- Подумать только, на что силы и время тратим! - с яростью сказал Алеша.
   - Уж верно что, - ребята и то жалуются. Главное дело, у этих корейцев пища без соли...
   - Тьфу, ерунда какая! Помоги мне хоть председателя найти.
   Невидимые хунхузы под сопкой снова начали стрелять. Кое-кто из партизан стал было отвечать.
   - Кто там пуляет? - закричал Никишин. - Пущай они сами пуляют, ну их к чертовой матери...
   Сопровождаемый связным, Алеша пошел в обратном направлении и левее того пункта, где командовал толстый кореец, нашел Сергея Пак. С ним была и Цой.
   - Так-так, в окно прыгать, как девчонка... Видать, вы и у себя, в Корее, так революцию делали, - тоненько сказал Алеша.
   Он был окончательно расположен к ней.
   Перестрелка с хунхузами, то вспыхивая, то замолкая, длилась до утра. Как только стало светать, хунхузы ушли в неизвестном направлении, их так никто и не видел.
   Алеша и Цой, эскортируемые взводом партизан, выехали в Скобеевку.
   XLI
   Раненый Петр лежал в доме Костенецких, в комнате, где он обычно жил вместе с Мартемьяновым.
   Петр томился от вынужденного бездействия. Всякий раз Владимир Григорьевич заставал у его постели народ.
   - Бо-знать, что такое! И накурили! - сердился Владимир Григорьевич. Все вон отсюда! Вон, вон! - кричал он, указывая длинным пальцем на дверь.
   Для наблюдения над Петром была приставлена сиделка - черноглазая красавица Фрося.
   Она поступила работать в больницу еще до германской войны. Фрося тогда только что вышла замуж, и муж был взят на царскую службу. На войну он пошел, не успев побывать дома, а когда после двух лет войны приехал раненый, у Фроси был ребенок, которого он не имел никаких оснований считать своим.
   Выгнав Фросю из дому, мужественный солдат пропьянствовал недели три и снова уехал на фронт и был убит.
   Отплакав положенный срок, Фрося стала жить еще лише прежнего и родила еще двух ребят. Черноглазые, похожие на мать ребята так и перли из нее, а она все хорошела и наливалась телом. И так легко и свободно носила она по земле вдовью свою неотразимую стать, что все скобеевские бабы, и старые и молодые, понося Фросю за глаза, в глаза льстили и завидовали ей.
   Фрося выказывала Петру такие знаки расположения, какие не входили в обязанности сиделки. (Он нравился ей не больше других, да таков уж был ее норов.) Но Петр, внимание которого не было направлено в эту сторону, не замечал этого, как не замечал и той откровенной неприязни, которую Фрося выказывала Лене, часто заходившей к нему.
   Фрося ненавидела Лену за то, что Лена была чистая, образованная барышня, с тонкими руками, и могла, как казалось Фросе, осуждать ее жизнь, а, как все свободно и весело живущие женщины, Фрося считала свою жизнь очень несчастной. И ненавидела она Лену за то, что Лена нравилась Петру.
   Петр и любил и стеснялся, когда Лена неумелыми детскими движениями поправляла ему перевязку, подушки, избегая смотреть на него, а когда он заговаривал с ней, вдруг бросала на него из-под длинных ресниц теплый недоверчивый звериный взгляд.
   В ее сдержанности и в том, что она могла так смотреть на него, была для Петра особенная прелесть непонятности того духовного мира, которым жила эта девушка.
   Ему приходилось так много иметь дела с жестокой, корыстной и грубой стороной жизни, что он испытывал чувство нравственного отдыха и какого-то озорного, радостного любопытства, когда у постели возникало это непонятное ему тонкое и нежное создание.
   Он не предполагал, что с того самого вечера, когда его привезли раненого, все чувства и мысли Лены были сосредоточены на нем.
   После того вечера, когда Лена слышала так взволновавшее ее своей красотой и правдой пение деревенских женщин, в ней точно раскрепостились ее жизненные силы. Огромный мир природы и людей предстал перед ней.
   Яркие зеленели луга, сады. Пахло багульником, от которого сплошь посинели сопки. Только успела развернуться в лист черемуха, как брызнули за ней липкой глянцевитой листвой тополя, осокори. И вот уже лопнули тверденькие почки березы, потом дуба, распустились дикая яблоня, шиповник и боярка. Долго не верил в весну грецкий орех, но вдруг не выдержал, и его пышная сдвоенная листва на прямых длинных серо-зеленых ветках начала покрывать собою все; а его догоняло уже бархатное дерево, а там оживали плети и усики дикого винограда, и кишмиша, и лимонника.
   Солнечные облака бежали в прудах и лужах. На полях и огородах пели девушки. Вооруженные, в тяжелых сапогах, люди текли по улицам. Конники, величественные, как рыцари, проплывали перед окнами, и по всему их пути фыркали кони и звенели колодезные ведра. По ночам парни ухали так, что вздрагивало сердце. Когда Лена, днем, в одном сарафане, босая, выходила на любимую с детства проточку за садом, ощущение подошвами нагретой солнцем влажной земли трепетом проходило через все ее тело.
   Лена не знала, как, кому, на что отдать эти проснувшиеся в ней силы жизни, но она чувствовала потребность отдать их кому-то, и все силы ее жизни сосредоточились на Петре.
   Правда, внешность Петра, его манера держать себя расходились с тем, как Лена могла представить себе любимого человека. Ей больше нравились высокие, стройные, а Петр был коротконог, тяжел и лицом и телом. В движениях его не чувствовалось внутренней свободы, он точно всегда помнил, что на него смотрят. Лена очень стеснялась при нем. Но все, что она знала о нем, - и ужасная смерть его отца, и героическая защита штаба крепости, и бегство из плена, и ранение в бою, и то, что он возглавлял борьбу с врагом, мощь которого Лена считала почти неодолимой, - делало Петра в глазах Лены живым олицетворением той силы, к которой она бессознательно стремилась все последнее время своей жизни.
   Трогало ее то, что Петр был сейчас беспомощен. И было что-то необыкновенно привлекательное в том неожиданном мальчишеском выражении на мужественном лице, выражении, которое проскальзывало где-то в твердых полных губах и во взмахе светлых густых ресниц, когда он взглядывал на нее.
   XLII
   После дневного дежурства в больнице Лена отважилась зайти к Петру не по обязанности "сестры", а по желанию навестить его.
   Солнце садилось за хребтом, и желтый закат стоял в окнах. Петр в белой чистой рубашке, под которой чувствовались его сильно развитые грудь и плечи, лежал, покойно выпростав поверх одеяла тяжелые руки о широкими загорелыми кистями.
   По разбросанным по полу окуркам и слоям дыма под потолком Лена поняла, что у Петра весь день был народ. Его большое, в крупных порах лицо было землистого оттенка, но, как только Лена вошла, оно мгновенно осветилось мальчишеским живым выражением, так нравившимся ей.
   - А вы опять принимали! - укоризненно сказала она, избегая встретиться с его взглядом. - Можно хоть окно открыть?
   - Откройте...
   Запахи двора и сада и дальние звуки с улицы хлынули в комнату.
   - Хотите, я подмету у вас?
   - А вы разве умеете? - усмехнулся Петр. - Нет, вот что: вы не заняты? Посидите со мной.
   Лена быстро взглянула на него и молча села на стул у его ног.
   - Вы не удивитесь, если я... - Петр запнулся. - Я часто думаю, решительно сказал он, - что понудило вас отказаться от всего, что вы имели в жизни, и приехать к нам, сюда? - Он смущенно улыбнулся и повел рукой вокруг, словно показывая Лене все, что происходило за стенами этой комнаты.
   - А от чего, вы думаете, мне трудно было отказаться? - спросила она.
   - Все-таки привычки, привязанности. Ведь вы воспитывались у Гиммера?
   - Разве среди вас нет людей, которые так же отказались от этого?
   - Есть, конечно. Но у каждого свой путь. Или, может, я не должен спрашивать об этом? - вежливо спросил он.
   - Нет, почему же, я могу ответить... Мне кажется, мне не от чего было отказываться, - спокойно сказала Лена и прямо посмотрела на Петра. - Если говорить о внешних условиях, они никогда не имели для меня цены. А все то, что могло бы доставлять радость в жизни, оказалось при ближайшем рассмотрении призрачным и ложным...
   - Что, например? - с любопытством спросил Петр.
   - Ну, как вам сказать? - Лена смутилась. - Я не умею рассказывать о таких вещах, - сказала она, и лицо ее сразу окаменело, приняв то особенное выражение недоступности, которое так нравилось Петру. - Я думаю, что только то, о чем человек может мечтать с детства, во что он в эту пору верит, к чему стремится - любовь, дружба, семья, готовность жертвовать собой, желание людям добра, - только это может дать истинное счастье в жизни, может привязать к чему-либо... или к кому-либо. Но... - Лена, вывернув кверху свои продолговатые ладошки, искоса взглянула на Петра, и губы ее смешливо задрожали. - Но в этом мне не повезло...
   - Почему же? - спросил он с таким искренним удивлением, что даже польстил ей.
   - Все это очень скоро обнаружило довольно корыстную и подлую изнанку, сказала она.
   - И разочарование во всем этом толкнуло вас... - удивленно начал Петр.
   - Разочарование во всем этом может толкнуть только в могилу, - сказала Лена, бросив на него взгляд, полный лукавства и удовольствия, противоречивший серьезности ее слов. - Я просто поняла, что люди, среди которых я живу, лишены этого, чего-то самого человеческого. И сделала из этого необходимый вывод, вот и все...
   "Она умна", - подумал он. Некоторое время он внимательно смотрел на нее.
   - А здесь вы нашли то, что искали?
   - Разве это можно искать? Я просто приехала к отцу, потому что мне больше некуда было деться.
   "Умна и прячется", - вдруг весело подумал Петр.
   - Но я благодарна тому, что здесь впервые почувствовала жизнь. Ведь я действительно не испытала еще ни ее радостей, ни ее трудностей.
   - Ну, трудностей вы найдете здесь немало, - сказал он с озорным блеском в глазах.
   - Вы хотите сказать, что совсем не знаете радостей? - спросила Лена невинным голосом.
   - Нет, я боюсь, что они вам не подойдут, - засмеялся он. - Ведь мы люди грубые. Попаримся в бане и рады.
   - Видите, даже этого удовольствия я была лишена!..
   - И люди недобрые, - с усмешкой говорил Петр, - как бы вы не разочаровались в нас, грешных!
   Лена искоса взглянула на него, и в горле ее вдруг тихо, нежно и весело, как выбившийся из-под снега родничок, зазвенел смех.
   - Для этого надо быть сначала очарованной, - сказала она. - Или быть самой уверенной, что можешь очаровать...
   - А это у вас выйдет...
   - Вы думаете?
   - Да. Для этого у вас есть все преимущества слабости.
   - То есть?
   - Я разумею такие слабости, как доброта, чувствительность. Люди очень ценят эти качества. Люди не догадываются, что два десятка злодеев не в состоянии причинить столько зла, как один добрый человек...
   - Как вы сказали? Это вы... чудесно сказали! - вдруг воскликнула Лена, с удивлением и восхищением глядя на Петра.
   - К тому же вы хороши собой, - продолжал Петр, - а за это вам везде всё простят.
   - И вы тоже?
   - Я, возможно, меньше, чем другие...
   - Вы чувствуете себя имеющим право на большую строгость.
   - Дело не в праве... Вот что, зажгите лампу, а то о нас невесть что подумают.
   - Вы боитесь этого? - спросила она, вставая и оглядываясь на него.
   - Конечно, боюсь. Я человек подневольный...
   - Печально, что вы боитесь этого, - говорила Лена, стоя спиной к Петру и глядя в открытое окно, откуда тянуло вечерней прохладой и сыростью из сада. Губы ее смешливо подрагивали.
   Она затворила окно и зажгла лампу на столике у изголовья Петра.
   - Ну что ж, прощайте, - сказала она.
   - Обождите... - Он сделал невольное движение к ней.
   Из соседней комнаты донеслись торопливые шаги, дверь распахнулась, и на пороге показалась Аксинья Наумовна.
   - Гости к тебе, - недовольно сказала она Петру, указав рукой через плечо.
   Хрисанф Бледный, весь в грязи, и телеграфист Карпенко шумно вошли в комнату.
   - Что случилось? - быстро спросил Петр и, поморщившись, сел на кровати.
   - С двух концов жмут, товарищ Сурков, - со смущенной улыбкой сказал Хрисанф Бледный, - с Угольной японцы, а с Кангауза американцы! Бредюк послал...
   - Знаю, зачем он послал! Бредюк послал за дозволением оставить Шкотово? - зло сказал Петр. - Не будет этого! Шкуру спущу, а...
   Он спохватился и, взглянув на Лену, виновато развел руками, будто говоря: "Пока мы ведем тут с вами прекрасные разговоры, жизнь идет своим чередом, и видите, какие она несет неприятности".
   Лена тихо вышла из комнаты.
   XLIII
   Несколько раз украдкой от Владимира Григорьевича и Фроси Петр вставал с постели и бродил по комнатам. А в тот день, когда Мартемьянов вызвал его из Ольги к прямому проводу, Петр решился выйти из дому. Только стало темнеть, он на цыпочках, с бьющимся от мальчишеского озорства сердцем вышел на улицу.
   Вечер позднего мая в густых, точно настоянных за день, тенях и запахах ударил ему в голову.
   Пока Петр добрел до телеграфа, он не испытывал ничего, кроме переполнявшего все его существо восторга, почти детского.
   Телеграфист долго не мог связаться с Ольгой. И только здесь Петр почувствовал, что табурет плывет под ним, и сползла повязка, и рубаха прилипает к мокрой, не заживившейся ране. Но чувство радостного обновления и полноты жизни вновь охватило его, когда он вышел на воздух и теплая темная ночь с журчащими, стрекочущими и скрежещущими речными и лесными звуками, стенящим комариный пеньем и запахом освеженных росою цветов и трав обступила его.
   "Нет ничего невозможного, все, все возможно, когда такая ночь!" - думал он с детским чувством торжества и все прибавлял шагу, стараясь вернуть ощущение собственного тела.
   В окнах Лены был свет. Только Петр стал подыматься по ступенькам крыльца, свет двинулся и исчез. За дверью чуть прозвучали шаги, и дверь отворилась. Лена в длинной украинской сорочке, с выпущенной поверх нее темной косою, держа в одной руке лампу, а другой придерживая дверь, с окаменевшим лицом всматривалась перед собой, не видя, кто это.
   - Это я... Напрасно потревожились, - стараясь говорить обычным голосом, сказал Петр, охваченный внезапной радостью и нежностью при виде ее в этой длинной сорочке и с этой ее милой косою.
   - Боже, как вы побледнели! - сказала она одними губами. - Идите тихо, а то вам попадет от отца... Что это? - вдруг сказала она взволнованно. - У вас рубаха в крови? И рука... Идите, я сейчас же разбужу отца...
   - Тсс... - Он, смеясь глазами, чуть дотронулся до ее руки. - Не подводите меня. Не волнуйтесь. Я сам все сделаю...
   - Пойдемте, я помогу вам... Тихо! - Она предостерегающе подняла пальчик.
   Держа перед собой лампу, Лена пошла впереди него.
   - И что это вы придумали? - сказала она, когда они очутились в комнате Петра. - Как вы бледны! И как это вы ухитрились сами надеть сапоги? Давайте я вам сниму их...
   - Елена Владимировна, нельзя... Я все равно не позволю...
   Но она усадила его на кровать и, быстро опустившись на колени, своими тонкими руками с неожиданной ловкостью и силой стащила с него сапоги.
   - Разденьтесь пока, а я принесу новый бинт. Да вымойте руку, а то на нее страшно смотреть, - говорила Лена.
   Она шмыгнула за дверь.
   "Хорошо, я разденусь, я вымою руку, я все сделаю, что ты мне прикажешь", - счастливо думал Петр, снимая рубаху и полощась в тазу.
   - Говорите шепотом, а то на кухне свет, видно, Аксинья Наумовна не спит, - прошептала Лена, снова юркнув в комнату с бинтом и ватой в руке. Ой, как вы себе разбередили! - сказала она, приглядываясь к ране, и он очень близко увидел ее уютную продолговатую, в мелких морщинках ладошку. - Почему вы не разделись совсем? - удивленно спросила она.
   - Елена Владимировна, прошу вас... Я сам все сделаю, - вдруг густо краснея, сказал Петр. - Нет, право! После того, как я встал, я уже не чувствую себя больным. И, честное слово, я стесняюсь!..
   - И как вы можете говорить такие глупости! - с досадой сказала Лена. Раздевайтесь немедленно!
   - Отвернитесь, - покорно сказал Петр.
   Покрытый до пояса одеялом, он полусидел на кровати, откинув свой могучий белый, с прямыми боками торс на руки, а Лена, склонившись над ним и по-зверушечьи снуя руками, туго опоясывала его бинтом, то и дело закидывая косу, которая скатывалась из-за ее движущихся под расшитой сорочкой острых плечиков.
   - Дате мне слово, что вы завтра будете лежать весь день. Ведь вы так можете погубить себя... И имейте в виду, эта перевязка не по правилам... И это очень опасно... Я как раз завтра дежурная... Я все приготовлю и перевяжу вас... Папа ничего не узнает, - беспрерывно шептала она ему, снуя вокруг своими тонкими руками.
   Она то отдалялась от него, то почти обнимала, когда ее руки, пройдя ему за спину, перенимали одна из другой катушку бинта, и Петр, чувствуя на себе нежные прикосновения этих рук и запах ее волос, чуть касавшихся его щеки, слышал совсем не то, что она ему говорила, а что-то бесконечно таинственное, и сидел, как мраморный, боясь вздохнуть, сказать хоть слово...
   - Ну вот, - с облегчением сказала она, широким движением раздирая конец бинта так, чтобы хватило завязать вокруг пояса. И снова обняв его и копошась пальцами где-то у него сбоку, на сильных выпуклых ребрах, обернула к нему свое улыбающееся лицо: - Даете слово?..
   Он крепко и нежно обнял ее и посмотрел ей в глаза. Некоторое время она, дыша ему в лицо, словно поддерживала собой его лишившееся опоры тело. Потом руки ее ослабли, и она упала ему на грудь, и тяжелая коса ее, опрокинувшись через плечо, свесилась до полу.
   Он бережно целовал ее глаза, плечи и косу возле теплого затылка. Но только Лена сделала слабое движение подняться, он сразу отпустил ее. Она села на постели и посмотрела на него своим теплым звериным взглядом. И, вдруг схватив его руку, поцеловала ее и выбежала из комнаты.
   XLIV
   Ночь темная-темная, напоенная влагой, окутывала сад. В двух шагах уже ничего нельзя было различить. С проточки за садом доносилась чуть слышимая весенняя возня; далеко за рекой кто-то кричал, кликая паром.
   Лена долго сидела на скамье под яблоней, ничего не видя вокруг себя, полная неясных то ли надежд, то ли сожалений. О чем могла она жалеть, она не знала, но какой-то голос все упрекал ее, и от внезапного чувства униженной гордости ей становилось грустно до слез. Но снова и снова все только что пережитое накатывалось на нее, как могущественная волна прибоя, и новое, очень широкое и ясное чувство радостно пело в ее душе.
   То она видела себя со стороны, и ей казалось, что все это было ложно, а потом она видела его глаза и чувствовала его губы и руки, и какие-то очень нежные, обращенные даже не к нему, а к кому-то, кого она представляла себе вместо него, слова любви рождались в ней.
   "Я ничего не знаю и не умею, но самое лучшее, что я ношу в себе, если вы увидели это во мне, оно принадлежит вам, вы можете распоряжаться мной", думала она с выступающими на глаза слезами.
   Летучая мышь черной тенью промелькнула над яблоней. Лена вздрогнула и заторопилась домой.
   Окна в комнате Суркова всё еще были освещены, - как видно, он тоже не спал. В соседнем растворенном освещенном окне кухни видны были силуэты отца и Аксиньи Наумовны. Они стояли друг против друга, и что-то странное показалось Лене в виноватой позе отца и в наклоне головы Аксиньи Наумовны, утиравшей глаза краем передника.
   Не давая себе отчета, Лена подошла ближе. До нее донесся виноватый голос отца:
   - Ну, что ты, Аксиньюшка, право... Да и поздно уже нам плакать, говорил отец. - И разве я хотел тебя обидеть? Я вижу, столько новых забот, а годы наши уже не те, да и разве ты обязана? Я хотел...
   - Об том ли я думала, когда ехала за вами? - не глядя на отца, всхлипывая, сказала Аксинья Наумовна. - Вы были одни для меня, как солнце на небе, я все бросила для вас. Что я без вас? Разве мне деньги нужны?.. Как я была молода, я была вам нужна, а как стара стала...
   - Ты не так поняла меня. Ведь я же тебя не гоню! - взволнованно сказал отец, сделав какое-то жалкое движение плечом. - Я - одинокий, старый человек, чего я еще могу ждать от жизни? Мне не только лучше, если бы ты навсегда осталась со мной, мне было бы горько, если бы ты покинула меня, горько и больно, - повторил он, и голос его задрожал. - Но я думал, что, может, ты устала от такой жизни, хочешь самостоятельности, покоя... Я хотел тебе сказать...
   - Видать, вы меня за последнюю считали, раз я пошла на такую жизнь с вами, - не слушая его, говорила Аксинья Наумовна, - пошла на такую жизнь, да еще при светлом ангеле, Анне Михайловне, а того вы не думали, что я любила вас... - Голос ее осекся, она заплакала навзрыд.
   - Как ты можешь так говорить! - с отчаянием сказал Владимир Григорьевич. - Я ведь хотел тебе добра. Ну, прости, прости меня! - Он двумя неловкими движениями погладил ее по голове и обнял ее. - Ну, все, значит, ладно! Ну, не будем, не будем об этом говорить, - повторял он, неловко прижимаясь бородой к ее седеющим волосам.
   "О чем это они?" - взволнованно подумала Лена. И вдруг оскорбительная догадка все осветила перед ней. Потрясенная, Лена отошла от окна.
   Но неужели мать не знала об этом или знала, но все-таки продолжала жить с отцом? А может быть, отношения между отцом и матерью были в последние годы только видимостью семейных отношений ради Лены и Сережи?
   Лена не могла осуждать Аксинью Наумовну, такая сила преданности и любви к отцу, полной отрешенности от себя, была в этой женщине. И ведь она так любила Лену и Сережу - чужих детей, когда она имела право на своих! Лене трудно было осуждать и отца, таким одиноким и жалким он предстал перед ней. Но ее ужаснуло то, что прошлое ее отца и матери, бывшее как бы и ее светлым детским прошлым, тоже было осквернено ложью и нечистыми страстями.
   "А он мог бы поступать так же и так же жить в этой лжи? - вдруг подумала Лена, вспомнив мужественную улыбку Суркова и то мальчишеское выражение в его губах и глазах, которое так нравилось ей. - Нет, он бы не мог! - сказала она себе с нахлынувшей на сердце волной любви и благодарности. - Он - орел, он - боец, отважный и благородный, и я люблю его!" - взволнованно и растроганно думала Лена, идя вокруг дома, чтобы постучаться с улицы.
   XLV
   Тот нравственный перелом, который совершился в Лене и пробудил в ней и скрытые физические силы, и лучшие стороны ее ума, незаметно вызвал к жизни и те ее воспитанные с детства привычки и склонности, которые были подавлены в ней последнее время под влиянием жизненных неудач.
   Это не были внешние бытовые привычки. Наоборот, Лена испытывала чувство удовлетворения от того, что она избавилась от внешней показной мишуры и как бы опростилась. Это была несознаваемая ею самой привычка и склонность к признанию другими ее незаурядности, к мужскому поклонению перед ее умом и красотой, к первенству и влиянию среди сестер, подруг, поклонников.
   На достижение этого она никогда не тратила сознательных усилий, - это давалось ей само собой. Но именно поэтому ощущение значительности уже того факта, что она существует на свете и все признают это необыкновенным и добиваются ее благосклонности, - стало естественным и необходимым условием ее существования. Люди, воспитавшие в ней это качество, давно уже были разоблачены и отвергнуты ею, а самые привычки и склонности остались.
   Ни на следующий день, ни после Лена не пошла перевязывать Петра. И даже не могла заставить себя опросить у отца, а тем более у Фроси, - хуже ли ему, лучше ли.
   Одна мысль, что он, может быть, раскаивается в том, что произошло, и может подумать, что она снискивает его любви, подымала в ней такую волну гордости, что какое бы то ни было проявление внимания к нему, идущее от нее, первой, было совершенно невозможно для нее.
   Но чем дольше она его не видела, тем больше она хотела его видеть. Ночами она терзала себя представлениями того, что было между ними, и как он лежит теперь рядом, один, беспомощный, ждет ее. Или вдруг ей казалось, что своим пренебрежением она навсегда оттолкнула от себя этого сильного, гордого человека, и ее охватывала такая страстная любовная тоска, что она готова была сейчас же вскочить с постели и пойти к нему, и - будь что будет.
   "Что же это? Люблю ли я его?" - так думала она, спустя несколько дней, проснувшись поздно утром в комнате, залитой солнцем, с приятным ощущением свободного от дежурства дня и возможности лени.
   И вдруг в дверь постучались, и вошел отец.
   - Прости, друг мой, - сказал он, - сделай ему перевязку! Это последняя, с завтрашнего дня он уже будет выходить. А у меня сейчас две квартальных сходки подряд...
   "Вот еще не хватало! Точно нарочно!" - подумала она, охваченная радостным волнением, но еще сообразила спросить:
   - Кому ему?
   - Да Петру Андреевичу... Я уже распорядился, чтобы тебе все принесли.
   Она тщательно, перед зеркалом, надела косынку. "Идти или нет? Сейчас или подождать?"
   Но только она с эмалированной коробкой под мышкой вышла в коридорчик, как столкнулась лицом к лицу с Вандой, которая, даже не взглянув на нее, в своих штанах и сапогах, с револьвером на боку и с полевой сумкой через плечо проследовала к Петру.
   "Я тоже могла бы быть красивое, нежной, любимой, но я наплевала на все это, и я презираю вас за то, что вы можете стремиться к этому", - проходя, сказала она Лене своими штанами, сапогами, волосами, свисающими вдоль ушей, как бакенбарды.
   И Лена, струсив, вернулась в свою комнату.
   Несколько раз Лена выходила в столовую и слышала их спорящие голоса...
   - Слишком широко и беспредметно... - доносился голос Петра.
   - Мне кажется, антирелигиозная пропаганда... Разве ты не знаешь, что весь ревком... - самолюбиво говорила Ванда.
   - Согласен. Но кто же сможет все это проповедовать? Хрисанф Бледный, что ли?..
   Через столовую, весело переговариваясь, прошли Алеша Маленький, небритый, грязный, жизнерадостный, и незнакомая Лене кореянка в черном платье, запылившемся по подолу. Послышались радостные восклицания, сбивчивые голоса какого-то вновь возникшего спора, потом дружный смех, который уже не умолкал.