18
   Пашка заблудилась. Попала не туда, где обретались те трое и Ваня. За спиной кто-то мяукал. Пашка поворотила назад. Минут через десять, сквозь деревья, она увидела пристава, охранника и водителя. Они садились в розовую, спело-клубничную, на миг засветившую себя изнутри – как сердце – машину.
   Вани с ними не было.
   Пашка остановилась, прислушалась. Картонные коробки теперь помалкивали, не слышно было ни собачьего повизгиванья, ни птичьих криков.
   «Где ж Ваня?» – Она снова развернулась спиной к дороге, лицом – ко все еще пугающему мертвым зверьем, лесу.
19
   Земля забила ноздри. В рот лезли смятые ленты. Дыханье стало не то что спертым – стало кончаться совсем.
   Ваня знал: он уходит в землю плотней и плотней, врастает в нее глубже и глубже. Ужас сменился радостью, радость – снова ужасом: что там в глубине? Что-о-о?
   Вдруг пробежал сквозь него розовый Елима Петрович. Потрогал Ваню за нос, удалился. У Елимы во всю щеку – свежая золотуха; через рот, до затылка, сквозная рана: дымит, чернеет...
   Проскочил завхоз перловского Дома творчества художников, не позволивший когда-то Ване – «не член Союза!»– камни резать. Завхоз тяжко наступил ногой на грудь.
   Цапнул за шею неизвестный, но страшно когтистый и немаленький – размером с хорошую собаку – могильный зверь.
   С болью притронулась к виску Пашка.
   От всех этих прикосновений Ваня совсем перестал дышать. Но и глубже в землю перестал опускаться. Зная: дыханья взять больше неоткуда, крупно дрогнул всем телом. Двинул рукой, потом ногой, и вдруг со скрежещущей радостью ощутил: земля крохкая, поддается, можно, нужно наверх!
   Левая рука ощупала дверцу птичьей клетки. С громадной тяжестью, подведя руку к лицу, Ваня стал этой дверцей отгребать от носа всякую дрянь. Даже загордился: без дыхания, а живет! Но это была другая жизнь: отвратительная, ужасная, с ходящей ходуном, требующей воздуху грудной клеткой, с ледяными осколками глаз, со слепым и корявым узнаванием предметов, каких на земле отродясь не бывало.
   Тут мысли в голове сдавились сильней, как-то вкривь и вкось подумалось: «Для тебя, Ваня, счас Бог – сыра земля! Че ж из нее и выходить? Еще чуть – станешь крепким, как корень, не разрубаемым, как дуб!»
   – Ну нет, – рыкнул Ваня себе же в ответ. – Бог – Он один! Что в сырой земле, что на небе. А ежели всякие людишки и звери тут сквозь меня шлендают – так это, может, ине от Бога...
   Мозг, еще недавно пылавший красным расколотым фонарем – «это он от натекшей крови красный!» – подернулся золой, гас угольками. Вместо дыханья обычного пришел каменный, ломающий грудную клетку дых. Холод неслыханный, холод могильный сдавил сердце тяжкими льдинами.
   Но однако ж – руки двигались, шея покручивалась!
   Вдруг разбитый ящик, державший на себе целый пласт мерзлой земли, съехал в сторону. Правой ноздрей, в которую земля набилась не так туго, Ваня хватанул капельку (ласкового, надмогильного, тепловато-гнилого, почти весеннего) воздуху.
20
   Бывший судебный пристав подхватил с заднего сиденья бутылку портвейна, широко расставляя слова, сказал:
   – За упокой... души... раба Божьего... Ивана.
   – Слышь ты, приставной! Давай вернемся, отроем. За что его так? За пять штук баксов? Так у него четверть дома и сараюха в Перловке. Заставим продать – штук на двадцать потянет!
   – Я те вернусь. Ишь, заступничек выискался. Как я есть человек государственный...
   – Приставка ты к человеку. Бывший ты – государственный!
   – А это... ничего не бывший! Я тебе вот что скажу: надо нам от всякой шелупони освобождаться. Ну, секешь? Не тянет она, шелупонь, в нынешних условиях. Ни капиталу, ни ума у нее, ни прочей собственности. Одна гниль да прель по сараям. Так чего им тогда в этом мире и мучиться?
21
   Жизнь в могиле была короткой. Но это была именно могильная жизнь. Ваня не мог бы точно сказать – хорошей она была или дурной. Ясно одно: была она бесконечно одинокой, тесной, тускло холодной. И цвет этой жизни был нелюбимый – темно-коричневый.
   Что смерть, хотя и холодная, а живая, часто живей самой жизни – Ваня в своем пригороде догадывался давно. Теперь – подтвердилось.
   В ухо вполз червь. «Может, с рынка, непроданный? А сюда переполз только». Ваня червя стерпел. Не до него было.
   К губе прилип слизень. Потом, невдалеке, кто-то грубо и навзрыд рассмеялся. Снова все стихло.
   Наконец все тот же гробовой насмешливый голос, явно перед кем-то выпендриваясь, гнусно прошелестел:
   – Глубже, глубже его! Рот и кишки плотней землей забейте! Дерьмо собачье в ноздри воткните. Штумп, штымт! Дух скота – он, сказано, в землю уходит. Штумп, штымт! Ты, Ваня, – быдло, скот! И жить тебе, кстати, осталось – одну минуту. А после – сразу неизъяснимым станешь.
   – Это как это – неизъяснимым?
   – А так. Ничего, никогда и никому – ты больше изъяснить не сможешь!
   Иван с остервенением стал выкапываться дальше. Оборвал с губы слизня, шуганул могильного зверя...
   Неразрушимая сила вошла вдруг в него: копай, Ваня, копай!
22
   Выкопался он быстро. Встал, встряхнулся, повел одним плечом, другим. Шапки на голове не было. С правого плеча свисал драный кошачий хвост. Под ногами валялись мертвые птицы. Из ботинка торчала головка замерзшей ящерицы. На губах, на щеках – земля.
   Страшная, земляная, никогда раньше не существовавшая в нем сила, вмерзшая пузырьками воздуха в кость – продолжала распирать Ваню.
   Он ступил к дороге. Однако быстро сообразил: на Птичку – поздно. Да и не для гнилой Птички сила в могиле скоплена!
   Тогда он двинул домой, в Перловку. Сперва решил – через Москву, через центр, во всей красе! Но потом передумал. Миновав лес, вышел к Окружной дороге.
   Тут его что-то остановило: сзади послышалось кошачье мяуканье, женские мелкие всхлипы. Ваня нехотя обернулся.
   Он увидел Пашку, облезлого серого кота, а над ними – дымно-огненное подмосковно-московское небо.
   Стояла уже настоящая ночь. Машин поубавилось. Сзади причитала убегавшаяся за день Пашка. Ваня шел и сил у него прибавлялось и прибавлялось.
   «Раз из могилы выкопался, так стало быть, и жизнь земную осилю!
   Ехал на Птичку Иван Раскоряк.
   Был Раскоряк – стал матрос Железняк!»
23
   И вышел на небо Великий Жнец.
   Чуть помедлив, взмахнул золотым серпом, стал косить невидимые, но давно приуготовленные к такой жатве рати. Серп заблистал над нищими пригородами и над богатой Москвой. И брызнула из-под серпа кровь: быстро текущая, остро-пахнущая. И встрепенулись черви в могилах и гады в кроватях: но крови своей, из них навсегда убегающей – не почуяли.
   И хотя напугал Жнец своим серпом немногих, зато многих – тайно коснулся!
   Тут же, под серпом у Жнеца, близ дороги, там, где кончалась улица Верхние Поля, ожила и шевельнулась серая, громадная, размерами сто метров на двести – так Ване показалось – птица. Не та, что, составившись из малых пичуг, кружила под сводами рынка, и не та, что сидела в запертой клетке. Другая!
   Тихая, огромная, с чуть серебримым пером, от прикосновений взгляда легко ускользающая, – она, сквозь ночь, мечтала о чем-то своем. И человекам про те мечтания не сообщала.
   Ваня развернулся и, оставляя позади собственную могилу и громадную птицу, оставляя Верхние Поля и Нижние, отодвигая журчащее небо, мелкую речную трепотню и крупную лесную дрожь, расшвыривая в стороны скопища людских душ и комки птичьих шевелений – пошел, наливаясь неизъяснимой силой, домой, в Перловку.
24
   Сзади вышагивала – готовая переть хоть до Холмогор, хоть до Северного полюса, или до островерхого города Калининграда – белобрысая Пашка.
   Вслед за Пашкой, воздев хвост трубой, шествовал серый облезлый кот. За ним подскакивала и вновь опускалась на землю – крупная, неуклюжая, едва различимая во тьме птица: может, ушастая сова, может, зря потревоженный филин.

ОСТРОВОК РЕЙЛЯ

   Антоша-Тоник? Был такой, существовал. Попыхивал дымком, по временам, как пенка, пенился. Иногда – размышлял даже.
   Размышлял он, к примеру, так:
   «Кто нами распоряжается? Кто дергает за кончики ниток, за уши, за усы? Взять хоть сегодняшний вечер. Не хотел ехать на канал, а поехал. Ну и разругался вдрызг, ну и разнервничался. И теперь летают нервишки по комнате и носятся вскачь. Не соберешь их, не успокоишь!»
   Тоша Дышкант – Антоша, Тоник – в свои тридцать с гаком стал попивать. Разок-другой даже и укололся. Пару-тройку раз – нюхнул кой-чего. Но потом испугался, нюхать-колоться прекратил. Зато пристрастился к чему-то давнему, вроде бы всеми и навсегда забытому: стал пить с дурманом.
   Кидал Тоша в вино табачок и жженку, крошил – наслаждаясь свежей типографской краской – газеты, иногда растворял успокоительные таблетки. Он прихлебывал свое пойло, жадно выкуривал две сигареты подряд, и только после этого начинал ощущать удовольствие жизни.
   При всем при том искал Тоша не забытья! Он искал изменений наружной действительности. Очень уж ему хотелось сделать воображаемое реальностью, а реальность, наоборот, перевести в разряд чего-то воображаемого.
   Последние восемь месяцев Тоша работал на городском, слабо раскрученном телеканале ведущим одной из ночных программ. Платили сносно. Теребили не слишком. Занят – три раза в неделю, с девяти вечера до часу ночи. А в остальном – гуляй, рванина, успевай только рукавом занюхивать!
   Именно ночные передачи и стали подталкивать Тошу к необычным мыслям.
   «Что, если взять, – думал он, – экранное зеркало, да и расплавить его? То есть подвергнуть какой-нибудь новейшей и неслыханной термической обработке? Но при этом ни изображение, ни звук – не разрушить!»
   Кидая в вино табачок и помешивая это мутное пойло ложечкой, он размышлял дальше:
   «Что, если сделать экранное зеркало навсегда жидким? Вечно струящимся, как вода? Густо текущим, как шоколад? Пусть себе сверху течет и течет. А ты в зеркале этом купаешься. Ну и заодно все новости, вместе с капельками зеркальными, заглатываешь! В таком зеркале и мир изменится: станет податливей, мягче. По нему – по миру – кувалдой лупят, а он лишь выгибается сладко. А то сейчас лупанут – стекла, дребезги, звон, руки в крови, язык в порезах...»
   Стал Антоша думать и на работе.
   Раньше он вещал, не размышляя, лишь слегка стопоря или направляя в нужную сторону цепочки слов. Теперь – по-другому. Он размышлял вслух, мешал телеоператору, выводил из себя режиссера, приставал ко всем с дурацкими вопросами, лепетал в прямом эфире ни в склад ни в лад.
   Ночной эфир, так полюбившийся всем, кто его мастерил, вместе с суетой ведущего, стал трещать по швам, рассыпаться, гаснуть.
   Как-то осенью, после очередной встречи с ночным гостем, Антоша-Тоник, поссорившийся сразу и с режиссером, и с оператором, ловил на Севастопольским проспекте частника. Машины у Тоника не было. «Таксей» он не признавал.
   Закурив, Тоник стал размеренно подымать и опускать руку. Вдруг кто-то подскочил к нему сзади и сбоку, молча встал за спиной. Тоник задымил, как печь, и только напустив через плечо дыму погуще, обернулся.
   – А я сегодня, как назло, без машины. Думал, мы с вами эфирчик быстро сварганим – так я на троллейбус и поспею!
   Человек за спиной оказался сегодняшним «ночным гостем». На эфире он представился странно: то ли народным целителем с медицинской степенью, то ли знахарем высшей категории из Кремлевки, – Тоша забыл, как именно.
   «Гость» был очень уверенным в себе, вертким и смешливым человечком на голову ниже Тоши. Был он к тому же просто-таки распахнут настежь. Так и казалось – в грудь «гостя» вделана бесшумная и безотказная форточка: открыто – закрыто, закрыто – открыто.
   Правда, Тоша сразу заметил: этой самой открытостью «ночной гость» что-то в себе прикрывает. «Ушлаган какой, – подумалось еще на эфире, – надо держать с ним ухо востро. Еще денег попросит. Ну это – шиш с маслом!»
   – Знаете, куда я сейчас еду? – спросил «ночной гость». При этом он продолжал ловко повертываться на каблуках и поглядывать по сторонам. – А еду я в «Народную клинику», о которой рассказывал нашим уважаемым телезрителям. Хотите взглянуть, что там и как?
   Антоша попытался вспомнить ночную телетрепотню. Но ничего не припоминалось. Он был так поглощен на эфире мыслями о жидком зеркале, что пропустил самое важное.
   Антоша устал, ему хотелось домой, тепловатая ноябрьская сырость раздражала психику. Однако ехать в клинику он почему-то согласился.
   Доехали быстро: дважды сворачивали в переулки, после третьего поворота остановились.
   – Здесь, – сказал целитель и отпустил частника. Когда-то давным-давно Антоша-Тоник был женат. Были у него сын и дочь. Но и детей, и бывшую жену он вспоминал редко.
   Разве вспоминалось женино:
   – Ан-то-нин. Пора, наконец, проявить мужество! Или другое:
   – Ан-то-нин. Марш с кошелкой на рынок!
   Может, Антоша о жене и детях и не вспомнил бы. Но о них заговорил народный целитель. После чаев-кофеев он неожиданно сказал:
   – Пугать вас не стану, но прогнозец выдам. А с ним, как полагается – и рецепт.
   – Вы ведь, кажется, не врач... – В этот час Антоше не хотелось прогнозов – хотелось коньяку с лимоном или, на худой конец, ликеру покрепче.
   – Да, я не врач. И если уж быть до конца честным – я шарлатан. Или как говорили раньше – надувала.
   – Вот как? – Антоша хотел возмутиться, проорать что-то обличительное о шарлатанах – медицинских, экономических и всяких других, – до краю заполонивших Москву. Но лишь устало пожал плечами.
   – Да, шарлатан, надувала. И горжусь этим. И объявляю об этом прямо. Я прозрачен, как.
   – Как мягкое зеркало?
   – Зеркало тут ни при чем, – обиделся маленький шарлатан. – Здесь другое важно. Я ведь на цыганском факультете диплом свой получил. А это – трех академий стоит. Так что, хватит, еханый насос, болтать, здесь не эфир, давайте о деле. Вы холостяк? Вижу, знаю. А когда-то были женаты. И жизнь у вас, в общем и целом, была неплохо налажена...
   Здесь-то Антоша жену с сыном и дочерью вспоминать и стал. Правда, вспомнилось не все. От эфирной расслабы и дальнейшей усталости ему никак не удавалось припомнить девичью фамилию жены.
   Впрочем, фамилий целитель и не спрашивал. Он заговорил о другом:
   – Я ведь не для нравственных проповедей, – надувала прокашлялся, – вас сюда заманил. Просто во время передачи я заметил у вас одну редкую особенность. Или, если хотите, одно небольшое отклонение. Вот. Обратите внимание... – надувала повел рукой в сторону компьютеров, посвечивающих тошными ночными огоньками.
   Вглядываться в экраны Антоша не стал. Заметил только: на самом большом шарлатанском компьютере мерцает, сжимается и разжимается, одним словом, «дышит» чей-то мозг.
   Примерно такой, каким его рисуют в школьных учебниках. Ну, может, чуток побольше и набок зачем-то скошен.
   – У вас выпивка есть?
   – Вот-вот, – обрадовался шарлатан, но сразу же полез в шкаф и достал уже кем-то ополовиненного «вискаря», – так я и думал! Вы просто обречены сейчас за выпивку хвататься. Может еще и анаши спросите?
   – Нет, только рюмочку. Ну и, – Тоша слегка замялся, – горсть табачку мне туда сыпаните.
   Надувала обрадовался и табачку. Но потом – и как показалось, скорей по обязанности – помрачнел, стал на Тошу зря наговаривать:
   – У вас, Антонин Юрьич, нездоровый вид. Не знаю, что вам впаривает официальная медицина, но я вам скажу вот что... У вас – как я уже говорил – есть особенность: слегка воспален один из участков головного мозга. Так называемый «островок Рейля». Insula Reili. Островок этот упрятан в глубине правого полушария, в так называемой сильвиевой щели, и что-то больно похож на египетскую пирамиду! Правда крохотную. Так вот: у вас этот самый «островок» треугольный горит ярким пламенем. Он воспален. Он властвует над вами. Как фараон, как Сталин, как сатрап! А вы, вместо того чтобы силу этого островка себе на благо использовать, словно раб, ему подчиняетесь. Ну и глушите себя – как судака динамитом – коньяком и водочкой. Теперь еще и табачок стали подмешивать. И зря! И глупо! Потому как – возможности этого самого «островка» можно для своих целей приспособить. Вот, гляньте на экран...
   – И не подумаю. Бар-рмен! Еще рюмку, пожалуйста.
   – Хорошо, но это – последняя... Так вот: этот самый «островок Рейля», он ведь не только пить без продыху и курить взасос заставляет. Он еще и отвечает за вашу интуицию. Ну и какую из возможностей этого «островка» надо развивать? Какую сделать главной? Вот вы меня выбрали «ночным гостем». За это – отдельная благодарность...
 
– Гость ночной ко мне явился, гость, и больше ни-че-го...
 
   – Дайте же досказать! Я заплачу вам той же монетой. Помогу активизировать «островок Рейля». Но могу и пригасить его.
   – Врубайте на всю катушку! – Тоша потянулся к «вискарю», неприлично булькая, допил остаток из горлышка, отер капли с подбородка, с шеи.
   – Человеческий мозг – дневное явление. Он отсвет шести дней творения, а не сгусток предшествовавшей творению ночи. Если же врубить, как вы тут ляпнули, «островок Рейля» на всю катушку, – мозг может стать «ночным», резко интуитивным, неуправляемым.
   – Ночным? Да на здоровье!
 
В полуночной тишине мозг стучится в дверь ко мне.
 
   – Да поймите же! «Ночной мозг» – чистая интуиция, без капли рассудочности. А чересчур развитая интуиция – как и ее нехватка – бывает не только полезна, но и опасна. Интуиции у вас хватает. И лучше не ее усиливать, а страсть к табачному пьянству прикрутить фитилечком!
   – Н-ничего не лучше! Электризуйте, увеличивайте, делайте остров – материком, можете даже головкой архипелага его сделать!
 
Непонятный страх смиряя, встал я с места, повторяя...
 
   – Бросьте стихи! Они только путают дело! В них – тоже интуиция, но интуиция, скажу я вам, неправильная...
   – А вот не брошу, не брошу:
 
Поздний гость приюта просит в полуночной тишине.
Гость стучится в дверь ко мне!
 
   – Лады, – сдался надувала и потянулся рукой к Тошиному виску, а потом к затылку. – Увеличим ваш островок. Сделаем его островом. Островом Врангеля. Островом Пасхи. Островом сокровищ, наконец!
   Тоник вышел от шарлатана, слегка пошатываясь. Остановился под фонарем. Хотел зачем-то вернуться.
   – Мужчына, дайте прикурить.
   Крашеная восточная женщина. Узбечка, может, цыганка. В длинном, едва ли не на голое тело, плаще. Чуть дрожит, рот алчно фосфоресцирует, одна рука заломлена за спину.
   – Дайте же прикурить мне. Скорей. Умираю!
   Тоник широким жестом вынул зажигалку, потом вдруг глухо крикнул в пространство: «А поехали в ресторан? В „Советский ресторан“ со мной – поехали?»
   Дни запрыгали, как курчавые барашки в Тошиной любимой рекламе: друг за дружкой, быстрей и быстрей.
   Это были дни удач и какого-то карусельного счастья. То, другое, третье; деньги, премии, наградные листы. Внезапно подобрались новые сотрудники: режиссер, редактор, какая-то девушка в прозрачных юбках. Передач стало меньше, но платить меньше не стали.
   Антоша все предугадывал наперед. Все телеканальские козни, все подставы развеивал еще до того, как они были затеяны.
   Ему кружило голову крашеное охрой, обтыканное красными и синими лампочками, карнавальное колесо.
   Он угадал несколько цифр в лотерее «Бимбо». Но выигрыш взять почему-то не захотел. Он точно определил, кто в городском правительстве сменит высокого чиновника, занимающегося телекоммуникациями, и заранее к новому начальству с нижайшей просьбой подкатился. Просьбу обещали исполнить, но Тоша о ней и думать забыл.
   Иногда кто-то бережной, едва уследимой рукой, рассаживал на карусельном колесе, вертящемся вместе с Тошей, новые карнавальные фигуры.
   Тут были:
   – лошадь из отдела электронных писем;
   – слон, владелец антикварного салона;
   – женщина из Комитета помощи беженцам, откидывающаяся на карусели назад всем телом, смеющаяся гаерским смехом, беленная широкой малярной кистью, да еще на ходу бреющая себе череп по-бандитски: опасной бритвой, и тут же обритые места сдабривающая обильной пеной...
   Венцом Тошиной карусельной жизни стал московский ураган.
   Вычислив ураган с точностью до часа и даже до минуты, предугадав, в каком направлении будут валиться деревья и слетать жестяные кровли, – он погнал в самую сердцевину урагана, в Люблино – якобы за фотоснимками – новую свою редакторшу. Тоше казалось: побитая градом, жалкая и мокрая, редакторша хоть на сутки да прекратит донимать его произношением, начавшим портиться просто так, ни с того ни с сего... Редакторшу, однако, искалечило серьезно. Ее надолго положили в больницу.
   Так прошел месяц. Все предугадывать, все знать – такой расклад стал Антоше не мил. Ему хотелось беспричинного дуралейства, резких, ничем не подготовленных случайностей.
   Хотелось, чтобы из тихоструйного студийного зеркала вынырнул вдруг незваный «ночной гость». Мокроусый, страшный! Или пусть вынырнет все тот же надувала. Брякнет какую глупость. Обует зрителей прямого эфира, тут же, на месте.
   Хотелось, чтобы снова явилась восточная женщина – узбечка, цыганка, – которая в тот памятный вечер хотела обобрать Тошу до нитки, и которую он высадил прямо из такси голой задницей на асфальт, когда возвращались из «Советского ресторана». В ресторане на 9-й Парковой по стенам висели Дзержинский, Кастро, Каганович. С плакатов несли околесицу про мир и братство Андропов и Сталин, бодро заявлял о себе несуществующий – и оттого полностью идиотский – прогресс, которого Тоша уже не пугался, как черт ладана, но который все еще был готов наподдать ему коленкой под зад.
   «Островок Рейля» пылал в Тошином мозгу трескучим, неумело разожженным костром. И единственное, что этот костер интуиций и предчувствий гасило – так это все то же гадкое пойло: табачок на спирту.
   Но и такого пойла было уже мало!
   Тоше представлялось: он стаскивает со шкафа полутораметровую лодку-сигару, а внутри сигары – свистит и булькает горячий дым, вперемешку с холодной водочкой. Славно! Сладко! Тут же он глубоко и без перерыва дымом сигарным затягивается: день затягивается, другой, третий. Затягивается, и знает: высосать всю дымно-влажную прелесть из чудной сигары он сможет не раньше как за год, за два! Уф! Уф! Табачный пьяница! Не кто-то вам другой!
   Правда, к концу месяца Антоша измотался, сник и решил снова ехать к народному целителю.
   Целитель встретил радостно. Молоденьким козликом скакал он по заставленной компьютерами комнате. То подбежит к столу, то боднет воздух головой, то гордо осмотрит экраны. Было ясно: целитель упоен собственной жизнью, способностью умно властвовать, тайно повелевать.
   – Только ничего мне, еханый насос, не говорите! И так все знаю. Вы пришли, чтобы я поддал жару, утроил пыл вашего «огонька»!..
   «Сейчас он скажет: И я это сделаю», – подумал про себя Антоша, и надувала сказал:
   – И я вам – без сомнения – помогу!
   – Не то. Не в том смысл. – Антоша уселся в кресло, задумался. – Я вот о чем. Вы мне этот «огонек» – совсем пригасите. Утопите его в глубоком колодце. Устал я от этой карусели: все знаешь, все предчувствуешь. Ну ее, эту интуицию, в болото! Она у меня в голове – как чья-то слишком интеллигентная мордашка у нас на эфире – «бликует» и «бликует»!
   – А вы – тонкач. Да, вы значительно тоньше, чем я думал. Ну так вот что я вам, тонкач вы хренов, про нашу интеллигенцию скажу. Думаете, интеллигенция – это знание, или – гражданская совесть? Дудки! Интеллигенция – это интуиция! Верно почуять и правильно решить. Гибель интуиции – и есть гибель интеллигенции!
   Антоша хотел надувалу выматерить, но вдруг испугался: «А ведь прав он. Кто учуял, куда ветер дует – тот нынче интеллигент и есть!»
   Тут надувала сжалился, перестал скакать козлом, подступил к Антоше сбоку, дружески прикоснулся к плечу:
   – Ну будет, лады, пособлю вам. Вижу: устали вы интеллигентом быть. И чудно. Ближе к народу – теплей и уроду. А то, может, к партейке какой прибьетесь? И здесь помогу. Побей меня гром, если вру!
   Антоша с сомненьем глянул на шарлатана: «Заливает, нет у него таких возможностей...»
   Шарлатан оценил Антошин взгляд по-своему. Он вдруг смутился, даже прикрыл глаза рукой:
   – Тут у нас в России все душу ищут. А душа наша – может, как раз в «огоньке Рейля» и содержится. И еще. – надувала смутился сильней – огонек этот в пространстве двойника имеет! Если тот огонек, что в мозгу, и тот, что в пространстве, соединить – сила получится! Ладно, про это не буду.
   Ну, про интеллигенцию и про огонек я вам объяснил.
   Теперь – про ошибки официальной медицины. Все они, наши медики, жутко боятся смерти. Смерти пациента, смерти собственной. Как раз страх смерти и не дает им оценить человека как целое. А он, человек, состоит, между прочим, из двух равных половинок: из постоянно наличествующей в нем жизни и постоянно наличествующей в нем смерти! И одномоментно к ним устремлен. Изъятие из медицинской практики смерти, присутствующей в нас во время жизни приличной дозой яда, – и есть главнейшая ошибка медицины. Вы мне сперва смерть, смерть живую во всю ширь покажите! – обращался надувала к невидимым медикам, – а уж потом про жизнь вашу умершую толкуйте!
   – Х-хватит умничать. – Антоша чувствовал: народный целитель может говорить час, два, три. А у Антоши внутри все горело. И он знал: если этот пожар залить сейчас вискарем – решимость, с которой шел к целителю, может навсегда исчезнуть. – Пригасите огонь! Быстрее!