Мартемьянов крякнул.
   - Скажите, а Иосифа Шпака среди вас не было? - тихо спросил Сережа, вспомнив наконец, что именно Боярин рассказывал ему о своем переселении.
   - Ах, Сережа, Сережа! - не слушая его, с внезапной тоской и злобой выдохнул Мартемьянов. - И что же это была за дорога! Народу битком - и в трюме, и на палубе; жара - аж глотки пересыхают; вши; ребята под себя ходят; бабы ссорятся... В качке все валом лежат, блюют; никто за этим не следит, не убирает; вонь, мухи; каждый тебя ногами пихает, как последнюю скотину!.. Возьми хотя бы матросов! Ведь свой же брат Савка, нет: он уже мужика и за человека не считает, нос воротит. Помню, один матрос к бабе подсыпался, а муж у нее оказался ревнивый, - и что же он, муж, с ней выделывал! При всем народе последними словами, а потом - бить ее, груди щипать, да за волосы, да сапогом в живот - раз ее, раз!.. Ай-я-яй!.. - с отчаяньем сказал Мартемьянов и схватился за голову. - Много проехали мы стран и городов, не упомнить и названий. И чего я тогда не насмотрелся, и чего я только не передумал!.. Сколь велик мир! Сколь богат! Сколь много людей - разных цветов и языков населяют его! Сколь непомерно много труда людского вложено в него - и в землю, и в сталь, и в камень! И сколь же нищеты, обмана, зверства в жизни нашей, сколь темноты, грязи! А ради кого? Ради кого, я спрашиваю?.. повторил он со страшной силой, и какие-то лающие нотки прозвучали в его голосе. - Знаешь ли ты, например, что есть такие места, где на людях ездиют, как на лошадях?! Садится барин в белом костюмчике, а человек его везет, а он его зонтиком погоняет!.. Нет, ты понимаешь? На людях ездиют!.. - весь сотрясаясь и багровея от гнева, говорил Мартемьянов.
   Сережа, не спускавший с него глаз, не замечал того, что сам, впившись пальцами в мех, давно уже сидит на нарах.
   - Так вот и проехали мы полтора месяца, - со вздохом продолжал Мартемьянов. - Прибыли мы в Ольгу в середине мая. Народ измученный, обовшивел весь. Свалили нас в общие бараки, и пошел нас тиф косить. Стали тогда отделять больных от здоровых, но из поселка никого не выпускают. Люди мрут, как мухи!.. Помощи, конечно, мало, мордобою много... Исхудал я, устал, озлобился. Что делать?.. Китайцы из Шимыня водку к нам возили, и пил я тогда, как уж никогда в жизни... И тут вот и случилось то, из-за чего мне скрываться пришлось, - глухо сказал Мартемьянов. - С вечера я пьянствовал. Утром пошел в управление требовать документы: пустите, дескать, ждать больше нельзя. "А мы, говорят, тоже допустить не можем, чтобы ты по селениям заразу разносил..." Поругался я в дым. Иду обратно в бараки - злой-презлой. Подхожу, смотрю: у барака у нашего народ сгрудился и кто-то - по фуражке видать - пристав - кого-то лупит. Втерся я в толпу, вижу, лупит он парнишку. Парнишка лет восьми, такой желтоволосый, худенький, а он его до того хлещет, что у того кровь из носу... А отец, понимаешь, рядом стоит да приговаривает: "Так, мол, ему и надо..." - "За что он его?" - спрашиваю. "А за то, говорят, что он у сына пристава, у гимназиста, удочки украл". Не знаю тут, что меня взяло, только подошел я к нему и говорю: "Нехорошо, говорю, за пустяк такой так мальчика бить". - "Что-о?!" Оборотился он ко мне; лицо у него красное, один ус выше другого... Ка-ак даст мне по скуле, я - на четвереньки. Невзвидел я себя, схватил какую-то каменюку, да как ахнул его!.. - с видимым наслаждением сказал Мартемьянов.
   Сережа ляскнул зубами.
   - Прямо в висок и угодил. Он так на землю и брякнулся. Народ - бежать, я - к нему, а он уж и усами не шевелит... Пометался я туда-сюда, да в лес. Тогда он еще гуще был и подходил до самой Ольги. Поднялся я на отрожек. Ольга - как на ладони... Смотрю: барак уже солдатами оцеплен, по кустам шарят. Я снова бежать... Ну, местности я тогда не знал, плутал, плутал, уже стемнело, как вышел я по отрожку на Ольгинский перевал, на тракт, и прямо на солдат: там уж, оказывается, кругом дозоры выставили... Они: "Стой, стой!" - я кубарем в кусты. Они стрелять... Ранили сначала вот сюда, в левую руку пониже локтя, потом как жигануло под лопатку, у меня аж дыхание захватило, смотрю - кровь по груди. "Ну, думаю, конец". И уж ничего не помню... Очухался я уж совсем ночью и сначала подумал, будто все еще сплю: лежу я, понимаешь, у огня, небо темное, возле меня старуха какая-то, кругом люди, морды у них в красном свету, на наших они непохожие и вроде не китайцы... Хотел я что-то спросить у них, только рот раскрыл, и опять все передо мной поплыло...
   Мартемьянов передохнул, как после трудного перехода; закурил.
   Все, о чем он дальше говорил, казалось, должно было наиболее интересовать Сережу, но Сережа уже почти не слушал его, а не отрываясь глядел на ползающие по стене фанзы огненные языки и мучительно думал что-то о себе.
   - Оказывается, что же получилось? - пыхтя цигаркой, продолжал Мартемьянов. - Старик вот этот ихний, Масенда, был в Шимыне. На обратном пути видит дозор на перевале: "Не по нашей ли, думает, части прохлаждаются?" Весь день он следил за ними и все как раз видел. Солдаты меня потом долго искали, но уж темно было, а кусты густые... Так и не нашли. Он меня подобрал и привез к своим в лодке... Лечился я у них до осени. Трудно мне в первое время было: языка не знаю, люди не наши, даже грязь у них какая-то нерусская, да и мысли у меня свои - пропала жизнь... Идти некуда! В родной деревне убийцей и вором почитают!.. Но ухаживали они за мной, как за своим, ничего не жалели. Ведь это же что за люди? Ты не смотри, что они дикие, ведь это же люди - братья. Они не считают, что это вот мое, а это чужое: один, что добыл, всегда другим даст. Когда из какого поселка ихнего долго вестей нет, они посылают своего узнать: как, живы ли, здоровы, не нужно ли чего? И начальства у них нет никакого. Только русские наши и китайцы на них наседают, а особливо хунхузы эти. Народ они храбрый, а сил у них мало многие в кабалу попадают, и сразу все их обличье теряется. Старики рассказывали - была у них один год оспа. Больше всего она тазов косила. Китайцы их боялись хоронить и сжигали на кострах. Как в какой юрте покойник, выволакивают крючьями заодно уж и живых, чтоб заразы не было, и - в огонь... Так и мытарился я с ними: и на охоту, и рыбу лучить, и с хунхузами воевать! А особо я с этим Сарлом подружил. Когда я попал к ним, было ему всего лет шестнадцать, и сразу я его отметил: парнишка смышленый, все ему расскажи да покажи. Стал я его своему языку обучать, а он меня - своему. Привязался я к нему, как к брату... С Гладким же, стариком, познакомились мы на охоте. У него с народом этим тоже дружба была. Приехал он в эти края, когда русских тут почти не было, выходит, ссориться ему с народом этим никакого расчета не было, да и не из-за чего. А через него я и с сыном его Антоном, что отрядом командует, подружил... Да ты уж, наверное, спать хочешь?
   - Нет, я слушаю, - хрипло сказал Сережа.
   - Он-то мне, Антон, и подсобил... Случилось так, что русский тут один, промысленник, убил в тайге ихнего удэгея. Промысленник тут - это такая профессия: ходит он по тайге, высматривает бродячих манз, или корейцев, которые, скажем, с мехами идут, или с пантами, или с корнем женьшенем, и постреливает их полегоньку. Называется это - охота за "синими фазанами" да за "белыми лебедями", потому китайцы всегда в синем ходят, а корейцы в белом. И вот убил такой промысленник ихнего удэгея. А у них закон такой: кровь должна быть отомщенной, иначе душа убитого на тот свет не попадет. Пошли они его выслеживать. Антон пошел с ними для интересу. Когда они его убили, стал его Антон обыскивать, смотрит - паспорт: "Филипп Андреевич Мартемьянов, тридцати лет от роду..." Он как увидел, что имя и отчество у него мое, тут его и надоумило: почему бы, дескать, Новикову не стать Мартемьяновым?.. Целый совет у нас был: куда мне с этим паспортом податься? Гладких-старик и посоветовал: "Ступай, говорит, на Сучанские рудники. Там, говорит, русских рабочих не хватает, они уж не станут допытываться, кто и откуда". Сарл, как узнал, что я уходить должен, до того заскучал, до того загрустил! И сделал я тут одну глупость, за которую долго потом пришлось каяться. Стал я его сманивать с собой. Друзей, думаю, не скоро найду, а к нему я привык, да и он, думаю, парень смышленый, - жизнь увидит, в люди выйдет... И, понимаешь, сманил! Конечно, промаялся он на руднике года полтора и сбежал. А для меня эта жизнь была совсем новая, и глядел уже я на все открытыми глазами... Только об этом что уж рассказывать... Потом уж, после революции, когда выбрали меня председателем Сучанского совета и уж наша власть была, прибегает ко мне один паренек: "Тебя, говорит, Филипп Андреевич, какой-то китаец по руднику разыскивает..." Что, думаю, за китаец? Оказалось - Сарл... Прослышал ведь, понимаешь! - с гордостью сказал Мартемьянов. - Обрадовался я ему, как сыну или брату... Целую ночь мы с ним проговорили. На другой день выдал я ему из нашего красногвардейского отряда десять трехлинеек и грамоту на них. "Только, говорю, грамота - грамотой, а ты лучше их ночью унеси, а то отберут у тебя мужики!.." За ружья за эти они мне теперь всю жизнь благодарные... У них ведь что за ружья? - говорил он, укладываясь на нарах и кряхтя. - Китайские какие-то, со времени царя Гороха.
   Некоторое время слышно было его умиротворенное сопенье.
   - Это, знаешь, хорошо: о себе рассказать, - проурчал он снова, зевая и улыбаясь, - вроде какую тяжесть с души сымаешь...
   И уже засыпая, он еще ласково бубнил что-то, - кажется, беспокоился об отряде, но Сережа, прилегший на спину, уже совсем не слушал его. Образы, навеянные рассказом Мартемьянова, не давали ему уснуть, - они были как бы продолжением всего того, что Сережа видел во время похода, но не того, что он считал наиболее интересным и обещающим, а как раз того, что он старался не замечать, но что, помимо его воли, входило в его сознание и теперь властно давило на него. Какие-то изможденные, изъеденные паршами, гноящиеся лица осаждали его, - сухонький слепой старичок в болтающихся штанишках плясал среди них, брызгая пеной, завывая... Вдруг Сережа увидел Боярина с грязной бородой и вывороченным веком, - он сидел на траве и разминал пальцами свои потные белые, нечеловеческие ступни... Неуклюжий и глупый Бусыря тыкался волосатым лицом в землю, - люди смеялись вокруг, оскаливая жестокие зубастые пасти... Это были те самые люди, о которых рассказывал Мартемьянов, это они населяли страну, по которой больше месяца бродил Сережа, в сущности не интересуясь ими, рассматривая их как что-то внешнее, что создано для того, чтобы украшать его жизнь, оттенять его чувства и преклоняться перед его поступками. Жизнь их пока что не стала светлее и чище, они по-прежнему дрались за корку хлеба, не уважая и обманывая друг друга, жизнь их была жестока и отвратительно несчастна.
   "А Гладких?" - думал Сережа, пытаясь как бы заслониться тем образом мужественности и цельности, который всю дорогу внутренне сопутствовал ему, который делал его жизнь наполненной, по-особенному осмысливал ее и украшал ее. "Зачем ты обманываешь себя?" - вдруг спросил он себя и сел и снова услышал мышиный шорох и храп Мартемьянова, увидел ползающие по стене фанзы огненные языки. "Затем, что я хочу быть сильным, счастливым, хочу выделяться среди людей и быть прославленным ими... Да, но ведь это же ложь, то, что ты думаешь о себе и о людях, - ведь это же совсем не такое?.. Но разве можно жить без этого? Чем же тогда жить?" - спросил он себя.
   В реке за фанзой звонко всплеснула рыба. Сереже стало душно. Он вышел из фанзы, и, как это бывает в горных долинах, по рукам его повеял холодный воздух, а по лицу - теплый, пахнущий росой и цветами. Теперь, ночью, запахи эти могуче заглушали все людские. Было свежо, прозрачно, тихо. Долина лежала в голубоватом призрачном свете, и, ровно искрясь и блистая, возвышалась, царствовала над ней Серебряная скала - вся точно из голубого сахара.
   У костра, в багряном его полыхании, застыл, поджав ноги, рябой, толстолицый человек с прислоненной к плечу винтовкой и опущенными на колени руками, длинными, как у обезьяны. Голубоватая звезда Капелла сияла над ним. Сережа, не замечая человека, долго смотрел в его сторону.
   XVII
   Отряд Гладких уже третий день продвигался по течению реки Малазы.
   Места здесь были на редкость глухие и тихие. Солнце почти не пробивалось сквозь чащу. Свежие медвежьи лежанки встречались у самой тропы. Утиные выводки спокойно плавали в осочных, тинистых заводях; тут же в траве можно было нащупать гнездовья с нежным, еще теплым пухом утят.
   Совсем недавно этим путем прошел человек с лошадьми. Человек хорошо знал дорогу. Гладких все время вел отряд по его следам.
   Изучая их, он так далеко ушел от отряда, что Сеня, замешкавшийся со взводами, едва настиг его.
   - Ты понимаешь, - возбужденно сказал командир, распрямив спину и обдав Сеню стремительным блеском своих орлиных глаз, - он, видать, гад, не в первый раз тут ходит!..
   - Кто ходит? - рассеянно спросил Кудрявый.
   - А кто ж его знает! По чьим следам идем...
   "И все-то ему следы, чурбашке!" - подумал Сеня. Он относился к командиру с той шутливой, в сущности, нежной, привязанностью, с какой нередко физически слабые люди со сложной душевной организацией относятся к людям физически здоровым, не обременяющим себя мыслями.
   - И дались они тебе!
   - Та-ак... - насмешливо протянул Гладких. - А ежели дымом тянет, как это на твое мнение?
   - Дымом?
   Сеня принюхался. В воздухе стоял легкий, едва ощутимый запах горящей хвои.
   - Лес где горит, верно, - раздумчиво сказал Сеня.
   Изредка они останавливались, поджидая отряд, но когда показывалась из кустов голова цепочки, снова незаметно уходили вперед. Уже вечерело, тени сгущались и лиловели, по кустам разносилось предсумеречное оживление птиц.
   Тропа неожиданно оборвалась за речным коленом, - река повернула вправо, - и перед Кудрявым и Гладких открылась большая, освещенная закатным солнцем, кишевшая людьми прогалина. Посредине ее тянулся длинный, только что покрытый корой барак из свежих, обтекающих смолою бревен.
   Перед входом в барак слабо курился небольшой костер, - дым вился над прогалиной и оседал в ветвях тонкими синеватыми пластами. Множество китайцев в белых грязных рубахах и синих кофтах, обвитых крест-накрест матерчатыми патронташами, молча сидело и лежало вокруг составленных по три, по четыре в козлы ружей. Некоторые, задумавшись, курили трубки, некоторые, голые по пояс, разложив на коленях рубахи, искали вшей; двое с трубками в зубах сидели на порожке барака. Слева, на опушке, стояли привязанные к дереву две разномастных лошади.
   В первое мгновение Кудрявый и Гладких не успели даже удивиться, ступили еще несколько шагов; люди на прогалине тоже не проявили никакого беспокойства. Но уже через секунду двое сидевших на порожке барака, выронив трубки, прыгнули врозь и застыли по обе стороны костра, направив на пришедших выхваченные из болтающихся у бедер кобур револьверы. Гладких и сильно побледневший Кудрявый сделали то же самое.
   Прогалина мгновенно ожила, козлы исчезли. Ружейные дула уставились на пришедших. Партизаны, накатывавшиеся сзади, с возгласами испуга и удивления срывали с плеч винтовки и растягивались полукругом в обе стороны от командиров; слышалась чья-то приглушенная команда, слева сильно трещали кусты, - партизаны оцепляли прогалину.
   Некоторое время люди стояли друг против друга в угрожающих позах, безмолвно ощерившись оружием.
   Наружность человека с револьвером в руке, застывшего против Сени, была так незаурядна, что Сеня никогда уже не смог бы забыть его.
   Сильно пожилой, с седыми редкими бровями, человек этот в поношенной форме китайского офицера, но без погонов, так прочно стоял на земле, точно он врос в нее своими кривыми ногами. Скуластое большелобое лицо его со шрамом на подбородке, с неподвижными, без ресниц, с красными веками, глазами, из которых по его сухим щекам безостановочно катились слезы, выражало одновременно и какую-то мучительную жалобу, и жестокое бесстрастие.
   Несколько секунд слезоточащие жалобные глаза его смотрели на Сеню, многократно отражая его в себе и в то же время не впуская его в себя, потом глаза его скосились в сторону Гладких, и уголки бровей у человека чуть шевельнулись.
   - Антон? - спросил он вкрадчивым голосом, с легким китайским акцентом.
   - Ли-фу? - хрипло отозвался Гладких.
   Они разом опустили револьверы. Слышно было, как вздохнула и зашуршала, опуская ружья, вся прогалина.
   - Вот уж кого не ждал, признаться! - с усмешкой сказал Гладких, шагнув к Ли-фу.
   Ли-фу, ступив навстречу к нему несколько шажков, легонько, по-стариковски, встряхнул протянутую ему большую смуглую ладонь Гладких пальцами обеих своих рук.
   - Я думаю, мы оба не ждали, - старательно и чисто выговаривая русские слова, ответил он. - Вы можете, как дома, располагаться...
   Он быстро обернулся к высокому тучному китайцу, вместе с ним соскочившему с порожка барака, и что-то тихо сказал ему. Тот, пряча револьвер в кобуру, тяжело переваливаясь, пошел к своим, повелительно крича им что-то тонким гортанным голосом и обводя рукой прогалину.
   - Помощник мой, Ка-се зовут, - пояснил Ли-фу.
   - Мой товарищок, Кудрявый Сеня, - сказал Гладких, указывая на Сеню, который, оправившись от первоначального испуга и уже забыв о том, что он сильно испугался, с грустным удивлением наблюдал за хунхузами.
   Хунхузы, подбирая разбросанные по траве патронташи и рубахи, отходили в дальнюю половину прогалины. Несколько человек присели на корточках возле костерка перед бараком. По обе стороны от них - к реке направо и к опушке налево, где привязаны были лошади, - расположились на небольшом расстоянии друг от друга такие же, как бы случайные группки, образовав поперек прогалины сторожевую линию.
   Партизаны, по знаку Гладких, сбрасывая с плеч походные мешки, с беспечным и шумным гомоном растекались по очищенному для них пространству, тоже не переходя, однако, какой-то черты: между передней линией хунхузов и передней линией партизан все время оставалась незанятая, сажени в две, полоса.
   В этой полосе, отчужденно-вежливо и молча глядя друг на друга, стояли Гладких, Ли-фу и Сеня.
   - Ваня-а! Хо-хо-о! С хунхузьями дружбу завели! - мальчишеским голосом кричал кто-то за спиной Сени, не смущаясь тем, что хунхузы могут его слышать: кричавший, видно, не считал их за людей.
   - Ну, дружба, - басисто отозвался другой, - тайга, глушь, тьфу! Какая там дружба!..
   - А, не любишь? - захлебывался первый. - Ух! - Послышался глухой звук удара мешком по спине.
   - Ну и дурак, - спокойно ответствовал пострадавший.
   Сеня, недовольно обернувшись, узнал бурильщика Ивана Ложкина, молчаливого, сухопарого, незлобивого человека, прозванного в отряде Судьей, и его племянника и подручного по руднику Митю Ложкина, хвастливого и озорного паренька с большими ушами.
   - Веселые у вас ребята, - старательно выговорил Ли-фу и улыбнулся одним ртом. - Это хорошо. Веселье дороже богатства. Э?..
   Он достал из кармашка френча платочек, отер слезы, медленно катившиеся по его щекам, и, посмотрев на Сеню своим неподвижным, прямым и жалобным взглядом, добавил:
   - У нас нет веселых людей...
   В глазах у него промелькнуло выражение наивного и жестокого любопытства, подобного тому, какое бывает у человека, мучающего животное, но тотчас же лицо Ли-фу вновь окаменело. Он спрятал платочек в карман.
   - Не знаешь, случаем, что за человек проходил тут с двумя лошадями? спросил Гладких, косясь на лошадей, привязанных слева у опушки.
   - Это мой один человек, - уклончиво сказал Ли-фу. - Вы можете, как дома, располагаться...
   Он вежливо поклонился им и заковылял к бараку, отпихнув ногой сидящего у костерка китайца, не успевшего дать ему дорогу.
   XVIII
   Сеня впервые так близко столкнулся с хунхузами, но он был уже достаточно наслышан о них, особенно о Лифу, о налетах Ли-фу на корейские деревни и туземные поселки много болтали в деревнях и по рудникам. Человек этот слыл за вездесущего, неуловимого, - о нем ходили легенды.
   Из простого опыта своей жизни Сеня знал, что вездесущих и неуловимых людей нет, что легенды всегда распространяются о людях, занимающихся какой-либо выходящей из обычного ряда деятельностью, жизнь которых не протекает на виду у всех, и что распространяются эти легенды людьми, которые, живя сами так называемой обыкновенной жизнью и скучая от нее, хотят верить в то, что есть на свете другая жизнь, необыкновенная. Но Мартемьянов, передавая Сене свой разговор с Сурковым по прямому проводу, вскользь сообщил о том, что у партизанского командования в Скобеевке возникли какие-то осложнения с хунхузами. И это обстоятельство, которому Сеня не придал тогда большого значения, теперь сильно встревожило его.
   Он стал выспрашивать у Гладких все, что тот знал о хунхузах, но оказалось, что, хотя Гладких не раз в своей жизни встречался с хунхузами и даже, заблудившись однажды на охоте, ночевал с Ли-фу в одном зимовье, он не мог сказать о них ничего определенного. Гладких помнил, что сегодня они грабят китайских купцов и цайдунов, а завтра вместе с купцами и цайдунами грабят туземцев и корейцев, но сам он никогда не пытался разобраться в этом: жизнь людей, непохожих на русских по своему обличью и говору, втайне души казалась ему какой-то ненастоящей.
   Посовещавшись, они решили заночевать здесь: выгоднее было иметь врага перед собой. Они расположили половину отряда не на прогалине, а возле, в лесу, и выставили усиленные караулы. Взводным командирам велено было не ложиться спать.
   В лесу становилось все темнее, и все ярче разгорались на прогалине искрастые костры, освещавшие лица людей, сумрачные стволы деревьев. Головные костры партизан и хунхузов образовали две сплошных линии огней, между которыми по-прежнему оставалась незанятая, ярко освещенная полоса.
   Гладких и Сеня развели свой костер позади, на опушке. Они только-только сварили кашу и начали ужинать, когда со стороны барака к ним подошел партизан в мохнатой шапке и, заслонясь ладонью от света, доложил:
   - К вам хунхузский начальник пройти хотит. Пустить?
   Сеня и Гладких переглянулись.
   - Что ж, идет пускай... - нерешительно сказал Сеня.
   Но скуластое лицо Ли-фу с блестящими по лицу слезами уже появилось из-за спины партизана.
   - Отдыхаете? - сказал хунхуз, улыбнувшись одним ртом, и опустился на корточки возле костра.
   Он некоторое время сидел молча, делая вид, что не замечает неловкости неожиданного своего появления, подбирая с земли сучочки тонкими желтыми пальцами. Потом, один за другим побросав сучочки в огонь, он внимательно и жалобно посмотрел на Сеню.
   - Не будете ли в наш барак зайти? - спросил он. - Мои командиры имеют с вами говорить. Э?..
   Сеня в замешательстве провел рукой по редким кольцам своих волос и покосился на Гладких.
   - Поговорить - так поговорить, - сказал командир, с сожалением взглянув на дымящуюся кашу.
   Они миновали обе линии головных костров и вошли в барак вслед за Ли-фу. Посредине полутемного барака стояли приставленные в ряд один к другому низенькие столики с китайскими плоскими чашечками и остатками еды. Хунхузы, отужинав, сидели на корточках двумя рядами вдоль столиков, попыхивая трубками. Первым от входа справа сидел тучный Ка-се. У стены слева стояло двое китайцев: в руках у них горело смолье; было чадно. Свет и тени ползали по бревенчатым стенам и чередовались на лицах сидящих.
   Вошедшим поставили два чурбанчика. Гладких, к которому вернулся обычный насмешливый вид, и Сеня, все еще не нащупавший, как ему нужно держаться, и беспокойно поглядывавший вокруг, сели поближе к выходу. Лифу, закурив трубку, опустился на корточки подле Ка-се.
   - Вы много шли... вы устали, - затянувшись из трубки, сказал Ли-фу. Мошка не даст вам на воле уснуть. Мы имеем уступить барак для вас и ваших командиров.
   Он подсовывал им невыгодную позицию на ночь.
   - Спасибо на хорошем слове, - сказал Гладких, - да уж не стоит, видать: мы люди привычные.
   - Привычные, правда, - согласился Ли-фу. - Такие же, как мы, все равно, - добавил он, улыбнувшись одним ртом. - Все люди одинаковые, не правда ли? Мне говорили, по вашему учению нет ни благородных, ни низких - все равны. Э?..
   - Ну, это так, да не совсем, - неожиданно блеснув кремовыми зубами, сказал Сеня. - Где это вы так по-русски научились?
   - Йе, не только по-русски! - многозначительно сказал Ли-фу. - Три европейских и японский языки известны мне... Я был переводчиком в штабе мукденских войск. Давно - в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом году, если вам интересно знать. Тогда я не имел седых волос, шрама на подбородке. Я был в чести. Но служба в армии оказалась не по мне. Если случится вам побывать в провинции Хейлудзян, вы много о моих делах услышите... Конечно, купцы и цайдуны не скажут вам хороших слов о Ли-фу. Но каждый крестьянин скажет вам о моей справедливости. Матери учат своих детей молиться, чтобы бог послал мне удачи...
   И Ли-фу, достав из кармана френча платочек, отер слезы, все время катившиеся по его щекам.
   Он говорил с тем выражением загадочности, упора на какой-то иной, сокровенный смысл своих слов, выражением, за которым на самом деле ничего не крылось, но которое, он знал, должно возвышать его в глазах людей иного, чем он, образа жизни. Но Сеня все время чувствовал в словах и жестах хунхуза что-то натянутое, деланное и не придавал его словам никакого другого значения, кроме того, что хунхуз старается обмануть их.