверхъестественною, надо полагать, силою, король, однако, не хотел мириться с своим поражением. Он пуще взбесился от своего бессилия и поклялся, что дуб будет уничтожен так или иначе, что он должен быть истреблен, что этого требует его честь. Итак, он приказал воинам натаскать к подножию горы громадную кучу хвороста и сухой травы и собственноручно зажег исполинский костер.
   Пожар быстро распространялся от дерева к дереву, и вскоре весь лес охватило огненною завесой, над которой носились клубы черного дыма с миллионами искр.
   Целых две недели широко раскинувшееся пламя пожирало лес и потухло наконец тогда только, когда нечему уже было гореть.
   Борусы радовались и громкими кликами торжествовали победу, горделиво повторяя друг другу, что на земле, на которую ступили их лошади, должно пасть все.
   Но торжество варваров длилось недолго, оно превратилось вскоре в невыразимое изумление и суеверный ужас, когда в одно утро, на рассвете, ветер, дувший с силою урагана, унес вдаль густые облака дыма, еще поднимавшиеся с пепелища, и глазам их, на вершине горы, предстал дуб, такой же зеленый и величественный, как будто страшный огненный вихрь, который в течение двух недель все сокрушал и пожирал, для него был благодетельною росой.
   В виду такого чуда и варвары почувствовали себя побежденными, в смущении и ужасе они поспешно удалились, чтоб распространять в других странах опустошения и гибель, повсюду сопровождавшие их походы.
   И вот почему, прибавляют горцы, когда рассказывают эту легенду, борусы не могли поселиться в Эльзасе, да и пруссаки, их потомки, что бы ни делали, не утвердятся там никогда. Слова эти произносятся с таким убеждением, что невольно при взгляде на великолепный и все еще полный жизни зеленый дуб разделяешь это верование, и наивное, и гордо-патриотическое.
   Действительно, лес вырос опять, новые деревья других видов поднялись на его месте, а старый дуб, как и в былое время, возвышается, великолепный и покрытый листвою, над молодым лесом.
   Что сказать на это? Чему верить? Вера все объясняет. Разве любовь к отечеству не совершеннейшее, следовательно, и самое рациональное выражение веры?
   Немного позади дуба, легенду о котором мы передали так подробно, находился дом постройки легкой, так сказать, воздушной. Стоя на конце площадки в наклонном положении, он каким-то чудом равновесия ютился на самом краю пропасти, словно заглядывая в неизмеримую глубину, между тем как противоположным боком примыкал к стволу исполинского дуба и опирался на него. Плющ и колючий кустарник образовывали вокруг ствола непроницаемую чащу и совершенно скрывали дом от взоров. Чтобы приметить его, надо было не только знать, что он тут, но еще иметь подробные сведения, где именно он находится.