Лазик важно сказал:
   — Вы женщина, и вам бог простит эти глупые разговоры. Доктора видят только кожу. Внутри они не видят. Вот я сейчас погляжу на него и я скажу вам все.
   Женщина провела Лазика в комнату больного. Среди пышной мебели, золоченых люстр, картин, ковров, на огромной резной кровати лежал крохотный старичек. Он уже был без сознания. Лазнк спросил:
   — А сколько ему точных лет?
   — Восемьдесят четыре.
   — Я так и понял сразу. Ну что же, я вижу все, и я говорю вам: у больного недостает внутри одного сустава. Он наверное забыл сделать одно доброе дело. Он, конечно, молился, и соблюдал иом-кипур, и жертвовал на синагогу. Но я думаю, что он еще не накормил никогда ни одного бедного цадика хорошим обедом. А так как он сейчас не может сбегать на кухню, так вы займигесь этим и поскорей, вместо напрасных слез. Тогда завтра или после завтра он будет попрыгунчик.
   В соседней комнате, куда провели Лазика, находились все родственники больного. Одни из них громко плакали, другие тихонько обсуждали котировку гамбургских пароходных акций, которые скупал господин Шенкензон. Сестра больного, узнав, что Лазик духовный раввин, не то из Галиции, не то из Литвы, обрадовалась:
   — Во Франкфурте ведь так трудно найти настоящего раввина, которым знает все правила! А когда человек болен, пора подумать о боге.
   — Правила я знаю, как свои пальцы. Мне было тринадцать лет, когда десять самых замечательных раввинов мне уже выдали «смихе» и я стал полноправным раввином. А потом десять лет я был у знаменитого цадика в Виннице. Как меня зовут? Рэби Лезер.
   — Скажите нам, рэби Лезер, как вы думаете, может быть переменить больному имя? Здешний раввин сказал, что это может помочь. Если уже в книге судеб написано, что Вульф должен умереть, то ведь это относится только к Вульфу.
   — Здешний раввин знает кое что. Он слышал, может быть, одним ухом. Но я сейчас все устрою на месте. Мы таки перехитрим этого летающего ангела. Он «Вульф»? Кончено. Он уже «Мендель». И если там написано, что завтра должен умереть Вульф, то ваш дорогой Мендель будет завтра кушать курицу, потому что этот летун будет искать Вульфа. Вы видите, как это просто? Здешний раввин прозевал бы два часа и он бы еще взял с вас уйму марок. Я здесь останусь, и, если ему ночью не станет лучше, я его сделаю из «Менделя» «Хаймом», и все это по маленькому тарифу.
   Выспавшись, Лазик весело спросил:
   — Ну, как поживает наш дорогой Мендель?
   — Он умер.
   — Умер? Я так и думал, что он умрет. Я только не хотел огорчать вас за пол-часа до факта. Плакать человек всегда успеет. Но я сразу увидел, что в Майнце одна еврейка не могла родить, потому что у бога нет свободной души под рукой. Я тогда понял: бог уже тянется за душой вашего, скажем, Менделя. Ну, что же поделаешь! Будем его хоронить.
   Здесь то Лазику было где разгуляться. Ведь еврея надо похоронить по всем правилам, чтоб он мог легко встать, когда прогремит труба Мессии. Этот рэби Лезер знал порядки!
   — Как быть с землей? — плакала вдова. — Ведь ему, кажется, нужно положить под голову палестинскую землю, тогда его не тронут черви.
   Лазик успокоил ее:
   — Через пол-часа я принесу вам палестинскую землю. Это земля высший сорт. Она прямо с гроба Рахили и ее мне подарил ровенский цадик. Я ее берег для себя. Но теперь я еду в Палестину, чтоб умереть там. Когда прогремит труба, я буду уже на месте, без новой беготни. Так что я вам уступлю эту землю. А о цене мы поговорим после восьми печальных дней. Я, кажется, цадик, а не разбойник.
   Лазик вышел на улицу. Дойдя до парка, он быстро набрал в платок горсть земли и расчувствовался:
   — Где умрет Ройтшванец? На какую помойку выкинут его постыдный труп?..
   Родственники хотели положить вокруг усопшего венки, но набожная сестра запротестовала:
   — Это запрещено. Неправда ли, рэби Лезер? Это может ему повредить.
   — Конечно, венки запрещены. Но ведь нужно класть солому. Что такое солома? Увядшие цветы. А когда цветок сорван, он уже завял, так что я, строжайший цадик, разрешаю вам класть столько венков, сколько вам только захочется.
   Один из сыновей покойного, человек крайне расчетливый, волновался:
   — А как быть с костюмом? Они говорят, что его нужно разодрать на куски от печали.
   Совсем понятно: вы наденете мой костюм, хоть он вам будет чуточку мал, но при такой печали не до франтовства, и вы его раздерете — он ведь уже разорван, — скажем, на других похоронах. А свой вы дадите мне, и это будет в счет необходимых «кадишей».
   Все дети и внуки покойного возмутились, когда им предложили есть крутые яйца. Лазик и здесь нашелся.
   — Достаточно с вас и так несчастий! Крутые яйца съем я, а вы будете кушать куриный бульон, потому что глуховский цадик уже разъяснил, что из яйца выходит курица, а из курицы выходит бульон.
   Мудрость и находчивость реби Лезера потрясали всех франкфуртских евреев, которые приходили к Шенкензонам, чтобы выказать свое соболезнование. Председатель еврейской общины, господин Мойзер, известный биржевик и филантроп, узнав о замене крутых яиц гигиеническим бульоном, восторженно воскликнул:
   — Вот, что значит человек, который день и ночь изучает Тору! В его руках суровый закон становится легким, как верблюжий пух. Скажите, реби Лезер, если ваше присутствие всегда приносило евреям такую радость, почему же они не удержали вас на вашей родине?
   — Я, кажется, сказал, что еду умирать в Палестину. Если вы будете задавать мне такие вопросы, я уеду завтра. Между прочим, я умею приносить полное наоборот. В Гомеле тоже был один еврей, который приставал комне с нахальными вопросами. Он вдруг начинал устраивать анкеты: «интересно знать, откуда вы приехали, и что у вас в кармане, и где ваш диплом»? Так что же с ним стало? Я в синагоге вышел благославлять народ. Я ведь благородный потомок. Мы, Ройтшванецы — «Каганиты», и я поднял руку, как самым главный «Каганит». Тогда, конечно, все закрыли глаза, потому что нельзя глядеть на «Каганита», который благословляет народ. Но тот нахал решил продолжать анкету. Он поглядел на меня. Может быть он хотел проверить, хорошо ли я держу пальцы? Смешно! Я ведь знаю мои пальцы наизусть, как Талмуд. И что же стало, с этим, скажем, любопытным евреем? Он через десять секунд ослеп.
   Разсказ Лазика произвел на всех сильное впечатление. Правда, господин Мойзер морали его не уловил, так как, услыхав, что гомельский цадик «Каганит», он стал думать об одном: как бы удержать его во Франкфурте? Он начал издалека:
   — Вы еще молоды, и господь вам подарит все девяносто лет, если не все сто двадцать, так что я не понимаю, зачем вам спешить в Палестину? Отдохните перед далекой дорогой. Вы найдете здесь почет и спокойствие. Вы будете молиться в нашей синагоге. У нас право же замечательная синагога. Я пожертвовал на нее хорошенькие деньги и вы увидите, какие там двери, и какие семисвечннки, и какой свиток. Увы, только одного недостает ей — у нас нет «Каганита». Но ведь, если вы будете с нами молиться, вы не откажетесь благословить нас. Верьте мне, почтенный реби Лезер, здесь не будет таких безбожников, как на вашей родине. У нас никто не захочет бесплатно ослепнуть. А с другой стороны, чтобы доехать до святой земли мало одной веры. Там египетские фунты, и я знаю котировку… Я вас прошу: примите наше предложение.
   Лазик, для приличия, с минуту помолчав, ответил:
   — Я вас ужасно жалею, и как хороший еврей я уже не еду в Палестину. Теперь начинайте меня обеспечивать.
   На следующий день в комнату Лазика, приниженно кланяясь, вошел некто Шварцберг.
   — Я хочу просить вас, достоуважаемый реби, чтобы вы взяли покровительство над моим кошерным рестораном. Тогда я смогу написать на меню «под наблюдением господина раввина», а без этого ко мне не идет ни один порядочный еврей. Я уже слыхал от господина Мойзера, что вы умеете примирить суровый закон с требованиями нашего времени. Я не предлагаю вам никакого денежного вознаграждения, нет, вы будете, между нами говоря, совладельцем, и я предоставляю вам двадцать процентов чистой прибыли.
   Лазик охотно согласился. Он только добавил:
   — И каждый день три полных обеда.
   Осмелев, после столь легкой удачи, Шварцберг сразу приступил к делу:
   — Вы же знаете, реби, что мы соблюдаем себя в чистоте, но мы немножко портим мясо. По закону его нужно держать один час в соли. Легко себе представить, какой это получается обезвкушенный ростбиф или даже антрекот. А кого клиенты ругают? Не Моисея, но ресторатора. Тот же господин Мойзер, он хочет, чтобы все было по правилам, и он хочет кушать сочный ростбиф. Вот я и осмеливаюсь спросить вас, нельзя ли солить это мясо не один час, а только полчаса? Тогда у меня будут бифштексы гораздо вкуснее, чем у Розена, и я сразу забью всех конкуррентов.
   — Что такое часы? Когда человек голоден, а перед ним антрекот, каждая минута является часом. Так сказал мудрый цадик из Балты. Но перед обедом ведь все голодны, и я разрешаю вам в точном согласии с законом солить мясо ровно одну минуту. Только не солите его десять минут, а то вы мне дадите на обед вместо бифштекса, какой нибудь вавилонский плач.
   Шварцберг ласково подмигнул Лазику. На следующее утро он снова пришел за разъяснениями.
   — Я вам скажу прямо, многопочтенный реби, что клиенты не любят ни кокосового масла, ни сала. Я убежден, что этот безбожник Розен жарит шнитцель на сливочном масле. Я вас спрашиваю, что же мне делать, богобоязненному Шварцбергу?
   — В законе сказано: «не ешь теленка в молоке своей матери». Масло делается из молока. А откуда вы знаете, какая корова мать этого теленка или даже совершеннолетного вола? Значит, нельзя жарить мясо на масле.
   Шварцберг сокрушенно вздохнул.
   — Но, обождите, вздыхать еще рано! Вы же можете подавать свинину. Я, например, очень люблю свиные котлеты, а свинья не может быть дочкой коровы, и жарьте на здоровье свиные котлеты в коровьем масле с хрустящей картошкой. Это по закону, и вы увидите, что когда господин Мойзер скушает свиную котлету, он взревет от полного восторга: «какая у вас сочная телятина»!
   — Но ведь но закону свинину вообще…
   Лазик прервал его:
   — Если, по закону, у свиньи слишком мало пальцев на ноге, чтоб ее кушать, то вы их не считали. Зачем вам заниматься свиными пальцами? И потом, когда вы говорите с ученым раввином, вы можете не философствовать. Точка.
   Тогда Шварцберг, не выдержав, всплакнул от умиления:
   — Бог, таки наградил меня за то, что я дал тому нищему сорок пфеннигов!.. Вы же не наблюдательный раввин, но одно сплошное благословение.
   Неделю спустя, Лазик вновь удостоился лестных похвал. Был канун поста «Иом-Кипура», и господин Мойзер грустно вздыхал: как же он будет целые сутки голодать? Он пошел за советом к реби Лезеру.
   — У меня, ведь, подагра. И потом я не привык… Я могу умереть. Но по закону я не могу просить вас, чтобы вы меня освободили от поста. Тогда в книгу судеб мне впишут какое нибудь нссчастие и все мои акции сразу упадут. Так уже случилось с Вайсманом.
   Лазик важно сказал:
   — Сейчас мы это устроим. Нужны, конечно, три раввина, но такой цадик, как я, легко сойду за троих. На деньте ваш благородный цилиндр и вздыхайте. Я приказываю вам завтра кушать все. Отвечайте мне: «я не хочу нарушить «Иом-Кипур». Вот так… И вздыхайте. И я вам еще раз приказываю именем бога и по всему строжайшему закону завтра кушать. Потому что пост грозит вашему слабому сердцу безусловным концом. Вот и все. Теперь вы можете улыбаться. Завтра вы будете кушать курицу, и в книге судеб запишут, чтобы ваши акции поднялись на последний этаж.
   Господин Мойзер очарованный спросил:
   — А нельзя ли устроить то же самое моему брату? У него нет подагры. Но что нибудь у него есть. У него например полип в носу. Он тоже может умереть от истощения.
   — В два счета…
   Лазик освободил от поста не только брата господина Мойзера, но еще свыше тридцати франкфуртских евреев. Он ходил из дома в дом н за скромное вознаграждение примирял еврейские желудки с еврейской совестью. После этого авторитет реби Лезера окончательно укрепился. Лазик благословлял в синагоге молящихся. Он не помнил толком, как это делается, по евреи честно закрывали глаза, и он мог хоть танцевать фокс-трот. Он давал советы о семейной жизни. Он ел в ресторане Шварцберга сочные котлеты. Словом, он жил припеваючи.
   Как то сытно пообедав шел он вместе с господином Мойзером по одной из узеньких улиц старого Франкфурта. Господин Мойзер расспрашивал Лазика, нет ли в законе какого нибудь разногласия касательно зонтиков.
   — Я не понимаю, как это нельзя носить в субботу зонтика? Ведь дождь бывает и в субботу. Я иду в синагогу и я мокну. Говорили ли вы об этом, например, с двинским цадиком?
   — Еще бы, и мы с ним нашли замечательный выход. Когда идет дождь, начинается опасность. Дождь ничуть не лучше пулеметной пули, потому что от дождя можно простудиться и умереть. По закону можно, если на вас нападают, защищаться, тогда можно взять в субботу даже палку, а дождь на вас нападает и вы защищаетесь. В поучениях реби…
   Лазик не договорил: его схватил за руку какой-то огромный человек:
   — Наконец то я на тебя напал, мерзавец! Нахапал здесь и разоделся! Я тебе покажу, как окорок красть!..
   Господин Мойзер попробовал вступиться за Лазика:
   — Вы ошиблись. Это уважаемое всеми лицо. Это наш раввин.
   Увы, Лазик не сомневался: перед ним стоял Отто Вормс. Ну, да, от Майнца до Франкфурта рукой подать!.. Но он настолько вошел в свою новую роль, что начал кричать на разъяренного колбасника:
   — Вы слышите, что я — раввин? Я не только раввин, я — «каганит». Вы знаете, что такое «каганит»? Это самый благородный потомок. Я не имею даже права ходить на кладбище, чтобы не огорчаться, а вы ко мне лезете с вашим нечистым окороком…
   Отто Вормс саркастически расхохотался:
   — Ах, теперь он стал нечистым? А когда ты его жрал у меня на глазах, он что же был чистеньким?.. Скотина! Простите, господин, я вас не знаю, но вы порядочный человек. Как же вы с этим негодяем знаетесь? Я его из жалости подобрал, а он меня разорить хотел. Я уж давно заметил, что он налегает тихонько на ливерную колбасу. Но у меня кроткое сердце, я молчал. Вот когда он прямо передо мной отхватил кусок ветчины, здесь я не выдержал. Тогда он улизнул, но теперь я уж отлуплю его этой дубинкой.
   Лазик больше не отнекивался. Он только, виновато улыбаясь, сказал:
   — Вы меня плохо кормили, господин Вормс, а ветчина была теплая, и каждый поймет, что я не мог удержаться.
   Так как дело происходило не в субботу, у господина Мойзера был зонтик и он опередил колбасника. Впрочем, Отто Вормс тоже не мешкал. Они били Лазика — один зонтиком, другой палкой, один слева, другой справа, пока тот не упал на мостовую.

28

   Левка – парикмахер когда-то любил петь, залезая в ухо мыльной кисточкой: «Уй Париж, уй Париж! Это вам не голый шиш», и, очутившись на площади Опера, Лазик вспомнил его песенку.
   — Хорошо, я стою на этом углу. Но как мне перейти через улицу? Это же внезапное самоубийство. А рано или поздно мне придется перейти, нельзя ведь жить на постоянном углу. Один автомобиль, десять автомобилей, сто автомобилей, а где же проход для маленького Ройтшванеца? ..
   Лазик попробовал было спустить ногу с тротуара на мостовую, но тотчас же отдернул ее, как будто попал в кипяток.
   — Это гораздо хуже, чем бешеная арабка!
   Вдруг он увидел полицейского, на рукаве которого было написано «говорит по немецки». Лазнк робко подошел к нему:
   — Господин ученый секретарь! Вам не кажется, что эти коляски немного задерживают движение? Мне, например, нужно почему-нибудь перейти на ту сторону, но я еще дорожу моей предпоследней жизнью.
   — Обождите. Когда я махну палочкой, вспыхнут красные диски, раздастся сигнал. Тогда вы сможете перейти.
   Лазик стал ждать. Действительно через несколько минут все обещанное совершилось. Автомобили замерли, как вкопанные. Площадь в мгновение опусте ла и пешеходы перепуганным стадом понеслись с одного троттуара на другой. Лазику все это очень понравилось. Он несколько раз повторил увлекательную переправу, а потом, окончательно расстроенный, подошел к полицейскому:
   — Можно пощупать вашу волшебную палочку? Нельзя? А вы, кстати, не Моисей ли парижского закона? Потому что такие штуки выкидывал Моисей, когда евреи переходили через море. Что? Я должен итти дальше? Хорошо, я пойду, но кивните еще раз этой палочкой, чтобы волны расступились передо мной.
   Лазик задумался. Что же дальше? Конечно, здесь ученые секретари, и арабки, и бананы, и такая научная башня, что можно рассеять сразу весь опиум, она ведь до самого неба, и наверху уже доказано не какой-нибудь бог, а только телефонная трубка без проволоки. Но что здесь делать одинокому Ройтшванецу? Начнем с того, что здесь совсем другой разговор. Из всего гомельского обращения, они понимают только одно «мерси»; но ведь надо еще иметь за что благодарить.
   Размышляя так, Лазик вдруг услышал русскую речь. Он не стал терять времени:
   — Приятно среди арабок услышать этот могучий язык. Вы, может быть, тоже из Гомеля?
   Рослый мужчина подозрительно осмотрел Лазика.
   — Отстаньте! Не на такого напали!
   — Ага, я уже понял. Вы не из Гомеля, а наоборот. Но почему же сердиться? Я ведь московская душа-рубаха, и я еще не знаю здешних церемоний. Хотите, я вам сошью замечательные толстовки, так что вы будете в них, как два загробных графа? Хорошо, это не подходит. Точка. О кроликах я даже не заикаюсь. Я могу, между прочим, исполнить преступный фокс-трот, раз здесь такая арабская жизнь. Почему вы кричите? Я не глухонемой. И напрасно вы думаете, что стоит вам по
   бежать в припрыжку, как я останусь здесь умирать; я вас все равно догоню. Что-что, а прыгать я умею. Вы спрашиваете меня, что я хочу? Очень просто — жить. Это, как говорили у нас на курсах политграмоты, «программа-максимум», а пока что иностранные кредиты, то есть парижские пятьдесят копеек на порцию пошлых битков. Причем тут политграмота? При всем. Вы здесь уже база, а я хочу быть вашей надстройкой…
   — Идите вы к вашим большевикам!..
   — Этого я как раз не могу, потому что я уже оттуда. Я служил у Бориса Соломоновича, и когда за ним пришли, мне пришлось вылететь залпом. Вы думаете, я не был кандидатом? Смешно! Я мог бы сделаться роскошным комиссаром, но в дело вмешалась нога товарища Серебрякова и меня мигом вычистили.
   Русские теперь не убегали от Лазика. Нет, они даже замедлили шаги. Они начали расспрашивать его: давно ли он из России, долго ли пробыл в партии, какие должности занимал, кого там видел? Лазик врал наугад.
   — Чорт их знает, куда они загибают? Они или родственники Пуке, или что нибудь посполитое.
   Когда Лазик сказал, что он с товарищем Серебряковым на ты, что он перевозил через границу пулеметные ленты, что в Москве его выбрали в ученые секретари «Коммунистической Академии», но что все сорвалось от неожиданных чувств, так как он, Лазик, посидел, подумал, а потом ни с того, ни с сего, ворвавшись ночью в Кремль, оскорбил там тысячу флагов, рослый мужчина шепнул своему спутнику:
   — Этот болтливый жидок может пригодиться…
   Почувствовав перемену, Лазик осмелел:
   — Ну да, я и с Троцким говорил по душам об этой китайской головоломке… Но теперь я хочу вас спросить о другом; когда здесь, главным образом, обедают? Я обедал в последний раз ровно четыре дня тому назад. После этого были только прыжки через границу и новый горизонт. Кстати, из этого кафе идет откровенный запах. Знаете, чем это пахнет? Вы думаете, кофе или позорным лимонадом? Нет, я держу дерзкое пари, что это пахнет телячьей печенкой в сметане и притом с луком.
   — Слушайте, если вы действительно кающийся большевик, мы вам поможем восстановить ваше доброе имя.
   — Я так умею каяться, как никто. Я уже начал каяться два года тому назад из за пфейферовских брюк, и с тех пор я только и делаю, что каюсь. Насчет добраго имени вы тоже не беспокойтесь: в крайнем случае можно обрезать «Ройт», если здесь другая красочная мода. Я буду просто «Шванец», как таковой, без всякой партийной окраски.
   — Вы сделаете публичный доклад. Это очень просто. Мы вам наметим о чем говорить. А сбор поступит в вашу пользу. Но раньше всего мы вас ознакомим с нашим национальным движением.
   Здесь Лазик стал суровым и непримиримым:
   — Нет, прежде всего вы ознакомите меня с этим запахом. Мы зайдем в кафе и там устроим ваше национальное передвижение.
   — Что же, можно зайти выпить аперитив. Гарсон, три «Пикона»!
   Лазик взволновался:
   — Пожалуйста без арабских штучек! Вы хотите, чтобы я читал громовый реферат; а даете мне какие то мокрые анекдоты.
   Игнат Александрович Благоверов, рослый мужчина и редактор национального органа «Русский Набат» снисходительно улыбнулся.
   — Это здесь все пьют. Это — для аппетита.
   Тогда Лазик вскочил, он начал неистово топать ногами:
   — Для аппетита? Это для уголовного преступления! Если я и так готов зарезать живого человека, после этого я его наверное зарежу. Дайте мне моментально печенку в сметане, или хотя бы большую булку, не то я выпью эту провокацию и тогда я зарежу весь Париж!
   Съев бутерброд, Лазик деликатно заметил:
   — Вам придется разориться, потому что аппетит продолжается. Если бы у меня не было аппетита, разве я стал бы с вами разговаривать? Я бы лучше переходил с утра до ночи ту замечательную площадь. Сосиски? Очень хорошо. Теперь вы уже можете передвигаться.
   Игнат Александрович многозначительно откашлялся:
   — Прежде всего, пусть вас не смущает… Как бы это сказать?.. Ну, происхождение. В нашей организации уже состоит один еврей. Когда он увидел, что из этих «свобод» вышло, он первый пришел к нам с повинной. Он рыдал: «я дрожу, как Иуда. Евреи продали нашу матушку Россию. Где мощи святителя Питирима? Где звон сорока сороков»? .. Мы его простили. Он в нашей газете теперь работает по сбору объявлений. Так что вы не горюйте. Мы к вам отнесемся, как к счастливому исключению. Наше мощное движение возглавляет его императорское…
   Здесь Лазик прервал Игната Александровича:
   — Надо обязательно подобрать живот или достаточно мысленно? Потому что после всех сосисок это мне не так то легко…
   Но Игнат Александрович не слушал его. С пафосом повторял он последнюю статью «Русского Набата».
   — «Трепещите же милюковские палачи в застенках! С нами весь цивилизованный мир и сорок веков русской истории. Романовы создали Россию, и вся наша православная страна, притаив дыхание, ждет державной поступи августейшего хозяина». Так или не так?
   — Конечно, так. Пфейфер тот не может дождаться. Целый день глядит в окно. И насчет дыханья вы тоже удивительно подметили. Кто же станет там нахально дышать, когда здесь уже раздается эта августейшая поступь?
   Выпив еще два «пикона», Игнат Александрович потрепал Лазика по плечу:
   — Приятный жидок! Хорошо, что ты сразу попал к нам, а не в «Свободный Голос». Там ведь одни чекисты сидят. Жид жида погоняет. И платят пятачок за строку. А у нас тебе лафа будет. Завтра же пущу интервью. Василий Андреевич, набросайте. Крупным шрифтом: «Покаяние чекиста». Начните так: «Вчера в помещение редакции, обливаясь слезами, ворвался палач»… Как вас?., «палач Шванец. Он кричал: «Я прошу прощения у невинных вдов и сирот. Вся подневольная Русь слышит удар вашего «Набата». В Каргополе выведенная из терпения толпа буквально растерзала еврейского комиссара. «Ну, а дальше вы сами… Не забудьте только про «Свободный Голос»: «в Пензе все возмущены провокацией Милюкова». Валяйте во всю! Слушай, жидок, я тебе завтра и за интервью заплачу. Двадцать франков дам, честное слово!
   Здесь молчаливый компаньон Игната Александровича вдруг заговорил:
   — Мне, Игнат Александрович, второй месяц жалованья не платят. Зима на носу, а я еще в летнем пальто щеголяю…
   — Об этом, брат, после поговорим. Сейчас у нас государственные дела. Так вот что, Шванец, ты за доклад сотню-другую получишь, но это ведь нечто единовременное. Сам понимаешь, нельзя каждый день доклады устраивать. А ты можешь хорошую деньгу заработать. У тебя связи там, а нам повсюду нужны верные люди. Займись ка организаций.
   — Что же, это я могу. Я уже размножал в Туле мертвых кроликов, и я из вас сделаю самый замечательный урожай. Скажем, нас сейчас двое, не считая этой поступи. Остается взять карандашик. К осени будущего года нас может быть 612 тысяч 438 голов. Это же дважды два и месячное жалованье.
   После четвертого «пикона» Игнат Александрович отяжелел. Расстроенный, он бормотал:
   — Молодчина ты, Шванец! Хоть жид, а любишь матушку-Россию. Я тебя выведу в люди. В «Набате» — построчные. За организацию — фикс, подъемные, суточные, разъездные. Потом я тебя с румынами познакомлю. Славные ребята! Принимают вежливо, не как англичане в передних выдерживают, нет, эти за ручку здороваются, папиросами угощают. И платят аккуратно, долларами. Ты им о Каргополе расскажи. Ну, и насчет пулеметов. А если о Бессарабии начнут спрашивать, улыбайся. Я их чем взял? Улыбкой! «На что», говорю, «нам ваша Бессарабия? У меня было именьице в Калужской, так я день и ночь плачу — почему вы до Калуги не дошли». Понимаешь? Мы здесь дипломатами стали. Я, да вот Василий Андреевич, это корпус наш, ха-ха! Деньги на бочку!..
   — Парижское вамъ мерси! Конечно, в Румынию я не ездок. Довольно с меня польской музыки. Но здесь я с ними столкуюсь в одну минуту. Я же тоже из вашего корпуса, хотя мне ничего не кладут на бочку. Я уже подарил полякам Тулу. Почему же мне жалеть этим румынам Калугу?