Ну а когда содранные-вынутые-переломанные кожа – жилы – кости перетираются временем в пыль, от человека остаются только губы и пальцы.
   Вот тогда-то Господь и дает ему в руки дудук! Тогда-то человек и начинает играть на этой волшебной дудке».
   Саркис Геворкович – Сарик-джан – сидит на углу парковочной площадки, чуть сбоку от дверей ресторана. И если не играет, то думает.
   Мысли его бегут кругами и все время возвращаются к одному и тому же: к морю, горам, к навсегда покинутой и теперь чужой столице, улегшейся перед штормящим Каспием, как хорошо загоревшая, знающая себе цену дама перед фотоаппаратом.
   Мысли возвращаются к одному и тому же, а музыка – нет, не возвращается. Музыка плывет себе куда хочет. И никто, ни Сарик-джан, ни где-то в отдалении взлетающие и садящиеся ангелы-серафимы – не могут эту музыку зауздать и куда-нибудь по своим надобностям направить.
   Сарик-джан никогда не знает, что он сыграет в следующую минуту, и от сладкой неизвестности будущего у него часто захватывает дух.
   Дух захватывает и у тех, кто Саркиса слушает.
   Звук дудука – как голос крохотного человечка, влезшего в дудку с девятью отверстиями, человечка лишенного костей, кожи и жил, – хватает за рукав, останавливает. Звук этот, вырванный из человечьего нутра, то ли пыткой, то ли какой-то великой неназываемой силой, – не похож ни на какой другой звук мира. И не хватает этому звуку только басовой основы, не хватает тянущего нескончаемую и тревожную ноту второго дудука.
   Сарик-джан в Москве уже без малого двадцать лет.
   Но привыкнуть никак не может. Родственники суетятся, торгуют, ездят отдыхать на озеро Севан. А он – нет. Он никуда не ездит, потому что ему нужен только один город. Но съездить туда, где родился, где теперь неулыбчивые чужие люди и не осталось, по слухам, ни одного армянина – он не может.
   Раньше Сарик-джан был сапожником. Очень хорошим сапожником. Теперь он глава преуспевающего семейства и никем не работает. Да и какие сапоги, какие туфли-лодочки – в пятьдесят с лишним лет!
   Сапожником он быть перестал, а человеком остался. И только один дудук оставаться человеком ему, кажется, ипомогает.
   Но это сейчас дудук – главное. А двадцать лет назад, переехав в Москву, Сарик-джан о дудуке, на котором выучился играть еще в детстве, и вместе с которым его еще в конце 70-х приглашали в ансамбль армянской народной музыки, – и не вспоминал.
   Да и до того ли было! Город огромный и шумный, город наполненный акающей речью, город, разъедающий дымом нежные слизистые оболочки, – пугал его. Тихо передвигаясь от лотка к лотку, он дышал, как вынутая из Каспия рыба, брошенная на кипящий маслом московский противень.
   И только вечерами испуг проходил. Прохлада и умиротворение, опускавшиеся на Москву, опускались и на Саркиса.
   Вскоре поверх жары и прохлады нарисовались два контура. Один – ломкий, засушенный, тонконогий; другой – с гривой волос, с изломанной какой-то болезнью спиной: русские, как и он, переехали с юга, с Кавказа.
   Русских звали Семен и Савва. Они тоже были слегка придавлены Москвой. Но быстро нашлись: сойдясь на богатом привкусе коньяка «Ани», стали крепко – конечно, после работы – поддавать.
   Это Семен стал звать его так ласково и завораживающе: Сарик-джан. И сперва Сарик-джан тоже пил (или – «вкушал», как говорил все тот же длиннющий, латаный-перелатаный Семен) вместе с ними. Но потом не выдержал, отвалился.
   Говорливый Семен и молчащий Савва в таинственном сумраке московских ночей – а скорей, в огромной бочке коньяка «Ани» – растворились.
   Сарик-джан остался один на один со своим испугом, с суетливыми и куда-то – уже совсем по-московски – вечно спешащими родичами, с великой и устрашающей пустотой впереди.
   Тут-то он и вспомнил о старинном, с девятью отверстиями и двойной тростью, которую так приятно смочить губами, дудуке.
   В деньгах Сарик-джан не нуждался. Не нуждался он и в одежде. Терпел даже жесткие, с неправильно рассчитанным подъемом и неудобным задником, туфли фабрики «Заря».
   Ему ничего не нужно было!
   Но слушатели ему были нужны. Дома внуки врубали «металл» и «рэп». Сперва Сарик-джан пытался в своей комнате тихонько этой музыке подыгрывать. На дудуке. Потом понял: выделанный словно из цельной человеческой кости и обернутый трепетной кожей дудук с «металлом» никак не сочетается.
   Дудук был живой, «металл» – мертвый.
   Сарик-джан устроился играть в ресторан. Сперва в русский, потом почему-то в латиноамериканский. Там слушали, свернув деньги трубочкой, пытались вставить их в отверстие дудки, хлопали по плечу, прищелкивали пальцами. Но настоящего понимания звука в этих ресторанах не было.
   Как-то в случайном разговоре выскочил вдруг ресторан «Бакинский дворик». Сарик-джан хотел ехать туда немедля, сразу же. Но поостерегся: в «Дворике» хозяйничали враги, азербайджанцы.
   Прошел год.
   Сарик-джан боялся и унывал, но поехал.
   Один раз в ресторане ему сыграть удалось.
   Когда замолкла электрическая скрипка, он вдруг поднялся из-за столика, вынул из хозяйственной сумки дудук, взошел на маленькую эстраду и сыграл песню. Какую-то песню 30-х годов. Он забыл, что это была за песня, но точно помнил: не армянская и не азербайджанская. Песню он уснастил богатым орнаментом и завершил длинным низким звуком. Такой звук он слышал когда-то ночью во время отлива: Каспий уходил, его место занимала тьма.
   Звук уходящего моря и наплывающей тьмы он и сыграл.
   Его вежливо выслушали и так же вежливо – «мы же культурные люди» – указали на дверь.
   Больше Сарик-джан в ресторан не заходил. Иногда только, приоткрыв дверь, заглядывал, чтобы поймать ноздрями запах настоящего бакинского кебаба.
   У ресторана Сарик-джану играть никто не запрещал. За дверью ресторана земля была московская.
   Сарик-джан стал через день играть возле ресторана.
   Стояла дивная московская осень.
   Она стояла уже третий месяц и никуда не собиралась уходить. И третий месяц Сарик-джан играл у стен ресторана, который, в свою очередь был водвинут в громадный, сладко нелепый, построенный какими-то кубиками еще в начале прошлого столетия дом.
   Когда проходил трамвай, Сарик-джан делал паузу. А после паузы, чтобы его лучше слышали, подходил ближе к дверям. Денег он не брал. Если подавали или клали рядом, прервав игру, вежливо отказывался. Он играл и ему было хорошо. Однако чего-то и не хватало.
   Вскоре Сарик-джан понял: ему не хватает второго голоса.
   Этот мальчик появился неожиданно. Он три дня стоял рядом, три дня слушал. Кажется, он не умел говорить по-русски. Поэтому через три дня показал рукой: хочу играть.
   Даже не особо присматриваясь, Сарик-джан понял. Этот неохотно разговаривающий мальчик кого-то ему напоминает.
   И тогда он вспомнил один из эпизодов своей давно прошедшей, а может быть, уже и давно закончившейся жизни.
   Вспомнил смерть одной знакомой девушки, вспомнил, как кручинился несколько лет.
   Девушку звали Айгуль. Она была азербайджанка. Жила – не то, чтобы близко от Саркиса, но и не слишком далеко. Айгуль любила гулять по набережной близ нефтяных пятен и бирюзового моря. Однажды она любовалась мачтами сухогруза и поднятой им мелкой, цветной от нефти волной. Сарик-джан подошел, и они познакомились.
   Была весна, середина мая.
   – Ты предаешь свой народ, – говорили Саркису родственники. И еще:
   – Это так же противоестественно, как если бы человек любил ослицу. Ты можешь с ней – с ослицей – забавляться, но любить ее не смеешь, нет!
   Даже говорили:
   – Выкинь эту несчастную из головы, а не то мы вышвырнем тебя из дому.
   Но выкидывать не пришлось.
   Ровно через месяц девушка Айгуль утонула. До 19 лет ей не разрешали купаться в море. Наконец, разрешили, она поехала с подругами в Шихово и там в первый же день утонула.
   Было тогда Саркису двадцать семь. Следующие восемь лет прошли в неясном томлении. Наконец Саркис женился. А через четыре года грянули бакинские события. Пришлось вместе с двумя малыми детьми, минуя выставленные у аэропорта танки, минуя зевачий – сперва развеселый, а потом разъярившийся – люд, бежать на Север.
   Началась другая, вовсе не схожая с прежней жизнь.
   Сыновья рано женились. Пошли внуки. Все привыкли, а Сарик-джан – нет.
   И вдруг теперь – этот мальчик. Нежностью движений и желтовато-оливковым лунным лицом он был похож на Айгуль, мог быть его внуком. Сарик-джан гнал от себя эту мысль, как недостойную ни его самого, ни его многострадального народа.
   Но до конца избавиться от мысли не мог.
   На следующий день Сарик-джан принес к ресторану второй дудук. Для мальчика. Однако никакого учения в тот день не вышло. Мальчика заперли в ресторане, где он прислуживал, и выходить не велели.
   Так прошло три дня. Сарик-джан играл, делал перерывы, опять играл. И все время поглядывал на длинную сумку с торчащими вверх ручками, в которой хранился второй дудук.
   Через три дня мальчик кое-как спустился из окна второго этажа, подбежал к Сарик-джану, улыбнулся и сразу протянул руку к лежащему в сумке второму дудуку. Он ухватил инструмент одной рукой и, смешно надувая щеки, стал что было сил дуть в него.
   – Э, нет, – проворчал Сарик-джан. – Тут ведь уметь надо.
   Светило солнце, по-прежнему было очень тепло. Сарик-джан прямо на улице стал учить мальчика игре на дудуке. Уже через день мальчик важно выводил один и тот же звук, а Сарик-джан завивал кольца неистребимой, как страсть, мелодии.
   Музыка сразу пошла другая.
   Первый дудук налегал волной, потом звук его уходил в тишину и становился как дым: истончался, пропадал.
   Второй дудук тянул нескончаемую, как любовная грусть, ноту.
   Первый дудук звенел трамвайной дугой, хохотал, покрякивал.
   Второй – как горбатый черный баклан висел и висел над пустынной набережной.
   Первый – ниспадал и развеществлялся.
   Второй был бесконечен.
   Первый был человеком, потерявшим кости, жилы и всю, до последнего лоскутка, кожу.
   Второй – чувствовал себя молодым, вечнозеленым деревом, врастающим потихоньку в московский шум и гам...
   Люди из ресторана играть не мешали. Мальчик был ничей. Хотя и своекровный. Но какой-то полунемой, туповато на все, кроме музыки, отзывавшийся. Ну а старый армян не стоил того, чтобы пачкать об него руки.
   Однажды они припозднились. Играли с перерывами на пирожки и легкую уличную дрему – почти до пяти вечера. У мальчика от важности исполняемого дела высоко подымались плечи. У Сарик-джана от усталости немели щеки, сох рот, уходила слюна.
   Вдруг мимо проехала черная здоровенная, торжественная, как катафалк, машина с квадратным кузовом. Машина подрулила прямо к ресторанным дверям. Из катафалка медленно, едва не расползаясь по асфальту, вылез на свет Божий посетитель с двумя охранниками.
   Посетитель был непонятной национальности, скорей всего – просто отъевшимся на воле бандюком. Звенящая любовная грусть и онемение жизни, обретавшие плоть в звуке – ему не понравились. Он вяло махнул рукой, мол, уходите. Однако Сарик-джан, обычно внимательный к малейшим жестам слушателей – этого взмаха не заметил. Сильно устал.
   Пятидесятивосьмилетний армянин и мальчик-азербайджанец продолжали играть. Через пятнадцать минут из ресторана вышел охранник, выдернул из ртов игравших оба дудука и, хоть и с трудом, переломил их по очереди о колено.
   Два месяца Сарик-джан искал настоящего мастера, который знал толк в дудуках, мог их заново – бережно и незаметно – составить в единое целое.
   Когда по истечении этих двух месяцев он приехал к пятачку у «Бакинского дворика» – была уже настоящая зима. Пухастый снег клоками слетал с деревьев. На голове у Саркиса Геворковича была русская оленья шапка с отпущенными ушами.
   Несмотря на зиму, Сарик-джан сыграл две или три мелодии. Не для самой игры, а чтобы позвать мальчика. Губы его быстро покрылись ледяной корочкой, потом настоящим ледком, язык чуть не примерз к трости дудука.
   Сарик-джан сыграл еще одну мелодию. Мальчика – не было.
   – Услали его в Гянджу, – сказал нарочно вышедший из ресторана азербайджанец Октай. – Там родственники отыскались.
   Престарелому Октаю было жаль армяна в ушанке, с его замолкшими дудками. Октай-муаллим, бывший ученый, даже кандидат технических наук, хорошо помнил, как приезжала жена этого армяна, как слегка приоткрыв дверцу машины, кричала: «Совсем сошел с ума, говорю тебе! Совсем сошел!»
   Октай даже хотел прибавить к разговору, что они земляки, что он, Октай, тоже жил в Баку, на горе, с которой раз в пятнадцать минут обязательно спускался, звеня и осторожно громыхая внутренностями, трамвай номер семь.
   Но ничего не сказал, а, махнув рукой, ушел на кухню, прислуживать повару и его не по годам шустрым помощникам.
   Битый час просидел Сарик-джан на парапете. Он больше не хотел играть. Зачем? Без второго дудука все коленца и выверты будут пустоватыми, немелодичными.
   Пора было уходить.
   – Дядь, а ты не русский?
   Девочка. Без перчаток. В коротком пальто, годков десяти или двенадцати. Девочка стояла близко, рядом, весело поглядывая на громадные уши его оленьей шапки. Видно было: уши эти ей очень хотелось потрогать.
   – Дядь, а ты откуда?
   – Из Закавказья.
   – Дядь, а дядь, дай разок в дудочку дунуть!
   – Ты где живешь, девочка?
   – Нигде. Может, на зиму в приют устроюсь. А хочешь с тобой куда-нибудь схожу? Мне уже двенадцать лет. А зовут меня Настя.
   Сарик-джан широко открыл глаза.
   – Ты в каком классе учишься?
   – Я ни в каком. Я с Украины, дядь. Там нас в школу не заставляли ходить. Совсем! Я сперва в первом и втором классе сразу училась. А потом перестала... Тут холодно, дядь. Можно я с тобой зайду погреться? – она указала пальчиком на дверь «Бакинского дворика».
   Сарик-джан отрицательно покачал головой. Тогда девочка догадалась:
   – Ты тоже бездомный, дядь?
   Тут Сарик-джан обиделся. Что за странные мысли?
   Он тут же вспомнил свою тесноватую, но очень уютную квартиру. Потом вспомнил внуков, которые были всего на несколько лет младше этой девочки.
   Жену и детей он вспоминать не захотел.
   Вдруг понял: девочка говорит правду – бездомный он, бесприютный. Неожиданно для самого себя Сарик-джан сказал:
   – Мой дом остался далеко, у моря. Там, у моря, знаешь ли, лежит-дремлет, как гирканский лев, – огромная столица. А в середине ее – есть город-крепость.
   – Где это, дядь?
   – Очень, очень далеко.
   – А поехать туда можно?
   – Невозможно туда поехать. Никак нельзя.
   – Почему нельзя, дядь? У нас теперь можно ездить куда захочешь.
   – Сказано нельзя – и точка! Совсем нельзя, никогда нельзя, – стал снова сердиться Сарик-джан.
   Вдруг он улыбнулся: глупо сердиться на ничего не знающую о том, что было двадцать или тридцать лет назад, девочку:
   – В город у Каспийского моря – нельзя. А вот в города, которые расположены на Черном море – в Туапсе или Варданэ, – туда можно. Ты была в Варданэ, девочка?
   – Не-а. Я нигде, кроме Изюма и Москвы, не была.
   – Варданэ тоже очень хороший город. Правда, маленький... Пойдем, я покормлю тебя. Ты что больше всего любишь кушать?
   – Пельмени. Ух, как я их люблю! С маслом и с уксусом! Сарик-джан спрятал дудук в сумку, бережно уложил его рядом с другим дудуком, и они, не торопясь, пошли в сторону метро.
   По пути Сарик-джан рассказывал девочке про Туапсе и Варданэ. А вот про великий и прекрасный город, чьи ноги лизал поседевший от горя Каспий, – он молчал.
   Покормив девочку – сам Сарик-джан есть не стал, – он полез в карман, нежно, как женскую грудь, ощупал новенький бумажник из натуральной кожи. Бумажник был пухлым, толстым. Сарик-джан не знал точно, сколько там денег. Ему просто нравилось носить с собой плотно набитый бумажник. Даже если б этот бумажник украли – он купил бы другой и все равно носил его с собой полным, даже трескающимся от денег...
   Вынув руку из кармана, Саркис Геворкович сказал:
   – Мы можем съездить с тобой на Курский. Узнать насчет билетов. В Туапсе есть русская школа, есть и армянская. Может, даже и украинская есть. Там все есть! Были бы только на завтра-послезавтра билеты...
   Девочка согласно кивнула.
   Однако по дороге на Курский их перехватил Октай. Оказалось, этот старый азер, этот прислуживавший в «Бакинском дворике» гнилой пенек – следил за ними!
   Октай отвел Саркиса в сторону, мягко сказал:
   – Зачем тебе девочка, дорогой? Отпусти ее. Тебя могут неправильно понять. Ты и я – мы люди старого времени. Брать в дорогу маленьких девочек – нам нельзя. Не позорь, дорогой, наше время. Хочешь ехать – возьми меня. Я с тобой, если надо, поеду.
   – Ты? Со мной? В Туапсе? – расхохотался Сарик-джан.
   – Я куда хочешь поеду. Могу даже туда, куда ты сам ехать побоишься. Ты наверно не знаешь: совсем недавно ваши и наши вместе в Карабах ездили. Всего несколько человек, а ездили. А потом съездили и в наш с тобой город. Ну, согласен?
   Сарик-джан дал девочке пятьсот рублей, и она ушла.
   Два горожанина, не так чтобы и старых – иногда чувствующих себя совсем даже молодыми, – словно боясь упустить время, в котором они родились и жили, упирая плечо в плечо и на ходу переговариваясь, пошли ловить такси.
   – Буду звать тебя азер-оглы, – долетало все тише. – А то Октай – очень, очень скучно, – смеялся на ходу Сарик-джан.
   – А я тебя буду звать армян-старпер, чтобы тебе самому было смешно, – улыбался азербайджанец.
   27 апреля нынешнего года, после бурной и краткой весны, на русскую пасху, невдалеке от единственного в тех местах православного собора святого Павла, в жаркой влажности громадного морского, поющего минаретами и круглящегося мечетями города, сидел на асфальте азербайджанец с исцарапанным лицом и обгоревшими волосами. Волосы обгорели только с одного боку, и азербайджанец иногда поплевывал на руку и старался торчащую щетину пригладить.
   Он кого-то ждал. Уважительно покачивая головой и причмокивая – поглядывал время от времени на двери собора. Перед азербайджанцем на нежной верблюжьей кошме лежало два одинаковых, длиной сантиметров в семьдесят, музыкальных инструмента.
   Проходящие мимо с интересом на инструменты поглядывали, однако вспомнить, как они называются, не могли. Вроде схожи с азербайджанским ясты-баламаном, но вроде и чуть длиннее...
   – Продаешь? – спросил у азербайджанца один из его соплеменников по-русски. Потом, угадав земляка – хоть и оцарапанного какой-то дикой кошкой, и одетого не по-здешнему, – повторил вопрос на родном языке.
   – Не продаю, уважаемый, – ответил сидящий на асфальте. – Еще раз сыграем и уедем. Нельзя нам больше тут оставаться. На дне рождения у одного уважаемого человека – неприятность вышла. Я вел бас, он играл мелодию. Не всем, дорогой, это понравилось. Так что – возвращаться будем...
   – Куда поедете, уважаемый?
   – Сначала думали – в Тэхран или в Туапсе. Но теперь, вижу, одна нам дорога: назад, в Москву.
   – Если вернетесь, уважаемый, я инструменты куплю.
   Да?
   – Нет или да – это в нашем случае одно и то же. Если мы вернемся – нам все равно будет.

III

БЫСТРАЯ РАЗВЯЗКА
русская новелла

   Пробуждение – что за развязка?
«Северная пчела», 1834, № 192, от 27 августа

   «Ну его на фиг, это будущее!»
Из современной прозы

   Между Сергиевым и Москвой – 74 километра лесов, камней, заборов, образцового порядка, долгостроя, разрухи, почерневших от сырости садовых домиков, каменных островерхих замков, зеленых помидор в банках по три литра, грибочков на ниточке, дорожных работ, развязок, насыпей, сбитых в комки и спрессованных в кирпич человеческих судеб.
   «Туда едешь – смутно на душе и погано. Обратно едешь – обидно, тошно. Ну ведь хочется просто так – без оглядки, без тупого расчета – повеселиться! Так нет. Обязательно кто-нибудь – со своими трудностями или предложениями. Глядь – уже и привязался, как пьянь, уже гири пудовые за секунду и навесил!»
   Костик Сыров, новоиспеченный бухгалтер, шумно выдохнул горечь, скопившуюся на душе за последние дни.
   Костику было всего двадцать три, но он как-то слишком часто чувствовал себя старым, скучным. А тут – осень. А за ней еще и зима, господа хорошие!
   Полтора года назад Костик здесь же, в Сергиевом, закончил Финансовую Академию. Полгода ушло на поиски места, год – на притирку к этому самому месту. Сегодня был первый день отпуска. Ну а после отпуска Костик заступал на должность бухгалтера, вместо уходящего на пенсию брюзги Ковтуна. Борьба за должность была долгой и кровопролитной. Костик – победил. И сейчас – словно бы в отместку – молодая усталость и унылая разграфленность будущей бухгалтерской жизни душили его громадной, перьевой, налегающей плотней и плотней, небесной подушкой.
   Чтобы развеять тоску, Костик в Москву и ехал.
   Он дождался рейсового автобуса, сел у окна. До отправления – минут десять-двенадцать. Костик еще раз, но уже не так шумно выдохнул и закрыл глаза.
 
Вот стою на камне. Дай-ка брошусь в море... —
 
   прошелестел прямо над Костиковым ухом невесть откуда взявшийся женский мелодичный голос.
   Костик неохотно разлепил веки. Рядом сидела миниатюрная улыбчивая женщина, в черном модном плаще с поднятым по-мальчишески воротником.
   – Да? Правильно? Я угадала? Вы ведь как раз в море житейское и хотите кинуться? Вы – тихий и скромный. Но когда надо – очень решительный. И очень, очень способный! Так ведь, так?.. А вы знаете, как кончается этот стишок?
   – Н-нет. – Костик еще сильней помрачнел и насупился: выпутываться из горечи собственных мыслей ему не хотелось. Он даже попытался отвернуться от подсевшей к нему попутчицы.
   – Нет, вы послушайте!
   – Н-не хочу, не буду.
   – Это же смешной, забавный стишок! А меня – чтобы нам было веселей общаться – зовут Эвелина. Просто – Эва. Я – бывший филолог. Наверное поэтому, как только вас увидела, так сразу стишок и вспомнила.
    – «Вот стою на камне,– быстро, словно опасаясь, что новый знакомый ее оборвет, затараторила Эва, – дай-ка брошусь в море, что пошлет судьба мне, радость или горе? Может, озадачит, может, не обидит, ведь кузнечик скачет, акуда – не видит!»Это же стихотворная пародия на размышления о жизни! Правда, веселая?
   – Ну, в общем... – Веселей Костику не стало, но не сообщать же об этом первой встречной-поперечной?
   – А вы... Вы как раз на такого кузнечика и похожи. Костик оглядел зачем-то кисти собственных рук, затем островатые колени под брюками. Оглянулся и по сторонам.
   Автобус все не трогался с места. Костик на минуту задумался. Задумалась, кажется, и Эва. Потом полушепотом сказала:
   – Я тут немного денег выиграла. Еду на ВДНХ, на ярмарку. А вы?
   Костик промолчал. Потом неожиданно спросил:
   – В лотерею выиграли?
   – Нет, что вы! В преферанс! Костик удивился.
   – Разве женщины в преферанс играют?
   – Играют, еще как! У нас и компания подобралась подходящая. Я, моя троюродная тетя, – но она мне как сестра, всего на пять лет старше, – и две соседки. У них денег куры не клюют! Ну я и не чувствую себя виноватой, когда у них выигрываю.
   Разговаривать в стоящем автобусе было как-то неловко. Пассажиры подходили и подходили, однако все как один почему-то молчали. Костику даже казалось: входящие только и делают, что прислушиваются к тому, что говорит ему Эва.
   – А поехали на машине? До Северянина? И недорого на троих-четверых выйдет!
   Костик все так же мрачновато кивнул, они вышли из автобуса, огляделись. Вскоре нашлась и машина.
   – До Северянина? Можно... Только спешу я... Еще двоих – на Ярославке подхватим. Лады? – Шофер завел мотор.
   Езда в машине – быстрая, ловкая – успокоила, даже слегка взвеселила Костика. Устроившись на заднем сидении он ждал, что Эва заговорит снова. Но та забилась в угол, молчала. Они словно поменялись настроениями: ей – печаль, ему – внезапно прихлынувшая радость.
   Костик уже открыл было рот, чтобы представиться по всей форме, назвать свою будущую должность, объяснить ее перспективы, – как вдруг заговорила Эва:
   – Вообще-то меня по-настоящему Эрой зовут. Эва – это так, для красоты. Я имя под фамилию подбирала. И подобрала! А фамилия моя – Грабовска. Без последнего «я». Согласитесь: имя «Эва» к этой фамилии безупречно подходит. Ну а если о фамилии, то она – шляхетная, польская...
   Костик исподтишка глянул на Эву-Эру. На полячку она была похожа мало: нос курносый и щеки, как свеклой натерли. Правда – волосы светлые и взбиты хвостом. Но польский это хвост, или обыкновенный, русский, Костик с налету определить не мог.
   – Теперь я по специальности швея. А раньше, раньше... – Какое-то нервное одушевление вдруг охватило Эру. – Эй, нельзя ли потише? Все ухабы уже пересчитали! – крикнула она водителю.
   Тот что-то буркнул в ответ, но машину стал вести бережней.
   Опять замолчали. Говорить было явно не о чем. О бухучете? О дамских фижмах и сборочках на платьях? Костик уже пожалел, что поехал. Он еще раз покосился на Эву-Эру.
   Оценка его оказалась не слишком высокой: «Врушка, это раз. Никакая она не полячка, это два. Про деньги тоже наверное, заливает, это три. Ну и что? Пусть себе врет. Завравшаяся женщина – сговорчивей, да и на ощупь – мягче, приятней».
   – Да, швея... – заговорила Эва снова, – но шитье мое не совсем обычное. Я теперь для медицинской авиации кое-что шью: покрывала, навесы, простынки, даже сеточки плету багажные... А давай лучше на ты? Мы ведь почти одногодки. – Она вздохнула. – Если я и старше – то всего на чуток...