, заметно отличается от нервного и словно насыщенного электричеством почерка Фаллады в его больших знаменитых романах. Перед нами как бы новый и в то же время прежний Фаллада, писатель, о котором Иоганнес Бехер говорил: «Все немецкое общество послужило ему моделью. Оно, подобно галерее бальзаковских героев, проходит перед нами во всех своих сплетениях и противоречиях, и из твердой почвы реальности вырастают видения... Правда, он не всегда мог избегнуть слащавости, но его тоска по идиллии, его романтическая сумеречность порождены — это ощущается между строк и за строками — невыносимой смятенностью времени и эксцессами собственной жизни. По богатству и многообразию своих персонажей он был, пожалуй, самым значительным из нынешних немецких писателей» .

П. Топер

У нас дома в далекие времена

Дорогая родня!

Кроме вас, прочим моим читателям на белом свете не так уж важно, придерживался ли автор этой книги скрупулезной точности. Что им, например, тетя Густхен? Гекуба... Но как мне держать ответ перед вами, любимые родичи?! Если вы обнаружите, что историю, приключившуюся с тетей Густхен, я приписал тете Вике, если услышите из уст отца какой-нибудь новехонький анекдот (он же наверняка выдуманный!) и если конец моего повествования о бабушке не соответствует известным фактам семейной хроники,— как я оправдаюсь перед вами?! Неужели вы заклеймите меня архилгуном, бессовестным фальсификатором священных семейных преданий? Неужели вы при встрече на улице не поздороваетесь со мной, не будете больше отвечать на мои письма?.. Нет, не могу допустить такой мысли! Ибо если я погрешил в малом, то в великом был все-таки верен правде. Хотя я и присочинил кое-что, но всеми силами старался передать дух событий. Больше того: я даже убежден, что именно вольность в деталях помогла мне сохранить верность главному. Такими я видел родителей, такими — брата и сестер, а такими — всю родню и всех знакомых. Вы видите их по-иному? Пожалуйста, садитесь, пишите вашу книгу! Мне же дорога моя — как привет исчезнувшим навеки садам детства.

Ваш верный сын, брат, племянник, дядя, шурин, а со временем, надеюсь, и дедушка

Г. Ф.

ПИРШЕСТВА

Званые ужины, которые в седую старину — году этак в тысяча девятьсот пятом — именовали «динерами», приводили моих родителей в ужас, а нас, детей, в восторг. Едва оставались позади рождественские праздники, едва заканчивался прием новогодних поздравлений от швейцара, почтальона, трубочиста, прачки, разносчиков молока и хлеба, печатавших свои вирши на цветной бумаге и получавших за это по некоей таинственной таксе вознаграждение в сумме от двух до десяти марок, как мама принималась — сперва осторожно, а затем все настойчивее — напоминать отцу:

— Артур, пора бы уже подумать о нашем динере!

Отец поначалу лишь отмахивался:

— Слава богу, еще есть время!

Спустя день-другой он вздыхал, потом соглашался:

— Что ж, придется снова покориться неприятной необходимости. Только вот что я тебе скажу, Луиза: больше чем двадцать пять человек мы нынче не позовем! Прошлый раз была такая теснотища за столом, что нельзя было и локтем шевельнуть!

Мама в ответ уговаривала его пригласить по меньшей мере человек сорок, дабы не «остаться в долгу».

— Иначе придется давать два динера, а вынести дважды такое столпотворение в доме не в силах ни ты, ни я! Кроме того, приглашенные ко второму динеру могут обидеться, ведь второй динер — все равно что милостыня.

Такие бурные споры родителей о нашем динере затевались все чаще, споры, к которым мы, дети, прислушивались с величайшим интересом. И если для нас еще было безразлично — кого пригласят, кого с кем посадят, то родители больше всего ломали голову именно над этим вопросом. Ибо, с одной стороны, следовало строжайше соблюсти табель о рангах и старшинство по службе (учитывая также награды), а с другой, принять во внимание личные симпатии и антипатии. Наконец, возникала еще одна проблема: будет ли о чем поговорить между собой обреченным на четырехчасовое соседство за столом? У супруги камергерихтсрата Ценера был на уме лишь адмирал фон Тирпиц с его Флотским союзом, а герра камергерихтсрата Зиделебена, кроме его казуистики, интересовали только церковные дела, — таких спаривать бесполезно! Милейший же герр камергерихтсрат Бумм был туговат на левое ухо (в чем он, правда, не признавался): уже пять раз этой зимой на других «судейских» динерах рядом с ним сидела фрау Эльбе, супруга камергерихтсрата и дочь помещика. Конечно, покричать малость на ухо соседу для нее ничего не составляет, но захочется ли ей делать это в шестой раз?

Стоило только родителям придумать наконец искуснейшую застольную диспозицию и разослать по Берлину приглашения с очень нравившейся мне припиской: «П. с. о.» («Просьба сообщить ответ»), как первые же поступавшие отклики неизбежно сотрясали все сооружение до основ: у одного инфлюэнца, у другого скоропостижно скончалась мать, у третьего заболели дифтеритом дети...

— Нет! — вздыхал тогда отец, отрываясь от своих любимых папок с делами,— эти кормежки просто ужас! Никто их не ценит. А почему бы, собственно, нам всем не договориться и не покончить с дурацкой традицией?!

Подобное восклицание было, однако, чисто риторическим. Отец понимал, что уже сама мысль об этом граничит с анархистским мятежом. Все судейские каждую зиму приглашали друг друга в гости точно так же, как приглашали друг друга офицеры, как было принято среди духовенства звать на «тарелку супа» и тоже сидеть по четыре часа за столом,— и всюду различалось строго по сословиям, по чинам, — лишь бы никакая новая идея не проникла в старый привычный круг!

Но, как уже говорилось, вопросы эти интересовали нас, детей, поскольку они лишь предваряли главное: что мы будем есть? Что будем пить? Что наденем? (Особенно мама; папе, разумеется, полагается сюртук с белым пикейным жилетом.) И еще один важный вопрос: кого нанять — повара или кухарку? Согласно старому догмату повар считался лучше кухарки, однако он и обходился дороже и к тому же ни за что не позволял вмешиваться в свои дела. С кухаркой работать легче, хотя последний раз филе получилось жестким, а мороженое опало.

Наиболее современные хозяйки заказывали блюда в ресторанной кухне и дома лишь подогревали. Но мама была против такого новшества:

— Это не годится, Артур. Подогретое — оно и есть подогретое!

После долгой дискуссии решение принималось в пользу кухарки, несмотря на жесткое филе и опавшее мороженое. Затем в один прекрасный день для предварительного обсуждения с мамой являлась фрау Пикувайт, и я пускался на всевозможные ухищрения, чтобы присутствовать на их встрече. (В ту пору и зародилась во мне неугасающая любовь к яствам земным.)

И вот напротив мамы сидит добрая фрау Пикувайт; в будничном платье она выглядит далеко не так величественно, как в день своего священнодействия, когда на ней белоснежный передник и то и дело сползающая крахмальная наколка. Собеседницы принимаются с нарастающим азартом, доходя чуть ли не до полного экстаза, обсуждать блюда,— по нерушимой традиции их должно быть семь или девять, сейчас уже точно не помню. У мамы хранились карты всех кушаний (то есть меню), которые она отведала на динерах этой зимой, «но ведь надо же внести какое-то разнообразие!».

Наконец произносятся таинственные слова: арико вер, соус беарнэз, соус кумберленд, суп а-ля рэн, кремортартар, аспик,— слова, казавшиеся мне волшебнее любой сказки! Когда я слышал выражение «раковые шейки»,— подумать только: шейки раков, есть шейки раков! — я, зажмурившись, представлял себе густой золотистый соус с красноватыми кружочками жира, черными глазами-бусинками и красными рачьими усами...

К обсуждению меню отец проявлял мало интереса. Страдая, к несчастью, печенью, он двадцать пять раз за зиму отсиживал на динерах по четыре часа и ограничивался ломтиком мяса и ложкой молодой фасоли, запивая стаканом минеральной воды. Pro forma ему всегда ставили бокал вина, который он лишь пригубливал при самых торжественных тостах. Мой дорогой отец выдерживал пытку бесконечной чередой подаваемых ему тарелок с соблазнительнейшими яствами, не теряя веселого расположения духа, и это свидетельствовало как о его благопристойности, так и о добрейшем сердце, которое, слава богу, не смогла испортить никакая желчь.

Итак, отец ни словом, ни делом не вмешивался в составление меню, но оставлял за собою право наложить вето, если расходы намечались слишком большими. Ведь такая кормежка обходилась в триста-четыреста марок, а в семейном бюджете герра камергерихтсрата, которому надо было «поставить на ноги» четырех детей, это играло весьма существенную роль!

Зато на отца возлагалось чисто мужское дело — покупка вин. Вообще-то мама справилась бы с этим делом успешнее, поскольку она же пробовала вино на всех динерах. Но такие уж были времена, что женщинам ни в коем случае не дозволялось посягать на мужские привилегии: мужчины нарезали жаркое, курили и покупали вино, женщины ведали кухней, детьми и прислугой.

Боюсь, что эти отцовские закупки не всегда оказывались очень удачными. Будучи бережливым до характеру и в силу необходимости, отец выбирал вина скорее по цене, чем по возрасту; виноторговец же, как я подозреваю, давал ему небескорыстные советы, стремясь очистить свой подвал от лежалого товара. Возможно, я не прав в своих подозрениях по отношению к отцу, но я помню, как однажды в ванной комнате застал врасплох двух официантов, нанятых на вечер. В ванне охлаждались бутылки с вином. И когда я по неотложному делу ворвался туда, оба героя прикладывались к бутылкам, которые при моем появлении были поставлены на место, хотя и без особой спешки.

— Кислятина, а? — уныло спросил первый.

— Кислятина?! — с возмущением отозвался второй.— И это ты называешь кислятиной?! Да тут целая уксусная фабрика в пузырьке! Оставим-ка лучше гостям!.. Кислятина — та хоть бодрости дает!

— Да, но только на третий день,— хмуро заметил первый.

Для меня так и остается загадкой, каким же тогда образом оба официанта превращались на каждом нашем динере в две шатающиеся фигуры, на которые мама ближе к полуночи начинала бросать негодующие взгляды, а отец посматривал с усмешкой и чуть озабоченно. Каждый год официантов меняли, и каждый год с ними повторялось то же самое. Казалось, все они были сделаны по одному образцу.

Мама утверждала также, что карманы их фраков наверняка подшиты клеенкой — в них бесследно исчезают жареные цыплята и огромные куски говяжьего филе. И наш чудесный соус тоже, конечно, сливается туда, жаловалась мама. Ей непременно хотелось, чтобы отец принял строгие меры против этих пьянчужек и грабителей. Но отец был мудрым человеком и никогда не делал им замечаний, так как хорошо понимал, что издержки какой-либо профессии за один вечер не устранишь и даже не смягчишь.

И когда наутро после динера мама жаловалась, что всех остатков от пиршества едва наберется на обед, отец отвечал ей, улыбаясь:

— Бог с ним, Луиза! Ты лучше вообрази: было так вкусно, что гости слопали все без остатка!

— Но ведь оставалось еще целое филе! — негодовала мама.

— Я тоже сожалею о его пропаже,— мирно соглашался отец.— Потому что из мясных блюд, исключая разве только жареную телятину, я предпочитаю филе. И знаешь что, в следующее воскресенье приготовь-ка нам филе по твоему рецепту, мне в десять раз больше нравится твоя готовка, чем эти изощренные художества кухарок.

Похвала оказывала свое целебное действие, и мама почти успокаивалась.

Впрочем, не только судейские, но и вообще любой, кто в те времена устраивал динеры, оказывались с поденными официантами в той же ситуации, что и мои родители. Украдкой, но далеко не безучастно застольное общество наблюдало за поведением обоих фрачников, и иная хозяйка мысленно спрашивала себя: «Не подойдут ли они и нам? Надо бы спросить адрес этого толстячка, кажется, он знает свое дело».

К сожалению, именно этот толстячок стал причиной блистательной неудачи, которую потерпели мои родители: выходя из кухни с подносом в руках, он споткнулся о мусорное ведро, упал лицом на раскаленную плиту и дикими воплями переполошил гостей: «чертова бочка» (кухарка Пикувайт) нарочно-де подставила ему ведро, потому что он выговаривал ей за непроворство в работе. Он требовал возмещения убытков, обвинял в нанесении увечья и во многом другом, что подсказывало ему его пьяное воображение.

С выбитыми зубами и обожженным сизым носом, на котором вздулся волдырь, толстячок, наверное, производил ужасное впечатление. К пущей беде официанта, ему противостоял сплоченный фронт опытнейших знатоков гражданского и уголовного права, и, пока сердобольные дамы охлаждали тертым картофелем пылавший на его физиономии фонарь, господа юристы доказали ему без обиняков, что он не только не вправе выдвигать какие-либо претензии, но, напротив, должен еще радоваться, что его не привлекут к уголовной ответственности. Ибо состояние опьянения похищенным вином явно налицо. В заключение этот бедолага, забинтованный, как студент, которому на дуэли отсекли кончик носа, сидел в кухне и плакал... В таком виде он не решался явиться домой к дражайшей супруге и умолял свою неприятельницу Пикувайт, чтобы та приютила его на пару деньков, пока он малость не поправится. Время от времени он смачивал горло отцовским вином...

Этот динер определенно запечатлелся в памяти гостей как один из наиболее увлекательных за истекшую зиму; вот только мои родители были весьма удручены, что такой конфуз приключился именно с ними. В конце концов они утешили себя тем, что и в других домах происходили подобные казусы. Так, однажды у председателя палаты Флотевелля в разгар динера бесследно исчез официант, и лишь в половине четвертого утра его обнаружила председательша на своей собственной кровати, где он в полном снаряжении преспокойно похрапывал!

От такого рода волнующих событий нас, детей, естественно, ограждали. Мало-помалу мы узнавали о них из разговоров родителей или же — о самых дурных — на кухне, дав обет вечного молчания. Ну, а в наших детских комнатах мы реагировали на все живейшим образом. Когда я еще был маленьким, то независимо от динера или иного застолья точно в восемь мне полагалось быть в постели. В такие вечера я долго не мог уснуть. Начиная с половины девятого почти не смолкал дверной звонок, слышался приглушенный говор входивших гостей, стук зонтиков о стойку, шелест шелка, то вдруг раздавалось громко произнесенное слово, то с кем-то весело здоровался отец...

Постепенно я начинал погружаться в сонное царство, но мама, когда бывали гости, непременно еще раз заходила к нам с братом в комнату, клала на тумбочку наши любимые конфеты-хлопушки и какие-нибудь сладости с праздничного стола; затем, наклонившись, целовала меня и желала спокойной ночи. Милая мама, в эти минуты, сквозь сон, она казалась мне совершенно преображенной. Обычно она день-деньской хлопотала по хозяйству, бесконечные волнения и заботы доставляли ей мы, четверо детей, часто хворал отец, не отличавшийся крепким здоровьем, надо было за ним постоянно ухаживать и оберегать его покой, когда он работал. Мама почти не знала отдыха и очень редко вылезала из своего домашнего платья.

Но в праздничные вечера она надевала шелковое платье с глубоким вырезом, и ее белые плечи сияли тогда, как снег. От мамы так хорошо пахло какими-то незнакомыми цветами, и я, завороженный, любовался ею, глядя на сверкающие фамильные украшения: ожерелье, усыпанное жемчужинами, золотую брошь, тихо позвякивающий браслет. Ох эта жалкая горсточка фамильных драгоценностей! В мировую войну они отправились по пути «Золото отдай за железо», и вот уже двадцать пять лет, как я их больше не видел, но мог бы и теперь нарисовать эти вещицы, одну за другой, если бы умел! В сущности, я многое утратил, когда подрос и мне разрешили сидеть вместе со старшими сестрами до одиннадцати и вкушать блюда, которые подавали взрослым. Но я еще не понимал, что я утратил: рай детства, в котором мама была настоящей феей, прекраснее всех сказочных фей.

В детские годы не задумываешься ни о прошлом, ни о будущем; живешь данным часом; и у меня всякий раз дух захватывало, когда в детскую открывалась дверь и официант или кухарка, а то и сама наша домоправительница, старая ворчунья Минна, протягивала нам тарелки, на которых торопливой рукой были смешаны в одну кучу самые разные кушанья: слоеные пирожки выглядывали из-под спаржи, клякса смородинового желе растеклась по картофелю с петрушкой, вместо того чтобы попасть на окорок косули; а однажды в куске омлета вместо начинки из шампиньонов мы обнаружили настоящую солонку — свидетельство царившей на кухне суматохи!

Тяжелая пища с непривычно острыми приправами действовала на нас возбуждающе. Расшалившись, мы хохотали, шумели, пока нас не урезонивал строгий стук в дверь. Ну, а там уж оставалось недолго и до разбойничьих экспедиций в ванную комнату: объевшимся хочется пить! Хотя родители строго-настрого запретили нам вино, мы, в праздничном раже, были склонны относиться к этому запрету с некоторым легкомыслием. И вот в коридоре выставлены посты: один у столовой, другой — возле кухни. Все вокруг мешали нам утолить жажду! Сколько раз приходилось поспешно ретироваться, когда по нашему длиннющему, типично берлинскому коридору несся с полным подносом официант или когда из кухни (дверь туда была всегда открыта) выглядывала Минна и грозила нам:

— Ну-ка убирайтесь в свою комнату, озорники! Сейчас будет мороженое, и, если вы не перестанете шалить, мы съедим его сами!

Наконец удача, и мы с бутылкой рейнвейна или бургундского возвращались в детскую. В марках вин мы не разбирались, вино было для нас вином, то есть напитком, от которого почему-то делается необычайно весело и ты готов вытворять что угодно! Мы пили его маленькими глотками из сестринских стаканчиков для зубных щеток и чувствовали себя как морские пираты, захватившие богатую добычу.

Однажды, будучи в таком вот пиратском настроении, мы с братом Эди предприняли смелый набег на кладовку; находилась она рядом с кухней, так что в любой момент нас могли захватить врасплох.

Но едва мы прошмыгнули в заветную дверь, как тут же забыли о всякой опасности: перед нами, сияя сахарной глазурью, стояли два громадных торта-башни, которые утром принес рассыльный из кондитерской и мысль о которых не давала с того часа покоя ни мне, ни Эди. Хорошо сознавая свой долг старшего брата, я протянул руку, отщипнул от башни зубец и отправил его в рот.

— И мне! — потребовал Эди.— Я тоже хочу такой зубец!

Нуждаясь в соучастнике, я сказал:

— Отщипни себе сам!

Вскоре мы уже не думали о преступлении и наказании. Эти зубцы оказались необычайно вкусными, и мы обламывали их один за другим. Атаковав первую башню, вернее, ее нижний этаж, мы уже не могли остановиться. Чтобы не мешать друг другу, мы поделили участки: Эди ломал слева, я справа. Несчастливая звезда взошла этой ночью над отчим домом: ни одна душа не заглянула в кладовку, никто не помешал нашему дерзкому предприятию.

Как мы сумели справиться с этим — да еще после обильного ужина,— мне по сей день неясно. Во всяком случае, оба торта вскоре были полностью «обеззублены». Мы посмотрели друг на друга и призадумались: даже нам бросилось в глаза, что красота великолепных кондитерских изделий заметно поблекла.

— Самое лучшее сейчас — лечь,— подвел я итог своим размышлениям.

— А клубничное мороженое? — напомнил мне Эди.

— Если они этоувидят,— сказал я мрачно,— мы наверняка его не получим.

— А может, они подумают, что торты и были такими? — предположил Эди.

С чувством безнадежности я пожал плечами.

— Или скажем, что это сделал мальчик из кондитерской?

— Пойдем-ка лучше в постель, я притворюсь, что сплю.

— А я буду храпеть,— решил Эди.— Ты старший, к тебе все равно раньше подойдут.

Едва мы улеглись в постели, как по коридору началась какая-то беготня. Вскоре из кухни донесся взволнованный мамин голос. Мы нырнули с головой под одеяла. Эди тут же уморительно захрапел. Быть старшим братом часто очень выгодно, однако в эти минуты я охотно уступил бы право первородства дешевле, чем за чечевичную похлебку. Спустя некоторое время я услышал со стороны кухни голос отца. Подумать только: наше преступление оказалось столь чудовищным, что и хозяйке, и хозяину дома пришлось покинуть гостей! Я даже не мог вообразить той меры наказания, которая грозила нам!

Но то, что произошло потом, было хуже любого наказания, ибо не произошло ничего. Я лежал в постели, ожидая Страшного суда, мое сердце колотилось все чаще и чаще. Но никто не пришел. Я ждал, я чуть ли не молил об избавлении. Никто не пришел. Эди давно уже спал без всякого притворства, а я все бодрствовал, ломая голову над тысячью возможных причин. Всю ночь, как говорится, не сомкнул глаз; самую страшную кару я предпочел бы этому ожиданию. Услышав, как фрау Пикувайт прощалась с нашей Минной и Шарлоттой, я глубоко вздохнул и повернулся к стене. Я был зол на родителей за то, что они так долго не опускали карающий меч на мою голову.

Настало утро, отец с мамой еще спали. На завтрак мне с братом дали торт, а сестрам бутерброды. Сестры было запротестовали, но Шарлотта, валившаяся с ног от усталости, резко заявила им, что так распорядился господин советник. Когда в школе мы развернули наши свертки с едой, то обнаружили не бутерброды, а торт. Во время обеда — отец присутствовал в суде — мама была весьма холодна с нами, однако о торте не обмолвилась ни словом. Зато нам с Эди пришлось опять есть торт, между тем как остальные наслаждались роскошными остатками динера. И мороженым!

Полдник, ужин: наше меню не изменилось — торт. Следующий день: торт! В обед все ели жареную вырезку с отварным картофелем, посыпанным свежей зеленой петрушкой, а мы торт! Было все труднее и труднее утолять голод тортом. Вскоре мы его возненавидели. Экспедиции в кладовку и на кухню успеха не принесли: кладовка была на замке, а из кухни нас тут же выгнали.

Наступил третий день. Торт! Неужели этим проклятым башням конца не будет? И с каждого куска на нас осуждающе глядели следы отломанных зубцов. Бунтовать мы не решались, мы даже не осмеливались просить... Мы лишь вяло двигали челюстями, жуя опостылевший торт...

И самое ужасное, что никто ни слова не проронил по поводу нашего несколько однообразного меню. Будто само собой разумелось, что мы питались только тортами, от Адама и во веки веков! Стоило лишь сестрам в их противной дурацкой манере начать издеваться над нашим страдальческим видом, как строгий взгляд, брошенный родителями, тут же заставлял их умолкнуть. Даже Минна и Шарлотта, которые обычно всегда были готовы пожалеть нас, ни единым словом не обмолвились о нашем испытании. Отец редко что-нибудь говорил им, но уж если говорил, то они слушались его беспрекословно. Обе — и старая ворчунья Минна, и молодая веселая Шарлотта — души в нем не чаяли за его доброту и любовь к справедливости.

Господи, как мы с Эди были бы счастливы, если бы нас, как напроказивших мальчишек, хорошенько бы выпороли! Но отец не признавал ни порки, ни нагоняев, всякое насилие и крик были противны его натуре. Согрешившего он карал совершённым грехом. Сладкоежка должен был в наказание объесться тортом. Это даже дураку понятно...

Наконец торты были съедены. На обед — я хорошо помню — было копченое мясо и крупные вестфальские бобы с кисло-сладкой подливкой,— блюдо, от которого я прежде воротил нос. Я уписывал его, как умирающий с голоду. Когда я протянул тарелку за третьей добавкой, мама воскликнула:

— Ганс, ты испортишь себе желудок! А отец лишь приговаривал:

— Смотри-ка! Смотри-ка! — и все морщинки у его глаз улыбались.

Но что эта мальчишеская охота до сластей в сравнении с загадочным преступлением, совершенным годом или двумя позже на одном из наших динеров?! Несмотря на острое криминалистическое чутье моего отца — а он был известным следователем, которого в определенных кругах весьма побаивались,— преступника очень долго не могли обнаружить, пока через шесть или восемь лет тот сам не признался в содеянном; тогда даже родители посмеялись от души! Однако на том динере отец с мамой от огорчения совершенно растерялись — такое могло произойти, конечно, только у нас!

Мама особенно гордилась нашим праздничным столом, который сервировал специально приглашаемый тафельдекер . Стекло и куверты нам приходилось, как и всем, брать напрокат, зато сервиз был собственный, знаменитый в кругу наших знакомых уэджвудский сервиз на сто персон! Этим набором посуды с несметным количеством тарелок и чашек всех размеров мог бы пользоваться сам Гаргантюа: на каждом из блюд для жаркого поместился бы целый теленок, а любой соусник сошел бы за суповую миску для небольшой семьи.

Этот поистине княжеский сервиз как с неба свалился в нашу семью, никогда не тяготевшую к роскоши. Однажды, много-много лет назад, мой двоюродный дед шел по городу Ауриху, направляясь в свою адвокатскую контору, где он принимал клиентов, и возле какого-то дома заметил небольшую толпу. Любознательный ко всему, что происходило в его родном городе, он подошел к собравшимся и узнал, что здесь продается с молотка имущество, оставшееся после смерти морского капитана. Дед двинулся было дальше, но тут из дверей вышел его знакомый аукционист Кетц, сунул ему под нос голубоватую кружку, на которой торжественно прогуливались какие-то греческие фигурки в белом, и сказал: