Но к тому времени, к той весне, Дэн написал уже четыре или пять пьес, сейчас точно не помню. Теперь у него хватило ума строить драматические сюжеты на событиях, характерных для того мира, который был ему хорошо известен, а не шить по канве воображения, не основанного на жизненном опыте; хватило у него Ума и прислушаться к советам. К счастью, случилось так, что в студенческом театре появился один из самых знаменитых и мыслящих актеров Англии. Дэн отважился показать ему свою пьесу; актер заставил его переписать несколько сцен и выбросить парочку других. И тогда знаменитый добряк решил сыграть роль волшебника-крестного – и отвез пьесу в Лондон. В мае Дэн осознал, что первый решающий шаг к карьере профессионального драматурга сделан: он подписал свой первый контракт. «Опустевший храм» самым чудесным образом повлиял на состояние его духа, хоть и не на состояние его кошелька, и рассеял последние сомнения, какие Нэлл могла все еще испытывать по поводу его занятий. Ему даже показалось, что он углядел некоторую печаль в глазах Джейн, когда она услышала замечательную новость, и – поскольку все человеческое оказалось ему не чуждо – внутренне хмыкнул, подумав об этом. Так что в целом тот год был добрым для всех четверых, многообещающим и светлым, это было время, когда то, что ты делаешь с собой, кажется много важнее, чем то, что ты делаешь другим, или то, что они делают тебе.
   Никто из нас раньше не бывал в Италии: все здесь было новым и интересным. Нам нравился даже летний зной; мы влюбились в запущенную, но просторную, полную воздуха старую квартиру с выстланным каменными плитами полом, в бесконечные сиесты, экскурсии и пикники, поездки в Кампанью. Носиться по округе мы не могли – зной и беременность Джейн этого не допускали. Мы с Нэлл иногда отправлялись прогуляться вдвоем, но и вчетвером нам было очень хорошо, кажется, лучше, чем когда бы то ни было раньше. Между мною и Джейн – а в Риме нам порой приходилось оставаться наедине – ни слова не было сказано о прошлом. Я думал, мы стали ужасно взрослыми, научившись столь убедительно притворяться, что ничего между нами не было; мы могли обсуждать какое-нибудь полотно в музее или отправиться в магазин за углом, как старинные друзья. Она с благоговейным ужасом думала о будущем ребенке, в то время как Энтони переживал острый период младоотцовского невроза, буквально трясясь над женой и волнуясь о благополучии своего первенца; но даже эта кувада102 делала его в наших глазах милым, не чуждым ничего человеческого. Все мы подсмеивались над ним за излишне суетливую заботливость, зато он смешил нас, указывая на нелепости католического Рима. И Джейн, и Энтони теперь довольно легко носили свои католические одежды. Мы с Нэлл любили поддразнивать их из-за воскресной мессы: склонившись над путеводителем, они всерьез обсуждали (специально для нас устраивая маленький спектакль), какую из церквей посетить на этот раз, словно двое гурманов, выбирающих ресторан получше. А мы, в их отсутствие, праздновали собственную мессу, предаваясь любви на залитой солнцем терассе. И пришли к выводу, что они понемногу превращаются в узколобых мещан, но мы их все равно любим.
   Истинной Библией для нас четверых в то лето явилась книга «Море и Сардиния»103. Мы согласились, что имперский Рим вульгарен до умопомрачения. Все хорошее и доброе относилось лишь к Лоуренсу и этрускам. Мы отыскивали все места, так или иначе связанные с их историей. Изображали из себя язычников, а на деле были всего лишь обыкновенными оксфордскими эстетами.
   Кульминацией и символом тех недель, исполненных охры и синевы, стала Тарквиния. Знаменитые склепы с росписями были все еще недоступны для публики, но Энтони вытащил на свет божий имя одного из своих новых друзей по профессорской, и хранитель разрешил нам осмотр памятника. Мы бродили там почти до самого вечера. Это был незабываемый день, а для меня он явился поистине аватарой – высшим воплощением почти всего, что я вынес из собственного детства в Девоншире. Я чувствовал, что воспринимаю все здесь гораздо глубже, чем Энтони, хоть он, разумеется, знал об этрусках гораздо больше, чем я, – с научной точки зрения. Думаю, именно там впервые я четко осознал бессмысленность такого понятия, как прогресс в искусстве: ничто не могло быть лучше, прекраснее того, что мы здесь увидели, до скончания времен. Заключение печальное, но в благородном, непреходящем, плодоносном смысле.
   Мы вернулись в крохотный городок и уселись, прихлебывая вино и рассуждая – многословно, как свойственно этому возрасту – о том, что чувствовал каждый, о том, как все это трогательно, как… и вдруг решили, что нам надо остаться здесь на ночь. Толкнулись в одну гостиницу, в другую – все было занято отдыхающими итальянцами. Но официант в одной из гостиниц указал нам уединенный pensione104 у самого моря, в трех милях от городка, и мы втроем убедили Энтони отбросить сомнения. В pensione имелась только одна свободная комната, но с двумя двуспальными кроватями, и мы отпустили дряхлое такси, доставившее нас до места. Мы долго сидели за ужином и снова пили вино в увитой виноградом беседке. Было душно. Слегка пьяные, мы спустились на берег и медленно шли вдоль кромки молчащего, неподвижного моря. Нэлл и Джейн вдруг решили купаться. Разделившись на пары по полу, а не семьями, мы разделись. Я увидел, как девушки осторожно вошли в воду, потом обе повернулись и окликнули нас. Они стояли в свете звезд, взявшись за руки, словно две нимфы. На миг я даже засомневался, могу ли различить их, хотя Джейн была на один-два дюйма выше сестры. И подумал: «А ему не доводилось раньше видеть Нэлл обнаженной – ее грудь, ее лоно». Тут Нэлл сказала:
   – Ох, безнадежный случай! Они стесняются.
   Девушки отвернулись и двинулись на глубину. Отмель была довольно длинной. Мы с Энтони последовали за ними. Они зашли в воду по пояс и бросились вплавь; одна из них при этом вскрикнула. И вот они уже плывут прочь. Через несколько секунд мы с Энтони плыли рядом с ними. Девушки остановились, едва доставая дно пальцами ног: море вокруг светилось. Малейшее движение оставляло на воде зеленоватый мерцающий след. Мы встали в кружок, заговорили об этом феномене, пропуская меж пальцев светящуюся ласковую воду. Джейн протянула руки Энтони и мне, Нэлл последовала ее примеру. Получилось смешно, совсем по-детски, вроде мы водить хоровод или сыграть в «каравай». Кажется, тихонько кружиться всех вместе заставила Нэлл. На такой глубине нельзя было двигаться иначе как очень медленно и плавно. Четыре головы, лишенные тел; касания под водой. Голая нога Джейн коснулась моей, но я знал – это случайность. Море светилось, и я видел, что Энтони улыбается мне.
   Может, дело было в замечательных настенных росписях там, далеко за пляжем; может, просто в ощущении, что отпуск подходит к концу… нет, здесь было что-то более глубокое, какое-то мистическое единение, странно бесплотное, хоть наши тела и были обнажены. В моей жизни мне редко доводилось испытать религиозное чувство. Глубочайшее различие меж мной и Энтони0 – и двумя типами людей, к которым принадлежал каждый из нас, – заключается в том, что тогда я несколько мгновений чувствовал себя полно и безотчетно счастливым; он же, человек предположительно глубоко религиозный, воспринимал это всего лишь как несколько неловкую полуночную шутку. Я могу описать эту разницу и иначе: Энтони воспринимал меня как родственника жены, который ему приятен, а я его – как любимого брата. Это был миг непреходящий и в то же время мимолетный, миг предельной близости, столь же недолговечной, как и те крохотные организмы, что заставляли светиться воду вокруг нас.
   Я много раз пытался так или иначе воспроизвести случившееся в своих работах… и мне всегда потом приходилось вычеркивать эти места. Потребовалось немало времени, чтобы я понял – даже атеист должен понимать, что есть святотатство. И утрата. Словно исчезнувшие с лица земли этруски, мы никогда уже не сможем быть столь же близки, как были тогда. Наверное, я уже тогда понимал это.

Бумеранг

   Меня разбудила стюардесса: Лондон, скоро заходим на посадку. Я пошел умыться и привести себя в порядок; еще раз перевел часы вперед. Когда вернулся, у моего кресла стоял Барни.
   – Дэн, меня Маргарет встречает. Может, мы подбросим тебя в город? Мне очень хотелось отказаться, но это выглядело бы грубой неблагодарностью. Кроме того, в это время ночи мне не придется приглашать их к себе – выпить чего-нибудь. Мы вместе покинули самолет и вместе прошли паспортный контроль; потом вместе ждали, пока появятся наши чемоданы. Барни отправился в дальний конец зала за тележкой. Все вокруг казалось нереальным, будто я все еще сплю и вижу дурной сон. Барни возвратился, широко ухмыляясь:
   – То ли у тебя замечательная дочь, то ли у меня секретарша-телепат.
   Я обернулся и посмотрел за таможенный барьер. Однако разглядеть вдалеке лицо дочери посреди смутной россыпи других лиц так и не смог. А Барни сказал:
   – Она там с Маргарет. Так что, я думаю, у тебя теперь собственный транспорт есть.
   За барьером приветственно поднялась рука, я махнул в ответ. Я же написал ей в телеграмме, чтобы не ждала и ложилась спать, и уж вовсе незачем было мчаться в Хитроу. Багаж уже начал совершать медленное круговое движение по транспортеру. Все это камнем ложилось на душу… я не имею в виду багаж.
   Жена Барни была по-прежнему непривлекательной малорослой женщиной, утомленной и увядшей, несмотря на всегдашнюю улыбку и яркий макияж. Она старилась некрасиво; впрочем, я ведь и раньше находил ее странно провинциальной рядом с искушенным горожанином Барни. Мне смутно помнился их дом в так никогда и не ставшем фешенебельным Масвелл-Хилл. У Каро был странный, какой-то испуганный вид: очевидно, из-за того, что не сообщила мне о новой работе сама. Она бросила было взгляд в сторону Барни, но я уже обнял ее и прижал к себе. Потом взял за плечи и, слегка отстранив, сурово произнес:
   – Я, кажется, строго-настрого приказал…
   – А я теперь сама себе хозяйка.
   Я снова обнял ее и тут услышал голос Барни:
   – Нечего волноваться, Кэролайн. Я дал вам блестящую характеристику.
   – Благодарю вас, мистер Диллон.
   Некоторую неестественность ее тона я принял за сарказм: она знала, что он сбежал из Америки раньше срока.
   – Дэн, ты помнишь Маргарет?
   – Ну разумеется.
   Мы обменялись рукопожатиями и несколькими репликами о том, что вот Барни раньше времени вернулся домой, о том, как тесен мир… ни о чем. Вчетвером вышли из здания аэропорта, мы с Маргарет впереди. Я слышал, как Каро спросила Барни о каком-то его интервью, но не расслышал ответа. Когда они нас нагнали, Барни просил Каро не звонить ему на следующий день, если только «уж совсем не припечет».
   – И ради всего святого, не сообщайте никому, что я вернулся.
   – Понятно.
   Последовало еще одно настойчивое предложение Барни пообедать как-нибудь вместе; мы проводили их до машины; потом я покатил тележку туда, где Каро припарковала свой «мини». Я внимательно разглядывал дочь, пока она отпирала машину: на ней было длинное пальто, которого я раньше не видел. И новое выражение лица. Она придерживала дверь, пока я укладывал вещи на заднее сиденье.
   – Я знаю, почему ты вернулся. Мне мама вчера сказала.
   – Она в Оксфорде?
   – У Поросеныша свинка, довольно тяжелая. Ей пришлось на пару дней вернуться в Комптон.
   Поросеныш – домашнее прозвище ее единоутробного брата, сына и наследника Эндрю. В этом семействе в большом ходу был домашний жаргон в стиле Нэнси Митфорд105. Я выпрямился и взглянул на дочь:
   – Удивлена? – Она кивнула и потупилась. – Мне очень его жаль, Каро. Несмотря на все семейные передряги.
   – Я понимаю, папочка.
   Это ее «папочка» часто произносилось как бы в легких кавычках; на этот раз они были особенно заметны.
   Она обошла машину и открыла дверь со стороны водителя. Я, согнувшись, влез и уселся рядом.
   – Когда-то мы с ним были очень близки.
   Она не сводила глаз с ветрового стекла. Машина Диллонов, чуть впереди нас, двинулась прочь.
   – Просто очень грустно, что понадобилось такое, чтобы вы снова были вместе.
   – Дорогая моя, если ты явилась сюда сказать мне, что твое поколение в нашем семействе считает поведение моего поколения кретинским…
   – Я явилась сюда потому, что я тебя люблю. Это ясно?
   Я наклонился и поцеловал ее в щеку. Она включила зажигание.
   – Я позвонила тете Джейн. Сегодня вечером. Когда получила телеграмму.
   – Как она тебе показалась?
   Мы тронулись с места. Каро неудачно перевела скорости и поморщилась.
   – Держится. Как всегда. Мы больше обо мне говорили.
   – Попробую отоспаться немного. Потом поеду.
   – Ну да, – ответила она. – Я так и думала. Так ей и сказала. – Она поколебалась немного. – Она очень тебе признательна.
   – Да я сам искал повода. Очень соскучился по тебе. Она с минуту ничего не отвечала, хотя губы ее слегка улыбались.
   – Она хорошая?
   Этот разговор должен был начаться, и я обрадовался, что Каро так легко и быстро подняла его сама.
   – Да. И все-таки я соскучился по тебе.
   – Говорят, она очень способная. Я помолчал.
   – Тебя это шокировало?
   – Ну ты даешь. Глупости какие. Я сама была в тебя немножко влюблена.
   – Вот теперь шокирован я.
   – Я в школе всем своим друзьям и подружкам рассказывала, какой ты… сокрушительный.
   – Как водородная бомба? – Она усмехнулась. – Да?
   – Когда я была совсем маленькой и ты взял меня в Девон, в этот великий поход по земле предков… Тогда я в первый раз всерьез задумалась о вас с мамой. Не могла себе представить, почему она ушла от тебя – такого хорошего. – Она помолчала и добавила: – Разумеется, тогда я тебя еще как следует не знала.
   – Ну, знаешь… Если бы ты вела себя не так мило…
   Она по-прежнему улыбалась, но за улыбкой чувствовалась какая-то тревога, что-то, чего нельзя было сказать, что нужно было прятать под этаким поддразниванием. Она прибавила скорость, чтобы обогнать запоздалый грузовик. Мы направлялись в туннель, ведущий к шоссе М4.
   – А как Ричард?
   – С ним покончено, если это уж так тебя интересует.
   Я бросил на нее короткий взгляд. Она чуть слишком сосредоточенно вела машину; потом скривила губы и пожала плечами. Как-то раз, давно, в период ее увлечения верховой ездой, я наблюдал за ней на ипподроме. Может, в чем-то Каро и не дотягивала до идеала, но препятствия она брала с маху, без колебаний.
   – Когда это случилось?
   – С месяц тому назад. После моего последнего письма.
   – Появился кто-то другой?
   – Просто… – Она опять пожала плечами.
   – Бедняга Ричард. Он мне нравился.
   – Ничего подобного. Ты же считал, что он типичный итонский106 болван.
   Такие споры между нами не были новостью. Она приучилась вот так мне перечить, когда я взялся выводить ее в люди: мол, может, она и дура, но способна отличить, что я на самом деле думаю, от того, что говорю ради ее ободрения.
   – Ты оказался прав, – добавила она.
   – Хочешь, поговорим об этом?
   Мы выбрались из туннеля. Я не узнавал знакомых мест, как часто бывает после долгих странствий: все вокруг, даже хорошо знакомый ландшафт, утрачивает реальность. Да еще эта ужасная промозглая сырость английской зимы.
   – На самом деле все это произошло в Комптоне. Мы поехали туда на выходные. Думаю, из-за того, что там его холили и лелеяли как будущего зятя. Смотреть противно. Это и было последней каплей.
   – Да он-то чем виноват?
   – Знаешь, он таким оказался мещанином – просто фантастика какая-то. В глубине души. Честное слово. Просто упивался всем этим. Подлизывался к Эндрю, совсем голову потерял. Притворялся, что ему очень интересно слушать про надои молока, про охоту и про бог знает что еще. И я вдруг поняла, что он пустышка. Притворщик. Во всем.
   – Ну тогда ты правильно его выгнала.
   Злосчастный Ричард во многом походил на Каро: университет ему тоже было не потянуть. Родители его владели одним из крупнейших лондонских издательств, и он изучал издательское дело, используя старинный английский принцип: поскольку естественные склонности человека, несомненно, наследуются, нет необходимости их проявлять въяве. Ричард походя усвоил кое-какие левые взгляды, общаясь с не вполне всем довольными подчиненными отца, но ему-то предстояло еще хуже управлять ими в будущем; впрочем, возможно, он просто опробовал на мне идеи, неприемлемые у него дома.
   – Он был до того отвратителен, ты просто не представляешь! Заявил, что Флит-стрит на меня дурно влияет. Как-то раз сказал, что я становлюсь резкой. «А это просто вульгарно, моя милая». Я швырнула в него бутылку джина – совершенно вышла из себя. Наглость такая! И нечего ухмыляться, – добавила она.
   – Но хоть часть квартиры уцелела?
   – Это было у него дома.
   – Прекрасно. Никогда не швыряйся собственным джином. Каро закусила губы. Мы выехали на шоссе М4.
   – Ты-то ведь знал – с самого начала. Мог бы предупредить.
   – С моим-то умением выбирать идеальных спутников жизни…
   – Мог бы и научиться.
   – Уже поздно.
   Она некоторое время переваривала мой ответ.
   – Ты на ней женишься?
   – Ее зовут Дженни. Нет. Не женюсь.
   – Я не хотела…
   – Я знаю.
   Недопонимание… эта опасность всегда была присуща нашим с Каро отношениям. Что-то в ней и правда изменилось. Может быть, это было всего-навсего влияние нового, чуждого мира, где она успела пробыть полгода. Мне подумалось, что не все так гладко складывалось у нее на Флит-стрит, остались царапины; и оцарапать в ответ стало необходимым способом защиты. Я не согласился бы, что это – «просто вульгарно», но в ней действительно появилась какая-то новая резкость, на смену былой наивности пришла некоторая агрессивность. Шуточка о влюбленности в меня ей и в голову бы не пришла полгода назад, а о глупости, присущей старшему поколению, вообще и намека быть не могло.
   – Ну а как работа?
   – Очень нравится. Даже сумасшедшие часы.
   – А новый босс?
   – С ним интересно работать. Все время что-нибудь новенькое – не соскучишься. Чуть не полжизни на телефоне вишу.
   – Что же ты мне ничего не написала?
   – Немножко боялась, что ты будешь… Я знаю, он когда-то кошмарную рецензию на тебя написал.
   – Да он и хорошие тоже писал. Это не оправдание.
   – И с орфографией у меня нелады.
   Я почувствовал какое-то замешательство и решил смягчить ситуацию:
   – Ну так и быть. Теперь я дома.
   Но она явно все еще размышляла о том, как я обижен на Барни.
   – На самом деле наполовину ты виноват, что я получила это место. Мне пришлось кое-что ему перепечатать, и он спросил, не однофамилица ли я. – Каро помолчала. – Не могла же я отказаться. Это ведь такое повышение.
   – Ну разумеется. Я очень за тебя рад. Минуту спустя она заговорила снова:
   – Мама говорит, ты его недолюбливал.
   – Ну, это все дела давно минувших дней.
   – Вам удалось поговорить в самолете?
   – Поболтали немного. О допотопных временах. Обо всем понемногу. О тебе.
   – Знаешь, он ведь тебе завидует.
   – Он вроде бы успел намекнуть об этом.
   – В самом деле. «Зависть» – не то слово. Он говорит, его восхищает практически все, что ты делаешь.
   – И не восхищает практически все, что делает он сам.
   – Он ужасно не уверен в себе. В глубине души.
   Я промолчал.
   – Все они такие. Ты даже не представляешь, как им всем себя жалко. И приходится все это нытье выслушивать. Нам, секретаршам. А соперничество! Знаешь, все это так мелко: если «А» получает на полколонки больше, чем «Б», а «В» приглашен на деловой завтрак с начальством, а то еще фотографию «Г» поместили над подписанной им статьей… Если б они не встречались каждый день в «Эль Вино» да не грызлись там между собой, они бы все с ума посходили. Фактически Бернард лучше многих из них. Он по крайней мере способен над всем этим смеяться.
   В опубликованных им статьях Барни всегда писал свое имя полностью. Сейчас я заключил, что отныне и мне придется при встречах именовать его так же.
   А Каро продолжала:
   – Знаешь, это до абсурда похоже на деревню у нас дома. Сплошные сплетни, подглядыванье, и все всё про всех знают.
   Я не мог не усмехнуться про себя: эта новая уверенность в праве судить, в собственной объективности… когда-то я старался уберечь Каро от обсуждения блестящих – или тех, что считаются блестящими, – сторон моей собственной жизни. Даже если в Оксфорде я и был подвержен самолюбованию, позднее мне удалось избежать той его отвратительной разновидности, что так свойственна миру кино. Дома, в моем кабинете, на стенах – полки с книгами и даже висит парочка зеркал, но совершенно отсутствуют награды и грамоты в рамках, золоченые статуэтки, афиши и кадры из фильмов – эти вечно лгущие зеркала успеха; точно так же я всегда держал дочь подальше от знаменитостей. Теперь я заподозрил, что в этом не было необходимости.
   Потом мы поговорили о семейных делах, о дяде Энтони, о планах Джейн, об их детях. Каро стала больше похожей на себя прежнюю, какой я оставил ее прошлым летом. Мы приехали домой, я отнес чемоданы наверх, Каро шла впереди. Я чувствовал себя безнадежно проснувшимся, разрыв во времени начинал брать свое. Дженни сейчас уже у себя дома и принимает душ после целого дня съемок; в перспективе – свободный вечер. А может, она поторопилась и уже переговорила с Милдред. Я ясно видел, как она собирает вещички, готовясь к переезду в «Хижину»; возникло острое желание позвонить в Калифорнию, но я убил его в зародыше. Пора отвыкать друг от друга.
   У камина в гостиной стояли свежие цветы и непочатая бутылка виски, бутылка минеральной воды, бокал. Каро, в роли любящей дочери, включила электрокамин, убедилась, что я заметил все эти знаки внимания, это «добро пожаловать к родным пенатам». Я поцеловал ее в щечку.
   – А теперь – в постель. Ты в десять раз лучше, чем я того заслуживаю.
   – Когда ты предполагаешь завтракать?
   – А когда тебе на работу?
   – Это не важно. Бернард ведь официально еще не приехал. Нормально, если я к полудню буду на месте.
   – Вряд ли я долго смогу проспать. Разбуди меня, когда сама встанешь.
   – Я постель приготовила и все, что надо.
   – Спасибо огромное. И за то, что встретила. А теперь – марш отсюда.
   Она ушла, а я налил себе виски и оглядел комнату. На одной из кушеток – новая подушка. Больше ничего нового; если не считать груды конвертов, с которыми я не собирался иметь дела до утра, комната выглядела точно так, как я оставил ее много месяцев назад; это меня разочаровало. Я надеялся, что Каро будет чувствовать себя здесь свободно, как дома, хоть и знал, что «домом» для нее навсегда останется Комптон. Это как Версальский дворец и домик в деревне… никакого сравнения.
   Я побывал в Комптоне только раз, задолго до того, как Нэлл стала женой его владельца. Эндрю устроил потрясающий бал в честь своего совершеннолетия107, и весь фешенебельный Оксфорд – студенты, разумеется, – явился туда в полном составе: без конца подъезжали машины, автобусы, даже экипажи… одна группа гостей, связанных с клубом «Буллингдон», приехала даже в карете, запряженной четверкой, причем кто-то трубил в почтовый рожок. Комптонская усадьба «Девять акров» (акров в те дни там насчитывалось не менее девяти тысяч) была не такой уж большой по сравнению с другими помещичьими усадьбами, но достаточно внушительной: сад и огороды, парк вокруг дома, комнаты – казалось, им несть числа, весь этот простор и изящество… Все это было неизмеримо далеко от тех областей жизни, от тех миров, какие были мне хоть как-то знакомы. Я полагаю, что даже тогда эти праздничные два дня явились анахронизмом, неявным прощанием с прошлым; а для отца Эндрю это был последний всплеск протеста против послевоенного социалистического настоящего. Празднество, по всей вероятности, было одним из последних традиционных празднеств такого рода: дело не ограничилось балом: накануне в деревне, на общинной лужайке, устроили вечеринку для арендаторов и всех остальных жителей. Теннис, крикет, крокет, верховая езда, шампанское рекой и превосходная еда, и все это в период строгих ограничений и распределения продуктов по карточкам. Какой-то местный оркестрик в алой униформе, серебряные трубы поблескивают в тени огромного бука; на флагштоке трепещут надутые ветром брюки; Эндрю не просыхает с начала и до конца. Даже Энтони понравилось, хотя он едва был знаком с Эндрю в университете; мы попали в Комптон главным образом из-за девушек; не то чтобы тогда Эндрю проявлял к той или другой особый интерес. Вообще личная жизнь Эндрю в Оксфорде была вроде бы тайной для всех. Его порой видели с какой-нибудь девушкой, поговаривали, что он частый гость в мэйферском публичном доме; однако он в наших умах гораздо больше ассоциировался с охотой, гончими и пьянством. Мы даже подозревали, что он не совсем ортодоксален в своих сексуальных пристрастиях; и я четко помню, как Нэлл сказала, что уверена – он безнадежен в постели.