Она сложила руки и задумалась. Я понял, что она довольна.
   — Хорошо? — спросил я.
   Вместе мы перешли через ухабистую улицу. Мне было сказано подождать снаружи. Витрину украшали стопки последнего термоядерного достижения феминистской мысли: «Ни за что в жизни», автор — Карен Кранквинкль. Я пробежал глазами приложенные ксерокопии отзывов и рецензий. Женатая женщина и мать троих детей, Карен Кранквинкль полагала, что интимная близость — это всегда изнасилование, даже если ни один из партнеров так не считает. Она задорно скалилась с оборота обложки. Да уж, какое там насиловать — я бы к ней и на пушечный выстрел не подошел. С другой стороны, может, они все будут так выглядеть, после нескольких тысяч изнасилований.
   Вернулась Мартина. Она купила мне книгу в твердой обложке и в супере. Возможно, не новую, но все равно книжка выглядела баксов эдак на пять.
   — Ущерб велик? — поинтересовался я.
   — Ущерб нулевой. Забирай так.
   — Когда мне позвонить?
   — Когда прочтешь, — сказала она и отвернулась.
   «Мистер Джонс, хозяин Господского двора, запер на ночь курятники, — прочел я, — но забыл закрыть лазы, потому что был сильно пьян». Я потянулся и потер глаза. Там что, до самого конца так же будет? В смысле, не померещился ли мне иронический, как его, подтекст? Если так, то не возражаю. Шутки я люблю. Я свел руки в замок за головой и задумался. Что еще, на хрен, за лазы?.. Видите? Книжный червь, гигант мысли. Мартина даже мой шум в ушах вылечила. Три часа с лишним уже — и ни писка. С чтением и всякими такими делами нужно быть в подходящей форме. Главное — это спокойствие. Чтобы никто не доставал. Свои мысли должны быть слышны ясно, беспрепятственно. На обратном пути с ленча (я решил пройтись) мне было уже легче. Уличные наблюдатели и наблюдаемые сделались куда как понятнее. Эта мартинина книжка... за ленч мы платили поровну, так что книжка — подарок, настоящий, черт побери, подарок. Как давно я не получал подарков от женщин? Надо сейчас позвонить ей и сказать спасибо за книжку. Что может быть проще.
   Я осторожно потянулся к аппарату. Рука замерла над трубкой, как над взрывателем. Фатальное промедление. Долбануло, как триста тонн тротила.
   — И не надейся, приятель. Шансов — ни малейших. И думать об этом забудь. Ты с ней? Ты? С ней? Что там за книжку она тебе дала? «Работа над собой»?
   Он расхохотался и продолжал хохотать. Хохот звучал отвратительно, и я подумал, с чем бы его сравнить, но решил, что это лишнее. Только стиснул покрепче трубку и вкрадчиво проговорил:
   — А смех-то ни к черту. Над смехом еще работать и работать. Звучит совершенно ненатурально... Чего бы тебе, кстати, не отвязаться? А, как мысль?
   — И пропустить самое интересное? Да ты шутишь! Скажи-ка мне одну вещь. Ты ей про субботнюю ночь говорил? Что ночевал под забором?
   — Чего?
   — Субботнюю ночь помнишь? Когда тебя выстирали и высушили?
   — Значит, — произнес я, — это был ты.
   Мне это приходило в голову, но я старательно гнал такую мысль, надеясь, что стычка была все же случайной. В моем состоянии всегда надеешься, задним числом, на случай. Логическое обоснование было бы совершенно лишним.
   — Э... не совсем. Я только наблюдал.
   — Это все ты, сукин сын.
   — Нет, не я! На каблуках, на высоких каблуках! Это была женщина!
   Отбой. Зато какую побудку сыграли у меня в голове. Подъем по тревоге. Распахнулась дверь, и звуки оглушительной гурьбой вырвались из заточения. На тошнотворный миг я ощутил спиной ее неуклюжий вес, вот она пошатнулась, выправилась и сказала... Что она сказала? Нет уж, долой такие воспоминания. Я сделал ряд звонков. В авиакомпанию. Домой, где никто не брал трубку. И Мартине, только чтобы попрощаться. Эти звонки прошли вполне мирно. Только Филдинг решил кое-что с меня стребовать. Только Филдинг наложил на меня очередную епитимью.
 
   — Давид, — произнес я. — Мое почтение.
   Я покосился на Филдинга Гудни, тот пожал плечами.
   — "Троглодит" нас восхитил, — продолжал я. — Вы потрясающе сыграли. Честное слово, просто... потрясающе.
   В полумраке я ощутил тычок под ребра — филдинговский локоть.
   — Нет слов, просто нет слов. Я был восхищен... вашей интерпретацией. Давид, мы хотим предложить вам роль в «Хороших деньгах», вот зачем мы пришли... Слушай, Филдинг, да долбись оно все конем, —повернулся я. — Давай возьмем Медоубрука или Наба ФоркНера, или кто там еще был. Я больше не могу.
   — Хорошо. Очень хорошо. Садитесь, пожалуйста, — произнес Давид Гопстер.
   Мы находились на сороковом этаже «Ю-Эн Плаза»[28]. Предварительно двое охранников в темно-фиолетовых блейзерах несколько минут продержали нас на улице, внимательно изучая через скрытую камеру, а потом еще просветили рентгеном и неприлично ощупали.
   — Гопстер, Давид, — задумчиво повторил третий охранник, со всех сторон окруженный фикусами в кадках, панелями интеркомов и экранами кабельных систем слежения. — Квартира на другое имя.
   Наконец он дал добро, и лифт пополз наверх; мне это напомнило, в меру моей испорченности, неумолимый подъем рвотных масс по пищеводу.
   — Я миссис Гопстер, — заявила сухонькая старушенция, открывшая нам дверь. То есть, не совсем еще старушенция, но все лицо ее избороздили морщины, особенно плотно в углах глаз и рта. Процесс был явно трудоемкий, бороздить пришлось неоднократно. Такой эффект бывает зимой в Лондоне, когда смотришь сквозь строй деревьев, и голые ветви перекрещиваются до тех пор, пока не останутся лишь разрозненные пятнышки света, в треугольных скважинах. Лицо работящее и обработанное. Но глаза ярко сияли.
   — Здрасьте, — сказал я.
   — Очень приятно, миссис Гопстер, — серьезно проговорил Филдинг и поднес ее ладонь к губам, а затем бережно прижал к своей груди. Мне эти нежности показались абсолютно ни к селу, ни к городу, но миссис Гопстер явно была тронута. Она довольно долго изучала Филдинга глаза в глаза, а потом поинтересовалась:
   — Вы спасены?
   Пока Филдинг выкручивался («Ну конечно же, мадам...» — начал он), я, отвернувшись, разглядывал кухню или маленькую гостиную — простых очертаний, но полную рукотворных покровов и оттенков. Повернув к нам холеный профиль, там сидел смуглый низколобый тип, когда-то могучего сложения, в двубортном костюме в узкую полоску. Он поглядел на телевизор на изувеченном фигурной резьбой серванте (баскетболисты в прыжке), поглядел на часы (жест вялый и стоический), поглядел на меня. Мы обменялись короткими взглядами. Безжалостными. Проницательными, до самых печенок. С презрением или с досадой, или со скукой фыркнув, он отвернулся. Да, хватило одного взгляда, и даже я сказал себе, не мог не сказать: «Бедные бабы». Этот никому спуску не даст. Признаюсь, к встрече на высшем уровне я был явно не готов — во власти страха, послеполуденного скотча и тяги домой. Пришла и моя очередь — миссис Гопстер стиснула мой локоть и с надеждой поинтересовалась:
   — А вы спасены?
   — Простите?..
   — Непременно спасен, — пришел на выручку Филдинг, и я сказал:
   — Угу, а как же.
   — Очень рада. Проходите, Давид ждет вас.
   Она провела нас длинной анфиладой прихожих. Стены были мышастого цвета, но в окна били отсветы расплавленной предвечерней лавы Ист-Ривер. Я видел бильярдный стол, костюм-тройку в полиэтиленовой упаковке, различные религиозные украшения и причиндалы, их особый бледный ореол. Только ореола мне и не хватало. В гостиной, когда мы вошли, было темно, как в кинозале; во главе длинного стола искрился чей-то силуэт. Миссис Гопстер беззвучно канула, и не во тьму, а совсем даже наоборот. Времени было пять часов.
   — Два года назад, — продолжал актер, — я проходил у вас пробы. — Он брезгливо фыркнул. — Для рекламы.
   — Да? — ответил я. — Ничего не помню.
   Голос его звучал немного искусственно, натужно. Я распознал эту натугу. В его возрасте я говорил так же, борясь с дефектами дикции. Само слово «дикция» звучало у меня похоже на фикцию. Гопстер пытался совладать с необъезженными окончаниями, с изворотливыми Гласными. Сейчас-то я говорю нормально. Но, скажу я вам, попотеть пришлось.
   — Я вам не подошел. Недостаточно хорош был. Для вашей рекламы.
   — Серьезно, что ли? — спросил я. — А что за реклама была, не помните?
   — Нет, не помню. Потушите!
   Речь шла о моей сигарете.
   — А... где пепельница?
   — Потушите немедленно!
   — Господи Боже! — сказал я и умоляюще воззрился на Филдинга. Это просто инсценировка похмелья, подумал я и что есть сил затянулся. Тлеющий лиловатый отсвет позволил мне лучше разглядеть Гопстера, его выпирающие из-под футболки тугие бицепсы. Он как-то странно наклонял голову и горбил плечи, словно бы только что поднял взгляд от рогатого руля спортивного велосипеда. Гопстер улыбался.
   — Ну, хорошо, — изрек он. — Курите. После того, как народ прознал о «Троглодите», мне показывали целую кучу сценариев. Роуд-муви, боевики, романтические комедии, прочий хэппи-энд. — Он мотнул головой. — Но теперь я заинтересовался. Заинтересовался «Хорошими деньгами». Давайте только сначала проясним пару вещей. Как вам самому этот персонаж, который Дуг?
   — Ну, в чем-то симпатичен.
   — Он же дегенерат.
   — У него такие проблемы, что вы и не поверите.
   — Значит, так. Никакого курения, никакой выпивки и никакого секса.
   — В фильме.
   — В фильме.
   Никакого, так никакого, подумал я. Потом подумал еще немного и поднял палец.
   — А похмелье изобразить?
   — Конечно, — ответил он. — Я же актер.
   — Секундочку. А в «Троглодите» были постельные сцены.
   — Он же был дикарь. Но меня другое беспокоит. Эта драка в конце. Скажите, пожалуйста, Сам. Зачем мне драться со стариком?
   Я заметил, что Филдинг смотрит на меня и тоже ждет ответа. Ничего, скоро это кончится. Конец всему, в том числе и этому, не за горами.
   — Там, типа, кульминация, — объяснил я. — Вы с Лорном деретесь из-за девушки. Еще из-за денег. Это...
   — Ну да, ну да. Но со стариками не дерутся. По крайней мере, не так. Мордобой-то зачем?
   — А что если он вас побьет? Можно и так сделать. Хотите? Или если вы ему монтировкой по кумполу?
   Он с жалостью посмотрел на меня и выпятил массивный подбородок, поджал полные плосковатые губы.
   — До этого не дойдет, — проговорил он. — Я и так найду, как с ним разобраться. Мало, что ли, способов — гипноз, сила воли... Ладно, это все поправимо. Геррик говорит, через две недели черновой вариант будет уже готов. Тогда и приходите, обсудим еще раз. Мама проводит вас к выходу.
   На полпути к двери я развернулся, сделал вид, будто просто следую сценарию данного конкретного похмелья, прошагал обратно к столу и остановился, руки в карманы, прямо перед Гопстером. Тот поднял голову. Угу, даже лицо его было мускулистым — можно подумать, он и ушами железо качает.
   — Когда-нибудь мы встретимся.
   — Что-что?
   — Номер сто один.
   — Простите?..
   — Ладно, ерунда. Знаете, мне ваш фильм действительно понравился. Зацепил, вот — глубоко зацепил. До встречи, Давид.
 
   Мы стояли на раскаленной песочнице тротуара и наблюдали стену смерти на Первой авеню. Выходя из тоннеля, дорога там разветвляется и резко взмывает вверх. Оказавшись на эстакаде, колесное стадо немедленно впадает в панику, фырчит и взбрыкивает. Филдинг сказал «автократу» отъехать, и мы предались раздумьям — облаченный в сизый костюм продюсер, облаченный в мешковатый угольно-черный костюм и израненную плоть режиссер. Знаете, как только нам открыли дверь, вмятины у меня на спине принялись немилосердно зудеть, отвратительно зашуршали. Может, надо обратиться к врачу — вдруг там заражение. Или, может, загрузиться пенициллином из личных запасов. Интересно, сколько в Калифорнии берут за спину? Так или иначе, ночь придется провести, приклеившись спиной к самолетному полиэстеру. Лучше домой. Домой.
   — Ну что, — произнес я, — еще один псих. Именно этого нам и не хватало. И что за «вы спасены»? От кого?
   — Спасенный — значит утвердившийся в вере. Это, Проныра, фундаментализм, самое вульгарное и пролетарское из всех американских верований. Никодим, и так далее. Евангелие от Иоанна, глава третья. Если кто не родится свыше, не может увидеть Царствия Божия.
   — Чего?
   — Смотри Библию, Проныра. Читал когда-нибудь?
   — Читал, читал,
   — Гопстер очень религиозный. Просто святой. Не слышал? Помогает в больницах, в социальной службе Бронкса. Все деньги, которые папаша не спустит на баб илина бегах, Давид жертвует благотворительности.
   — Я же сказал. Еще один псих.
   — Он нам нужен. Действительно нужен. С ним ансамбль будет просто идеальный. Самое то, что надо. Этот парнишка взлетит высоко, очень высоко. Как думаешь, Проныра, — сказал он и коротко хохотнул, — у него есть разрешение на все эти мышцы? Понимаю, понимаю, что тебя беспокоит — но можешь расслабиться. Он вполне контролируем. Дорис все учтет в сценарии, и как только Давид увидит текст, станет как шелковый. Они все станут как шелковые. К тому же, ты ему нравишься. И всем им тоже. Жалко, конечно, что тебе надо лететь, Только все на мази...
   Да ладно, — сказал я себе, — прикинуть бюджет и заняться сценарием я спокойно могу и в Англии. Если Дорис Артур закончит с опережением графика, можно послать пакет экспресс-почтой, дойдет за сутки. Филдинг пообещал, что тем временем снимет мансарду или студию, и в следующий приезд мы устроим пробы на эпизодические роли — официантов, танцовщиц, гангстеров.
   — То-то повеселимся, — сказал он. — Проныра, нас ждет светлое будущее.
   Мы крепко-накрепко обнялись, щека к щеке. Как мне, оказывается, именно этого не хватало — живых человеческих тисков. Подъехал «автократ», и я подписал на капоте очередные контракты (дважды — где отмечено «РАСПИСЫВАЕТСЯ УЧАСТНИК СОГЛАШЕНИЯ» и где «РАСПИСЫВАЕТСЯ САМ»). Филдинг махнул на прощание рукой и скрылся за черным стеклом.
   Налитый кровью глаз солнца всю дорогу разглядывал меня с явным неодобрением. В «Эшбери» мне сообщили, что мистер Гудни уже «позаботился» о счете, более того, он зарезервировал номер 101 до дальнейших распоряжений. Что ж, какая-никакая, а уступка. К «Эшбери» Филдинг относился крайне неодобрительно и все наседал на меня, чтобы я снял люкс или этаж в «Бартлби» или «Густаве» у Централ-парка. Но «Эшбери» ближе к моей весовой категории. И я здесь привык.
   Следующий этап — сборы и тэ дэ. Когда я засовывал книжку Мартины между складками моего лучшего костюма, в дверь постучали, и вошел Феликс. Он нес белую Коробку размером с небольшой гроб, перевязанную ярко-розовой лентой с пышным бантом. У Селины есть набор такого же цвета — лифчик и трусики. Вообще, у меня на нее серьезные виды. Ну что, еще один подарок?
   — Примите посылку, — произнес Феликс, распрямляясь.
   Даже когда он стоял расслабившись, все равно казалось, что Феликс бежит на месте.
   — Держи, Феликс. Ты настоящий друг.
   Он взял купюру, но сохранял озадаченное выражение.
   — Не многовато будет? — добродушно поинтересовался он. — Перепил, что ли?
   Мало есть на свете вещей лучше, чем невольная улыбка черномазого. Сто баксов она стоит. Даже больше. Веки его были бесконечно черны, что делало прищур пристальней, а улыбку — вкрадчивей. Поэтому Феликс навсегда сохранит наглый вид, даже когда станет из черного мальца черным мужиком. Не исключено, что когда-то и я имел такой же вид, но утратил. В школе мне все время говорили стереть с лица эту гнусную ухмылку. Но я даже не догадывался, о какой ухмылке речь, так что как я мог ее стереть?
   —Да ладно тебе, — сказал я. — Деньги даже не мои. Купи подарок подружке. Или маме.
   — Полегче, полегче, — отозвался Феликс.
   Черный чемоданчик лежал на постели рядом с белой коробкой. Я потянул за ленточку, поднял крышку и услышал собственный хриплый крик отторжения, гнева и, возможно, стыда. Я разорвал ее в клочки голыми руками. Потом встал посреди комнаты, говоря себе: спокойно, главное — не горячиться. Но слезы успели хлынуть ручьем, неудержимо. Короче, момент не лучше любого другого, такой же скверный. Яскажу вам, что это был за подарок, и, думаю, вы меня поймете. В коробке не было ни записки, ничего, только резиновая женщина, по-поросячьи розовая, с влажным блеском и широким оскалом.
   Знаете, мне говорили, что я не люблю женщин. Какой вздор. Телки — это очень даже круто. Мне говорили, что мужчины вообще не любят женщин. Неужели? А кто тогда? Потому что женщины других женщин точно не любят.
   Иногда жизнь становится очень знакомой. Иногда в глазах у жизни появляется до боли знакомый блеск. Вся жизнь — это вендетта, заговор, мандраж, оскорбленная гордость, вера в себя, вера в справедливость ее приливов и разливов.
   Есть одна тайна, которой не знает никто: Бог — женщина. Оглядитесь! Неужто не очевидно?

* * *

   Над входом в бар покачивается вывеска с портретом Шекспира. Портрет тот же самый, который я помню со школы, когда морщил лоб над 'Тимоном Афинским" или «Венецианским купцом». Получше, что ли, нет? Неужели он действительно все время так выглядел? Вообще-то, его рекламисты давно могли бы уже и подсуетиться, что-нибудь посимпатичней предложить. Выступающая нижняя губа с бомжовой щетиной, уродский подбородок, подернутые тиной бабулины глазки. А причесон-то, причесон. Ну не смех ли? Уильям Шекспир всегда приносил мне грандиозное облегчение. После гнетущего визита к зеркалу или недоброго слова от подружки, или обалделого взгляда на улице я говорю себе; «Какой все-таки Шекспир был урод». Эффект просто чудодейственный.
   — Толстый Винс, — спросил я, — что ты ел сегодня на завтрак?
   — Я? Сегодня на завтрак я ел маринованную селедку.
   — А на ленч?
   — Рубец.
   — А что ты будешь сегодня на обед?
   — Мозги.
   — Тлстый Винс, да ты больной.
   Тлстый Винс таскает в «Шекспире» ящики с пивом— плюс, на добровольных началах, вышибала. Последние тридцать пять лет он бывает здесь чуть ли не каждый день. Я тоже — по крайней мере, мысленно. В конце концов, здесь я и родился, наверху. Он отхлебнул пива. Толстый Винс препогано выглядит, и его сын Толстый Пол тоже... К Толстому Винсу я испытываю какое-то особо сердечное чувство, отчасти потому что он также страдает сердцем. Его сердце не дает ему спуску, и мое когда-нибудь тоже пойдет на приступ. Подозреваю, у Толстого Винса ко мне тоже особо теплое чувство. Раз в пару месяцев он отводит меня в сторонку и, дыша перегаром, интересуется, как мои дела. Никому больше это не интересно. Только ему. Иногда он заводит речь о моей матери. Толстый Винс тоже вдовец. Его жена умерла оттого, что была слишком простонародна. Всю недолгую жизнь она была явно не в своей тарелке. Моя же мама загадочным образом пришла в упадок, не более того. Хорошо помню, как после школы я забирался к ней в постель. Распад ощущался совершенно явственно. Ностальгия по Америке. Переизбыток Барри Сама. Толстый Винс по совместительству работает помощником управляющего бильярдной в «Виктории». Порядки у него там вполне либеральные, и бильярдисты в нем души не чают. В подвале он оборудовал небольшую кухоньку, где и готовит свою жуткую, стряпню. Толстый Пол гоняет шары, строит из себя акулу зеленого сукна и отвечает за микроволновку. Распластавшись над столом номер один, он пригибает голову так, что кий продавливает на подбородке ямочку, и берет костяные шары в перекрестье прицела... Вскоре после смерти моей матери Толстый Винс затеял с моим отцом знаменитую драку у мужского сортира в проулке за «Шекспиром», когда заведение еще только раскручивалось.
   — Это настоящая еда, сынок, — произнес Толстый Винс. — Тебе-то откуда знать, всю жизнь в кабаке ошиваешься. Дай тебе пакет сухариков, ты уже на седьмом небе от счастья.
   — Помнишь Лайонела? — спросил Толстый Пол.
   — Помню, — ответил Толстый Винс.
   Толстый Винс, конечно, не королевской крови, но определенную сдержанность в речи проявляет, звуки цедит. Не то что сынуля— Толстый Пол, поперек себя шире, морда совершенно каменная, бритый затылок и зверские светлые брови, придающие глазам выражение куницы-ветерана, вдоль и поперек изучившей все крысоловки и заячьи силки. Толстого Пола ни капли не волнует его акцент. И ведь, в чем весь ужас, никакой каши во рту, каждый слог звучит угрожающе четко. Нечего и пытаться передать эту феерию в письменном виде. Придется вам домыслить.
   — Встречаю, значит, его в субботу, — сказал Толстый Пол. — Фу! говорю я, ты что, кэрри наелся? Не, говорит он, кэрри в пятницу было. А что сегодня, спрашиваю я. Три пиццы с пряностями, говорит он, и два китайских супа. Пока он на антибиотиках только из-за этой дряни под мышкой, типа лишая. Через день сталкиваюсь с ним в клубе для дальнобойщиков. Па, ты слышал, там поставили автомат для этих долбаных чипсов. Чипсов! — Судя по всему, Толстый Пол до сих пор не мог оправиться от такого удара. — Воттакенная хренотень, полная жидкого дерьма, раз в месяц кто-нибудь приходит и доливает через воронку еще жира. Тридцать пенсов пакет. Лайонел, значит, стоит у агрегата и давится, засыпает в пасть горстями. Брр. Нет, но какая дрянь. Слов нет. На четвертом пакете он поворачивается ко мне и говорит, ума, мол, не приложу, с чего бы все эти проблемы с кожей!
   — Пусть скажет спасибо, что еще жив, — проговорил Толстый Винс, — с тем, что он ест.
   — Видел, какое он брюхо нажрал?
   — Его отец отбросил копыта в пятьдесят один. Пять лет сидел на диете, но все толстел и толстел. Потом вдруг выясняется, что он уминал диету плюс всю свою обычную жратву. А что это была за жратва... нет, лучше и не думать. Когда Ева вернулась, она спрятала его челюсти, но он смолол все в кашу и все равно заглотил. И денег у него сколько-то было.
   — Деньги... — задумчиво протянул Толстый Пол. — Какой в них, на хрен, толк, когда здоровья нету.
   Говорят, французы живут, чтобы есть. Англичане же, с другой стороны, едят, чтобы умереть. Я взял свою кружку, переместился к стойке и ухватил пакетик чипсов — с креветочно-рольмопсовым вкусом, — а также упаковку хрустящих ветчинных хлебцев. Громко хрустя, я развернулся и стал разглядывать народ. Все-таки, когда зависаю в «Шекспире», я не совсем уродина. Рядом с Филдингом и кинозвездами я, конечно, не смотрюсь — но здесь мне все карты в руки. Эти пролетарские бабищи, они страшнее смерти. Тяжелая все-таки жизнь у пролетариата, износ высок. И кабаки не помогают, отнюдь. Я снова развернулся и оперся о стойку, в обрамлении геральдических уличных знаков, зазывающих на пиво и бильярд, пластмассовых пепельниц размером с супницу, потертых пупырчатых подставок под пиво, которые кажутся влажными, даже когда сухие. На квадратной деревянной колонне висела доска меню, с нацарапанными мелом навязчивыми перепевами фарша в кляре и поджарки-ассорти; "и" и «или» были подчеркнуты, «кофе» и «чай» экзотически закавычены. Мой взгляд остановился на циферблате древнего ящика для пожертвований. «Доверьте предсказание своей судьбы Обществу друзей больницы Святого Мартина». Кидаешь в щель монету, и стрелка, крутнувшись, указывает на тот или иной жребий. Выбор, честно говоря, небогат. «Обмани могилу, портер — это сила». «Шар в лузу — не обуза». «Прочь тоску-кручину, ждите крошку-сына»... Ничего особо угрожающего. Хотя любые знамения меня пугают. Вот если бы Общество друзей больницы Святого Мартина предлагало, скажем, что-нибудь от облысения или конский возбудитель, тогда им не пришлось бы подачки клянчить. Я просунул в щель десятипенсовик, и монета, удовлетворенно звякнув, упала на дно ящика. Крутнулась стрелка: «Деньги на подходе». Я кинул еще одну монету: «Остерегайтесь ложных советов». Хорошо, договорились. Я поднял голову, и кривое балаганное зеркало со скрипом повернулось вокруг оси; из-за отворившейся стеклянной двери выглянул мой отец и ободряюще поманил меня, словно с боковой линии поля. Так что я поднырнул под канаты.
   — Здорово, пап, — сказал я.
   На нем была черная кожаная куртка и белый шелковый шарф. И шевелюра у папаши очень даже ничего, серебристая и обильная. Хотел бы я так же выглядеть в его возрасте. Собственно, я не возражал бы выглядеть так и сейчас. Вообще-то, я не возражал бы выглядеть так лет пять назад или даже десять, если подумать. Все дело в сердце, в моторе. Мой барахлит.
   — Не называй меня так, — поморщился он. — Мы же друзья. Зови меня Барри. Так вот, — проговорил он, обнимая меня скрипучей рукой за плечи и ведя в гостиную, она же кабинет, — я хочу познакомить тебя с Врон.
   — Врон?
   Он что, уже на роботов перешел, подумал я. Папа дернул меня за волосы, и я остановился.
   — Да, Врон, — повторил он. — Будь добр, веди себя как следует.
   И в моем-то произношении это имя звучит черт знает как. А у папаши трудности с буквой "р" (небный какой-нибудь дефект, или с уздечкой не того), так что в его варианте Врон звучало еще хуже.
   Все эти годы явно пошли гостиной на пользу. Теперь здесь пахло деньгами. Ребристую и прыщеватую газовую горелку, в зыбком тепле которой я натягивал школьную форму, заменила черная корзинка для яиц с имитацией угля. Вместо древнего стола, за которым я завтракал, стоял застекленный коктейль-бар с отделкой из пупырчатого пластика, тремя высокими табуретами, впечатляющей батареей сифонов и шейкеров. Врон откинулась на спинку эффектного дивана, обитого белым рубчатым вельветом. Бледная брюнетка, уютно сложена моего возраста. Где-то я ее уже видел.