Короче говоря, реальная Палестина являла собой, по современной гэбэшной терминологии, «страну со сложной агентурно-оперативной обстановкой», что-то вроде Ливана или Сальвадора 80-х годов. Она довольно слабо соответствовала идиллической картинке, возникающей при чтении Евангелия: страна тенистых оливковых кущ, в которой главное занятие населения – назидательные беседы и религиозно-философские диспуты.
   Этот исторический экскурс понадобился мне лишь для одного. Когда кто-либо (в том числе и Мак-Дауэлл), говоря о тогдашней Иудее, пишет походя «власти поступили так-то» или «власти были заинтересованы в том-то» – это просто нонсенс. Властей было две (плюс еще одна – нелегальная, хотя и весьма влиятельная), и их интересы, иногда совпадая в частных вопросах, в целом были совершенно различны. В довершение ко всему, общая нестабильность обстановки явно не способствовала монолитности этих властей. В этих условиях естественное соперничество между группировками или отдельными личностями внутри каждой из них могло принимать форму открытой борьбы, сочетающейся с самыми неожиданными и противоестественными временными альянсами («Против кого мы сегодня будем дружить?»). Вспомним в этом плане расклад в политическом руководстве и спецслужбах нацистской Германии, столь красочно реконструированный в милых сердцу каждого советского человека «Семнадцати мгновениях весны».
   Того, кто полагает, будто речь идет о сугубо гипотетических конструкциях, должен заинтересовать комментарий Чертка к Тринадцатой главе «Иудейской войны»: «Первосвященник Ионафан содействовал назначению Феликса прокуратором, вследствие чего он был ненавистен сикариям. С другой же стороны, Феликс начал тяготиться Ионафаном, укорявшим его неоднократно за его жестокие и несправедливые действия, и хотел от него освободиться. С этой целью он вошел в соглашение с сикариями, которые, хотя и были врагами Феликса, тем не менее представили свои услуги в его распоряжение для убийства одинаково ненавистного им первосвященника».
   Исследователи Библии давно обратили внимание на странный факт: резко выступая как против разложившейся саддукейской элиты, так и против догматиков-фарисеев, Иисус ни единым словом не обмолвился о зелотах, деятельность которых была одной из острейших проблем того времени. Учитывая то, что наибольшим влиянием и авторитетом зелоты пользовались именно в его родной Галилее, английский библеист Брэндон в монографиях «Иисус и зелоты» и «Суд над Иисусом из Назарета» доказывал, что Иисус, если и не принадлежал организационно к этому движению, то относился к нему весьма сочувственно.
   В любом случае, среди Апостолов достоверно был по меньшей мере один зелот – Симон (Лк 6:15), а немецкий библеист Кульман в книге «Иисус и Цезарь» обосновывает принадлежность к зелотам еще трех Апостолов – Петра, его брата Андрея и Иуды. Напомню в этой связи характерную деталь. Когда Христос во время Тайной вечери обращается к Апостолам с аллегорическим призывом «продать одежду свою и купить меч» (Лк 22:36), те, поняв его буквально, отвечают: «Господи! вот, здесь два меча» (Лк 22:38). Между прочим, Иудея – не Техас, и свободного ношения оружия там не было и в помине.
   В рамках стоящей перед нами задачи совершенно излишне углубляться в спекуляции на тему организационных взаимоотношений Иисуса с национально-освободительным движением. Для нас здесь существенен иной аспект. В моменты общественных потрясений любая социально-значимая фигура (к числу коих, несомненно, принадлежал Иисус – наряду с другими тогдашними пророками), вне зависимости от собственных планов и желаний, становится фигурой политической. А это значит – либо самостоятельным действующим лицом, либо объектом манипуляций иных сил.


Прокуратор Иудеи


   И здесь, как мне кажется, самое время перейти к проблеме Пилата. По всему, что о нем известно, выходит, что «жестокий пятый прокуратор Иудеи всадник Понтий Пилат» был не то чтобы запредельно жесток, а скорее абсолютно бессердечен. Что же вынудило его дважды обращаться к делу некоего нищего проповедника, обвиняемого в «crimen laese majestatis (оскорблении величества)», и, вместо того чтобы немедленно казнить его – просто, что называется, «для ясности», – сделать почти все возможное для его спасения?
   В попытках хоть как-нибудь объяснить странное расположение Пилата к Христу евангелист Матфей ссылается на заступничество жены прокуратора, якобы имевшей во сне соответствующее видение. Помилуйте, какая жена? Пусть даже прокуратор и вправду был женат, и притом мнение супруги о делах государственных означало для него нечто большее, чем дверной скрип. Откуда, однако, она взялась в Иерусалиме?
   Дело в том, что постоянная резиденция прокураторов Иудеи находилась в приморском городе Кесарии, а в Иерусалим Пилат наезжал всего несколько раз за год – для контроля за сбором податей и судебных разбирательств (Библейская энциклопедия, II:68). Но, может быть, она прислала к мужу гонца из кесарийской резиденции? Увы, так тоже не выходит: суд происходил утром, жена «ныне во сне много пострадала за Него» (Мф 27:19), а от Кесарии до Иерусалима около 120 километров по прямой. И тем не менее, добросовестно воспроизведенный Матфеем слух о роли в этом деле жены Пилата (ибо ничем, кроме слуха, это и быть не может) весьма важен. Нам следует запомнить его.
   Что же касается потрясающей реконструкции Булгакова, то она страдает, на мой взгляд, единственным недостатком: его Пилат слишком человечен. Не в смысле «слишком гуманен», а слишком подвержен нормальным человеческим чувствам – любопытству, симпатиям и неприязни, одиночеству, ну и, конечно, трусости (из коей проистекают все прочие пороки). В этом смысле гораздо правдоподобнее выглядит Пилат Домбровского – крупный ответственный работник имперской номенклатуры:
   «Так вот, первая причина колебаний Пилата – он просто не хотел никого казнить в угоду иудеям. Но было и второе соображение. Уже государственное. Дело-то в том, что Христос – или такой человек, как Христос – очень устраивал Пилата. Удивлены? А ведь все просто. Два момента из учения Христа он уяснил себе вполне. Во-первых, этот бродячий проповедник не верит ни в революцию, ни в войну, ни в переворот; нет, человек должен переделать себя изнутри, и тогда все произойдет само собой. Значит, он против бунта. Это первое, что подходит Риму. Второе: единственное, что Иисус хочет разрушить и все время разрушает, это авторитеты. Авторитет Синедриона, авторитет саддукеев и фарисеев, а значит, и, может быть, даже незаметно для самого себя, авторитет Моисея и храма. А в монолитности и непререкаемости всего этого и заключается самая страшная опасность для империи. Значит, Риму именно такой разрушитель и был необходим. […] Теперь представьте себе состояние мира в то время и скажите: разве эти заповеди в устах галилеянина не устраивали Пилата? Ведь это за него, оккупанта, предписывалось молиться и любить его. И разве Пилат – человек государственный, знающий Восток и страну, которую он замирял, – не понимал, что это и есть та самая сила, на которую ему надлежит опереться?»
   Я привел столь пространную цитату потому лишь, что эти, в общем-то лежащие на поверхности, соображения обычно парадоксальным образом упускают из виду. Дело, видимо, в том, что когда заходит речь об отношении римской власти к раннему христианству, сразу вспоминают Нероновы светильники из обмазанных смолой людей и прочие не менее яркие эпизоды. Все так, но речь-то идет о другой эпохе и другом регионе, а политика, по известному выражению Черчилля, порой укладывает в одну постель весьма необычных партнеров.
   Можно сколько угодно оспаривать оценку раннего христианства как миролюбивой доктрины, цитируя «Не мир пришел я принести, но меч» (Мф 10:34) и прочие, не менее замечательные места из Священного Писания. Факт, однако, остается фактом: тридцать лет спустя христиане из первых общин действительно не приняли участия в восстании и Иудейской войне, за что и были изгнаны соотечественниками в Заиорданье с клеймом коллаборационистов. Так что если Пилат в своих попытках спасти Иисуса действительно руководствовался означенными государственными соображениями, то он, несомненно, попал «в десятку». Что же до неких отдаленных последствий, то у прокуратора – ей же Богу! – были заботы и поважнее чьей-то будущей головной боли.
   Это все о том, почему пытался спасти. А вот почему все-таки не спас? Почему, сказав «а» (неважно – из государственных соображений, в пику ненавистному Синедриону или просто из вельможного каприза), он не пошел до конца и не использовал весь гигантский объем своих полномочий? Стандартная версия – «обложился, что местные кадры просигнализируют Хозяину» – не кажется сколь-нибудь убедительной. К тому времени все горшки с местной властью были уже побиты вдребезги; доносом больше, доносом меньше – какое это, в сущности, имело значение?
   К тому же такой опытный администратор, как Пилат, не мог не знать, что донос как таковой никогда не является истинной причиной оргвыводов; его могут использовать лишь как формальный предлог, если твоя судьба уже так и так решена. С другой стороны, свой проступок прокуратор совершил уже в тот момент, когда попытался выгородить «государственного преступника»; оказалась ли эта попытка успешной – это, с точки зрения тоталитарного режима Тиберия (доведись до разбирательства), дело десятое. Поэтому, коль скоро движущей силой поступков нашего Пилата мы полагаем серьезные государственные соображения, посмотрим под этим углом зрения и на его «полный назад».
   Обратим здесь внимание на одно весьма существенное обстоятельство, которое почему-то упорно не замечают (или сознательно игнорируют) комментаторы Библии. Общеизвестно, что христианская традиция всеми силами обеляет Пилата (в коптской и эфиопской Церквах он даже причислен к лику святых), возлагая всю вину за трагическую гибель Христа на евреев. Между тем, помимо двух оправдательных вердиктов Пилата имел место еще один – тетрарха (царя) Галилеи Ирода Антипы; это обстоятельство – в рамках традиционных представлений – вообще не лезет ни в какие ворота. Поясню. Официально инкриминируемые Иисусу претензии на иудейский престол («Ты – царь иудейский?») в наибольшей степени затрагивали интересы именно Ирода как представителя не вполне легитимной Идумейской династии, а вовсе не Синедриона. Тем не менее, Синедрион упрямо настаивает на смертной казни, а Ирод, точно так же как Пилат, в упор не видит в действиях Иисуса состава преступления. И это тот самый Ирод, которого можно обвинить в чем угодно, но только не в «идиотской болезни благодушия»: блюдо с головой Иоанна Крестителя – вполне достаточное тому подтверждение.
   Да и вообще, ни один владыка, находясь в здравом уме и твердой памяти, не стал бы сознательно препятствовать казни какого-то сомнительного пророка – не то сумасшедшего, не то бунтовщика. Как по сходному поводу говорил своему визирю хан из «Очарованного принца»: «Раз уж – схвачен и сидит в тюрьме, то почему бы на всякий случай не отрубить ему голову? Я не вижу никаких разумных причин к воздержанию! Мятеж – это не какие-нибудь твои пешаварские чародейства, здесь шутки неуместны!»
   Рассуждения христианских комментаторов типа: «Невиновность Христа была настолько очевидна, что даже такой жестокий и развращенный человек, как Ирод, не утвердил приговор Синедриона» – это совершеннейший детский лепет: реальная виновность или невиновность не имеют в таких ситуациях ни малейшего значения. Отказаться от совершения над Иисусом Предосторожности, воспетой вышеупомянутым визирем, Ирод мог лишь под определенным нажимом, источник которого вполне очевиден. Таким образом, усилия Пилата по спасению Иисуса наверняка были даже более серьезны и последовательны, чем это прямо следует из евангельских текстов.
   Позиция Ирода (самостоятельная или вынужденная – не суть важно), обычно игнорируемая как малосущественная деталь, на самом деле радикальнейшим образом меняет картину расстановки сил. Суровый и честный римский чиновник, одиноко противостоящий монолитным в своем религиозном фанатизме евреям, исчезает. Появляются два носителя высшей власти – и римской, и еврейской, – к которым пристает со своими дурацкими претензиями одна из иудейских общественных организаций. Напомню, что Синедрион выполнял функции не уголовного, а сугубо религиозного трибунала, и дело, по которому он обращался к Пилату, в его компетенцию никаким боком не входило. Синедрион имел полное право признать Христа богохульником и еретиком, выдающим себя за Сына Божьего, и на этом основании приговорить его к побиванию камнями, представив свой – религиозный – приговор на чисто формальное визирование прокуратору.[7] Вместо этого еретику Христу с совершенно непонятным упорством «лепят политику» и требуют от Пилата, чтобы тот распял его как государственного преступника – претендента на иудейский престол. В результате Синедрион, изначально не обладавший достаточными полномочиями, в своем противостоянии со светской властью (в лице Пилата и Ирода) занял к тому же и юридически незащитимую позицию. И именно в этот момент, когда на руках у соперника вроде бы нет ни единого, даже самого паршивого, козыря, Пилат внезапно и необъяснимо капитулирует. В чем дело?
   А в том, что 23 не самых глупых представителя еврейской иерархии не хуже Пилата разобрались в сути учения Христа и смекнули, чем грозит дальнейший рост популярности молодого пророка – и храму Моисеевой веры, и им лично. И смекнув, сделали парадоксальный, но, как оказалось, безошибочный ход: арестовали Иисуса и обратились к Пилату с заведомо незаконным требованием – казнить его как политического преступника. В результате возникает великолепная «вилка»: либо ненавистный конкурент будет ликвидирован руками римлян (со временем его даже можно будет канонизировать как очередного героя, павшего от рук оккупантов); либо прокуратор освободит его, тем самым расписавшись в том, что пресловутый Христос есть римский «агент влияния», и превратит пророка в политический труп.
   Есть серьезные основания полагать, что Синедриону второй вариант казался и более желательным, и более вероятным. Напомню, что если бы единственной целью первосвященников было заполучить голову Христа, то им куда проще было бы использовать безотказный вариант религиозного приговора. Во всяком случае, пилатова санкция на казнь «царя Иудейского» явно застала их врасплох, вроде как человека, театрально просящего об отставке – и вдруг действительно ее получающего. Только полной растерянностью можно объяснить паническую просьбу о римском карауле для места захоронения трупа – это в городе, битком набитом храмовой стражей!
   …Прокуратор понял, что проиграл: дальнейшая борьба за Иисуса потеряла смысл. Можно было, конечно, просто помиловать галилеянина, поставив на нем как на фигуре политической жирный андреевский крест, но это как раз было бы чистой капитуляцией. А вот из смерти популярного пророка еще можно было попытаться извлечь некоторую пользу (ибо польза в данном случае – все, что во вред Синедриону). И вот, демонстративно умыв руки, Пилат – абсолютно никем к тому не принуждаемый! – отдает Иисуса для истязаний солдатам, а затем демонстрирует народу: виноват Синедрион. Синедрион с этого момента будет виноват во всем, вплоть до желчи, которую римские солдаты подадут Христу вместо наркотического питья (Мф 27:34). Следует признать, что в итоге, потеряв фигуру, Пилат выиграл инициативу и до известной степени уравнял игру. Упорство и изобретательность этого безжалостного шахматиста, безусловно, вызывают уважение, но вот чем можно было руководствоваться при его канонизации – для меня, признаюсь, загадка.
   Ну ладно, а не было ли у Пилата хотя бы теоретической возможности спасти Иисуса, не «засвечивая» его? Да, была – и уж ею-то он не преминул воспользоваться. «На праздник же Пасхи правитель имел обычай отпускать народу одного узника, которого хотели» (Мф 27:15); действительно, если бы Иисуса выбрала толпа на площади, то прокуратор мог бы освободить его без проблем, ибо здесь никакой «римский след» не просматривался бы. Чудес, однако, не бывает: толпа, разумеется, выбрала Варавву – странно, если бы первосвященники проявили разгильдяйство и не позаботились о должной подготовке «гласа народа». Этот – совершенно естественный – выбор иудеев оказывается, однако, полной неожиданностью для Пилата. Он трижды повторяет свое ходатайство, вступает в бесполезные и унизительные для себя пререкания с толпой – одним словом, совершенно теряет лицо.
   Итак, естественное развитие событий явно застало прокуратора врасплох. Поэтому логично предположить, что существовал некий неизвестный нам (но известный прокуратору) фактор, который должен был это естественное развитие нарушить. Должен был – но не нарушил. Вопрос «на засыпку»: что это был за фактор, а также – почему он не сработал?


Голгофа. Первое предупреждение Мак-Дауэллу


   Здесь нам придется начать с одного теоретического отступления – из тех, что я всеми силами стремлюсь избегать. Глубокие, принципиальные расхождения между повествованиями Иоанна, с одной стороны, и евангелистов-Синоптиков – с другой общеизвестны («Евангелий на самом деле не четыре, а три и одно»). И, наверное, прав Мережковский – «Спор об Иоанне – величайшая загадка христианства, а может быть, и загадка самого Христа». Тем не менее, мне – человеку нерелигиозному, а в теологическом отношении совершенно девственному – сосуществование этих двух принципиально несводимых друг к другу версий кажется вполне нормальным и естественным.
   Я, как ни странно, оказываюсь подготовлен к такому восприятию именно своей профессиональной деятельностью. Дело в том, что у нас, в естественных науках, знание принципиально редуктивно. Поэтому сколь-нибудь длительное сосуществование альтернативных концепций, как правило, свидетельствует о том, что они на самом деле взаимодополнительны и попросту «редуцируют» изучаемую реальность до различных ее сторон. Так что в моем восприятии оппозиция Иоанн – Синоптики ничем принципиально не отличается от, например, взаимоотношений волновой и корпускулярной теорий света, которые описывают единый объект разными способами и лишь в паре друг с другом дают о нем адекватное представление. И опять позволю себе процитировать апологию Мережковского «Иисус неизвестный»: «Верно, – может быть, вернее Синоптиков, – угадывает Иоанн, чего хотел Иисус. Что он делал, мы узнаем от Марка; что говорил – от Матфея; что чувствовал – от Луки; а чего хотел – от Иоанна, и, конечно, самое первичное, подлинное – в этом – в воле» [выделено Д. М.].
   Но это все прекрасно и замечательно на уровне общем, концептуальном; в рамках же стоящей перед нами задачи, когда существенны именно конкретные детали событий, ситуация меняется. Мы и дальше будем часто сталкиваться с тем, что некоторые яркие эпизоды, детально описанные Иоанном, полностью отсутствуют в повествованиях Синоптиков и наоборот – это нормально. Сцена же на Голгофе в этом смысле уникальна: здесь версии Иоанна и Синоптиков выступают «острием против острия», противореча друг другу буквально во всем. А поскольку мои построения основываются на полном доверии к фактам (хотя далеко не всегда – к их интерпретациям), сообщаемым всеми четырьмя Евангелистами, я попадаю в достаточно сложное положение, очевидного выхода из которого нет[8].
   Расхождения начинаются с характерной «мелочи». Иоанн с уверенностью свидетельствует: «Неся крест Свой, Он взошел на место, называемое Лобное, по-еврейски Голгофа» (Ин 19:17). Синоптики же в один голос утверждают, что крест Спасителя нес некий Симон-Киринеянин, причем сообщают об этом человеке вполне проверяемые биографические данные – «отец Александров и Руфов» (Мф 27:32, Мр 15:21, Лк 23:26). Тут уже не воспаришь к специфике «Слова-Логоса» и не вывернешься казуистикой типа: «оба правы, но каждый по-своему»; надо отвечать честно – кто перепутал?
   Мне довелось однажды слышать такой чисто филологический довод в пользу документальности евангельских текстов. Речь шла о широко известном эпизоде: «А около девятого часа возопил Иисус громким голосом: Или, Или! ламма савахфани? то есть: Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил? Некоторые из стоявших там, слыша это, говорили: Илию зовет Он. И тотчас побежал один из них, взял губку, наполнил уксусом и, наложив на трость, давал Ему пить. А другие говорили: постой, посмотрим, придет ли Илия спасти Его» (Мф 27:46-49). Так вот (если я правильно понял), такой литературный прием, как расшифровка мотиваций побочных персонажей через некомментируемую прямую речь, возник лишь в рамках европейского психологического романа – в девятнадцатом веке; следовательно, мы имеем дело со стенографически точной записью очевидца. Может быть оттого, что сам я не филолог, все это звучит для меня вполне убедительно. Обращаю, однако, внимание на то, что речь здесь идет именно о повествовании Синоптиков – сухом как рапорт, и оттого особенно горестном. Это в нем погибает преданный и покинутый всеми Человек, ничем не напоминающий откованных из хромисто-молибденовой стали персонажей «Житий Святых».
   В Евангелии от Иоанна этих слов вы, разумеется, не отыщете. Зато найдете, например, цитату из еврейского Священного Писания, которую непринужденно воспроизводят наизусть римские солдаты (Ин 19:24), – а то вдруг окружающие оставят без внимания тот факт, что они не просто разыгрывают в кости одежку казненного, но выполняют древнее пророчество? Есть и возвышенная беседа, которую ведет умирающий в жесточайших муках человек со своими стоящими при кресте матерью и «любимым учеником», сиречь – Иоанном (Ин 19: 26-27).[9]
   Стоп! А ведь у Синоптиков, между прочим, ни Богоматери, ни ученика нет и в помине. Есть лишь повсюду следовавшие за Христом галилейские женщины – две Марии, Магдалина и Иаковлева, и Саломия, да и те стоят вовсе не рядом с крестом, а глядят издали (Мр 15:40; Мф 27:55). Как могло случиться, что все Синоптики дружно не заметили такую «деталь», как стоящие у креста Иоанн и Дева Мария? Тем более что тут, совершенно некстати, всплывает в памяти посетившее Ивана Бездомного видение Лысой Горы – «и была эта гора оцеплена двойным оцеплением»; конечно, не Бог весть какой авторитет – и тем не менее… Честно признаюсь – я не знаю, что тут можно сделать. Разве что принять, с удручающей прямолинейностью, приведенную выше интерпретацию Мережковского, и заключить, что Спаситель лишь хотел, чтобы у его креста находились мать и любимый ученик…
   Я к чему веду? – а вот к чему. Выступая здесь в роли контрразведчика Филиппа из «Пятой колонны», который «не верит ничему из того, что слышит, и почти ничему – из того, что видит», я, разумеется, не мог не задать себе и такой вопрос. Человек, распятый между двумя разбойниками в полдень четырнадцатого числа весеннего месяца нисана, – был ли он в действительности тем же самым, что шестью днями ранее въехал в Иерусалим под клики «осанна»? Если отраженный Иоанном разговор с матерью и учеником действительно имел место – то да, несомненно. А вот если на Голгофе не происходило ничего сверх того, что с такой скрупулезностью описано Синоптиками, то извините: на среднем кресте мог висеть кто угодно. Может быть, такой же разбойник, как и два других; может быть – партизан-зелот.