– Я не девственница, Дэн. В моей жизни уже был другой… еще на первом курсе. До того, как я встретила Энтони.
   Это признание сломало что-то нетронутое в их отношениях.
   – А он – знает?
   Она состроила гримаску:
   – Может, из-за этого я тебе и говорю. Что-то вроде репетиции.
   – О Боже!
   – Так глупо. Если б только я решилась сказать ему в самом начале. А потом оказалось слишком поздно. Сплошной тупик. И дело не в том, что было. А в том, что раньше об этом не сказала.
   Он предложил ей сигарету, зажег жгут из бумаги и протянул ей, потом закурил сам.
   – А сам спросить он не догадался?
   – При всем своем уме он удивительно доверчив в самых неожиданных вопросах. Он делает о людях такие заключения, каких никогда не сделал бы, если бы речь шла о теории логики или о силлогизмах. – Она затянулась сигаретой. – Во всяком случае, раньше мне всегда так казалось.
   – А теперь?
   – А теперь я думаю, может, он чего-то боится? И сама начинаю чего-то бояться каждый раз, как пытаюсь набраться смелости ему сказать.
   – Но ведь когда-нибудь придется.
   – Не могу – перед самыми выпускными экзаменами… Он это обязательно расценит как…
   – Как что?
   Замечательные у нее были глаза, поистине – зеркало души. Иногда она казалась совсем юной; вот и сейчас, пристально глядя в огонь, она казалась гораздо моложе Нэлл.
   – Это его иезуитское воспитание. Мое сообщение будет настолько не ко времени, что он решит – я пытаюсь сообщить ему что-то совсем другое. Будет стараться понять – что именно.
   – Ты уверена, что он не воспринимает союз с тобой как еще один гибельный шаг во тьму?
   Она улыбнулась:
   – Ну раз уж ты заговорил об этом… Думаю, я для него – воплощение этой самой тьмы.
   – Он очень тебя уговаривает… ну, принять эту его веру?
   – Ты же знаешь, какой он. – Она пожала плечами. – Он не устанавливает никаких правил. Не ставит условий. У него все разговоры – сплошь Габриель Марсель52 и личный выбор. Просто из кожи лезет вон, чтобы ничего не решать за меня. – Она плотнее оперлась на локоть, отодвинув ноги подальше от жаркого камина, но продолжала пристально глядеть в огонь. – На этой неделе до меня вдруг дошло, о чем на самом деле толкует Рабле. Насколько он и вправду современнее, чем вся эта шушера из Сен-Жермен-де-Пре. Насколько больше он экзистенциалист, чем все они, вместе взятые. Вот о чем я пыталась сказать там, на реке. Подумать только, ведь вся Англия охвачена стремлением к самоотречению! Прямо наваждение какое-то. А мы тут отгородились от всего в собственном крохотном мирке. Я чувствую, что примерно то же можно сказать и об Энтони с его верой. Он вечно занят мыслями о прошлом и заботами о будущем. Где уж тут наслаждаться настоящим. А Рабле – он словно потрясающе сладкая, нескончаемая ягода – вроде малины – на фоне всего этого. У него есть такие места… начинаешь думать, что он – единственное нормальное существо из всех людей, когда-либо живших на свете. – Она разглядывала кончик своей сигареты. – Попробовала объяснить все это Энтони. Пару вечеров назад.
   – И он не все понял?
   – Наоборот. Все до точки. Единственное, чего он не понял, – это что я только что изменила ему с другим. Мысленно.
   Дэн усмехнулся, не поднимая глаз:
   – Но ты ведь так это не сформулировала.
   Но это подразумевалось. Раз способна на ересь, то и на адюльтер. Особенно в тот момент, когда за этическую необузданность он вынес приговор моему жалкому женскому умишку.
   – Брось. Энтони вовсе не такой.
   – Разумеется. Он был такой забавный. Никак не мог поверить, что я это всерьез. – Она принялась водить пальцем по узору потертого турецкого ковра рядом с ковриком, на котором сидела. – Его беда в том, что он может быть только тем, что он есть, только самим собой. А ты и я – мы можем быть другими.
   – Ну вот, теперь ты отказываешь ему в воображении. Это несправедливо.
   – В воображении я ему не отказываю. А вот в способности действовать соответственно… Он никогда не сумел бы написать пьесу. Или роман. Ничего, что потребовало бы от него стать другим. Никогда в жизни, проживи он хоть тыщу лет. – Она замолчала. Потом заговорила снова, сменив тему: – Никак не пойму, нравится он Нэлл или нет.
   И снова он почувствовал, что шокирован.
   – Конечно, нравится. Ты и сама это знаешь.
   – Она что, не понимает, что он неодобрительно к ней относится?
   Тут Дэн бросил на нее быстрый взгляд: она по-прежнему разглядывала узор на ковре.
   – Это и для меня новость, Джейни.
   Ложь: это неодобрение не только давно ощущалось, оно пугало. Сегодняшний день вдруг въяве обнаружил неожиданные грани, тайные трещины, время, обращенное вспять: воистину странные геометрические построения. Казалось, в Джейн говорит чуть ли не озлобленность, стремление снять шоры с его глаз и в то же время – душевная обнаженность, позволившая ему увидеть все эти глубоко запрятанные чувства.
   – Он очень старается скрыть свое неодобрение. Даже от меня.
   – Да что он может против нее иметь, Бог ты мой?!
   – Думаю, он догадывается, что вы спите вместе. Опасается, что и во мне есть то же, что так пугает его в Нэлл. Он, видимо, принимает за чистую монету ее стремление казаться этакой пустенькой сексапилочкой.
   – Но это же маска. По крайней мере наполовину.
   – Я знаю.
   – И я тоже заслуживаю осуждения?
   – Да нет. Тебя он принимает таким, как есть. Ты – дитя природы. Так он сам себе доказывает, что он не ханжа. – Она искоса взглянула на Дэна: – Тебя все это шокирует?
   – Мне кажется, во всем этом он какой-то ненастоящий.
   – Но он по-настоящему любит вас обоих.
   – Благодарю покорно.
   – И он старается понять.
   – Но он же не может искренне испытывать и то и другое чувство. Как это возможно: при нас делать вид, что ему нравится Нэлл, а за спиной жалеть, что я очутился в когтях Вавилонской блудницы?
   – Просто он боится за тебя.
   Он пристально смотрел на Джейн, но ее глаза были устремлены в огонь. Он почувствовал, что опять не успевает за ходом ее мысли.
   – Ты об этом хотела мне сказать там, на реке? Когда спросила, собираемся ли мы с Нэлл пожениться?
   – Это ты о чем?
   – Вы с Энтони оба пришли к четкому выводу, что нам не следует этого делать?
   – По этому поводу я ни к какому четкому выводу не пришла.
   Он помолчал, потом чуть слышно сердито хмыкнул:
   – А я-то думал, что мы во всяком случае заслужили вполне квалифицированное одобрение – с твоей стороны. – Он опять помолчал. Потом спросил: – Почему же тогда ты сказала, что Нэлл повезло?
   – Потому что я так считаю. – И добавила очень медленно: – И я не могла прийти ни к какому четкому выводу, потому что не могу судить об этом объективно.
   Он снова постарался заставить ее поднять на него взгляд.
   – Почему не можешь?
   – Потому.
   – Это не ответ.
   Она очень тихо ответила:
   – Потому что я ревную.
   – Из-за того, что для нее постель не проблема?
   – Это была бы просто зависть. А я ревную.
   Потребовалось время – минута или даже две, чтобы до него дошло. Но то, как упорно она разглядывала ковер… Он опустил глаза и принялся разглядывать собственные, вытянутые прочь от огня ноги: он сидел опершись о стену рядом с камином и теперь чувствовал себя как человек, которого с завязанными глазами подвели к краю пропасти. В наступившей тишине Джейн пробормотала:
   – «Fais ce que voudras».
   – Все как-то очень сильно усложняется.
   – Может быть, наоборот, упрощается? Давно пора.
   – Но я думал, вы с Энтони…
   Она отвернулась и теперь опиралась на другой локоть. Он смотрел ей в спину.
   – Все это лето, когда мы собирались вчетвером, ты на меня не смотрел. Если это не было абсолютно необходимо. И я… Мне приходилось заставлять себя смотреть на тебя нормально.
   Она низко наклонила голову, пряча лицо; ждала.
   – А я и не замечал.
   – Что избегаешь моего взгляда?
   – Что с тобой то же самое.
   – Даже не догадывался?
   – Ну… может, раз или два подумал… В тот вечер в «Форели».
   – А что ты подумал, когда я взяла тебя за руку?
   Когда паб закрылся, они пошли в парк к Беседке Розамунды Нэлл с Энтони шли впереди. В темноте Дэн с острым волнением ощутил, как в его руку легла легкая ладонь Джейн… но тогда ничего подобного ему и в голову не пришло.
   – Я подумал, ты по-сестрински…
   – Весь вечер Нэлл просто выводила меня из себя. Никаких теплых сестринских чувств я не испытывала.
   И снова – тишина. Он глядел на ее затылок, на очертания ее тела. Дождь почти перестал, но небо по-прежнему было затянуто тяжелыми тучами. Он выдавил из себя признание – будто бы неохотно. Но на самом деле он был восхищен и взволнован.
   – Это безумие. Но мне кажется, я люблю вас обеих.
   – И я чувствую точно то же самое.
   – Господи, что за напасть!
   – Это я виновата. Я не собиралась поднимать этот разговор.
   – Это все из-за той… в камышах.
   – Да, наверное.
   – Со мной это началось очень давно. Но ты пользовалась таким успехом… я не знал, как к тебе и подступиться.
   И снова – тишина.
   – Это как грипп подхватить, – сказала она. – Не заметишь, как заболел, а потом уже поздно и с этим ничего не поделаешь.
   – Только против гриппа существуют довольно простые средства.
   Она ответила не сразу.
   – В таких случаях ложатся в постель, верно?
   Теперь оба долго молчат. Потом Дэн окликает ее шепотом:
   – Джейн? – Она лежит к нему спиной, опершись на локоть и поджав ноги. – Ты это всерьез?
   Она мотает головой:
   – Это так трудно объяснить. У меня такое чувство, что Энтони вроде бы лишает меня чего-то. Того, что есть у вас с Нэлл. Того, чего жаждет мое тело.
   – Рабле?
   – Быть сумасбродной и распутной, так, кажется?
   «Сумасбродная и распутная» было ходячей фразой среди тогдашних студентов и всегда употреблялось иронически.
   – Но ты только что сказала…
   – Я люблю его, Дэн. Как ни странно, все это потому, что я его люблю. – Она помолчала. – Хочу его любить.
   Он чувствовал, как почва уходит у него из-под ног, но уже не мог остановиться.
   – Ты хочешь убедиться, что сможешь его любить?
   Когда она нарушила наступившее молчание, ее голос звучал так тихо, что он едва расслышал ее слова:
   – Только один раз. Acte gratuit?53
   Он не мог отвести глаз от собственных ботинок.
   – А завтра?
   – Ну, если бы мы точно знали, что делаем. Если бы смогли вынести это… за рамки времени. Как изгнание бесов. Освобождение.
   Он постарался неслышно проглотить ставший в горле ком.
   – Освобождение… от чего?
   – От того, что должно случиться. От того, что случится.
   – Даже зная, что мы любим друг друга?
   – Зная, что когда-то мы желали друг друга. И что хоть раз нам хватило смелости признаться в этом.
   Он чувствовал, как его захлестывает физическое возбуждение, и вовсе не испытывал желания бороться с ним, но все же сказал:
   – Не представляю, как мы сможем смотреть им в глаза.
   – Нам, кажется, до сих пор удавалось вполне успешно скрывать очень многое. Даже друг от друга.
   – Дело не в том, что я… – Но незаконченная фраза повисла в воздухе. Он был словно парализован, потрясен огромностью происходящего, восхищен его необычностью. Молчание заполняло всю комнату, Джейн словно застыла на месте. Откуда-то издали, из-за ограды сада, сквозь шорох дождя донеслись звуки гобоя – быстрые умелые пальцы сыграли несколько восходящих и нисходящих гамм. И снова – тишина.
   Джейн села и повернулась к нему. Она словно впервые смотрела на него – нежно и испытующе. Ее карие глаза встретили его взгляд; в тот момент в ней было что-то девственно-чистое, она, словно школьница лет семнадцати, была напугана тем, что затеяла ее более взрослая ипостась; но слабая улыбка, игравшая на ее губах, как-то перевешивала – хоть и не отрицала напрочь – эту юную непорочность. А может быть, эта улыбка была вызвана его собственными колебаниями, отразившимися в выражении его лица, потому что в ней виделся и чуть заметный вызов, и поддразнивание, будто девушка не имела в виду ничего большего, чем просто «взять его на слабо».
   Гобой зазвучал снова: студент-музыкант заиграл Делиуса54, и Джейн протянула над ковром руку жестом прямо-таки ритуальным – так подавала руку жениху средневековая невеста.

В пути

   Дэниел чуть не опоздал на самолет, попав в затор на шоссе. На этот раз смог не укрывал небо, стояло по-калифорнийски прекрасное зимнее утро. Седовласый поляк-водитель клял на чем свет стоит автомобильные дороги вообще и шоссе на Сан-Диего в частности, но злился и бушевал он гораздо сильнее, чем его пассажир: Дэниел препоручил свое «я» судьбе и не без удовольствия разглядывал его, словно сквозь объектив камеры Ишервуда55, словно это «я» действительно было лишь выдуманным героем романа, персонажем в чужом сценарии… Тем самым Саймоном Вольфом – проросшим зернышком идеи, подсказанной ему прошлой ночью. Возможно, давнее прозвище – мистер specula speculans – было не вполне справедливым: пристрастие к зеркалам лишь в буквальном смысле кажется prima facie56 свидетельством нарциссизма, оно ведь может еще символизировать попытку увидеть себя глазами других, уйти от восприятия себя в первом лице, стать собственным лицом третьим.
   В уже вынесенной Дэном весьма низкой оценке будущего романа (отказ от которого – он прекрасно это сознавал – был, с одной стороны, результатом дурного влияния собственного metier57, а с другой – равнодушной уверенности, что ему уже недостанет воображения, не хватит дыхания, потребного для столь сложной формы; что он задохнется, словно калека-астматик, предприняв атлетическую попытку одолеть эту вершину) он весьма симптоматично оставил самый темный уголок для повествования от первого лица; и чем теснее повествовательное «я» сближалось с тем, другим «я», которое можно было бы счесть авторским, тем мрачнее этот уголок становился. Поистине объективность камеры Ишервуда отвечала некой глубинной психологической потребности его существа в гораздо большей степени, чем фундаментальным эстетическим (и даже квазиэтическим) принципам хорошего вкуса, на интуитивное обладание которыми он иногда претендовал.
   И пока он сидел вот так, вполуха слушая и время от времени произнося что-то полуодобрительное в ответ на воркотню водителя (тот явно решил доказать, что теперь он – стопроцентный американец, а Америка – идеальное общество, в идеальном обществе не может быть ни недостатков, ни дорожных заторов, так какого черта тут заварилась эта каша?), в голову ему закралась смутная догадка, что его стремление уйти от собственного «я», неизбежно присущего любому честному воспроизведению истории собственной жизни, есть не что иное, как боязнь вынести суждение; оказалось, что замечание по поводу стремления к совершенству, процитированное Дженни, гораздо точнее попало в цель, чем она могла предположить, и то, что он, сам того не сознавая, так хотел сделать, было теснейшим образом связано с тем, что – сам того не сознавая – он делать терпеть не мог. Он даже попытался было попробовать на вкус фразу: «Я опоздал на самолет (или «Я чуть было не опоздал на самолет»), попав в затор по дороге на Сан-Диего» – и с отвращением поморщился: ни вкус, ни звучание этой фразы его не устраивали.
   Наконец они поползли вперед, увидели место аварии, тревожно мигающие красные огни, заставившие остановиться вереницы бессильных что-либо сделать людей на колесах. И, совершенно по-английски, Дэниел аккуратно занес в память дополнительный аргумент в пользу того, почему он обречен быть самим собой: ясно, что, если когда-нибудь он и попытается совершить невозможное, ничего не может быть хуже, чем писать от первого лица… даже абсурдность мифического Саймона Вольфа была бы более оправданна.
 
   В то утро я к тому же очень устал. Дженни не отпускала меня еще целый час. Были слезы – не впервые с тех пор, как мы познакомились, но впервые из-за наших с ней отношений.
   Идея снять фильм с Дженни в главной роли возникла три года назад, во время работы над другим сценарием в Голливуде. Студия отыскала мне в качестве секретаря девушку-англичанку, из тех, что объехали всю Америку, работая то тут, то там, не очень привлекательную внешне, но обладавшую хорошим чувством юмора и острым язычком. В перерывах, за кофе, я с удовольствием выслушивал ее лаконично-иронические повествования о разных случаях на прежней работе, о ее неудавшихся романах; мне давно хотелось написать что-нибудь о комическом столкновении двух культур – английской и американской… Так что теперь Дженни была вышколенной английской няней в семье американского миллионера, в роскошном доме, расположенном где-то в фешенебельном каньоне, и вела безуспешную войну не только с хозяином и хозяйкой, но и со своим приехавшим в отпуск приятелем, которого играл Стив Андерсон. Роль Дженни была достаточно близка ей по характеру. Стив был – и остался – ужасающим занудой, но и его роль открывала массу возможностей использовать его реальные пристрастия и неизбывную поглощенность самим собой. Боюсь, что режиссер и сценарист сознательно культивировали ту, пусть не очень явную, неприязнь, которую их ведущие актеры испытывали друг к другу вне игровой площадки. Я не говорил об этом Дженни, но на самом деле стал испытывать к Стиву – в фильме, а не в жизни – даже какое-то уважение. На экране, в «потоках», ее английская сдержанность и его якобы сознательная распущенность сочетались просто великолепно – на что мы и рассчитывали. И еще – мы солгали ей, что Стива выбрали на эту роль не сразу.
   Это была ложь во благо, поскольку нам очень нужна была молодая актриса, для которой кошмарный сон Калифорнии оказался бы таким же новым и неожиданным, как для героини фильма. Я знал, как коварно влияние этого места, как незаметно и быстро оно приучает чужака к своему невероятному образу жизни, так что невинность Дженни в этом плане была нам очень важна. Помимо всего прочего, это означало, что фильм – орешек потруднее, чем ей представлялось. В «Кларидже» я вел себя как свинья отчасти именно по этой причине: хотел предупредить ее, что, каковы бы ни были ее успехи дома, в Англии, сейчас она собирается шагнуть за порог такого знакомого, родного – в обоих смыслах – кино, шагнуть в совершенно иной мир, чуждый и грозящий гораздо большим одиночеством. Кроме того, мы опасались, что ее напугает дурная репутация Стива (и что она узнает, насколько больше он получает, чем она). В те первые дни я следил за ней пристально, словно ястреб, с чисто профессиональным интересом… который вскоре, естественно, стал гораздо более личным, хотя она понравилась мне еще больше, когда я заключил, что в моей помощи она не нуждается. В ней сочетались живость, такт и независимость – качества, унаследованные от предков-шотландцев, которые я ценю гораздо больше, чем ясновидение.
   Как очень многие красивые и далеко не глупые молодые актрисы, Дженни оказалась перед некой дилеммой: начинались мучения из-за собственной привлекательности. Вполне возможно, эти мучения не вызвали бы сочувствия у большинства молодых женщин; тем не менее дилемма существует… а киноимидж Дженни слишком точно отвечает современным представлениям о сексуально привлекательной молодой женщине, чтобы она могла избежать притязаний. Этакая длинноногая хрупкость, беззаботная элегантность, тонкой лепки лицо с прелестным ртом и открытым взглядом, и вся она – ожидание и искренность… такая милая, верная и неизменная девочка – утверждал кинообъектив, – ищущая любви, с которой просто невозможно не отправиться в постель; сказочная принцесса двадцатого века, пробуждающая почти те же мечты, что и истинные принцессы, когда-то томившиеся за стенами замков, принцессы-грезы, чей образ владел умами в иные века, воплощая собою недостижимость идеала.
   В Англии она некоторое время работала манекенщицей и умела подать себя так, чтобы сразить наповал, умела «перевоплотиться»: тщеславие этого рода ей не всегда удавалось в себе побороть. Даже уставшая, без грима, с совершенно естественным лицом, она не всегда могла избавиться от привычного выражения пустой значительности и сознания не требующей усилий красоты, столь свойственного самым фотогеничным женщинам сегодняшнего мира, всем этим Твигги, Шримптоншам и прочим. Дженни и сама понимала это и обычно строила характерную шутовскую гримаску, если замечала, что я поймал это ее выражение. Помню один вечер – мы были в гостях, Дженни выглядела умопомрачительно даже по сравнению с весьма опытными соперницами, и я сказал ей об этом, когда мы вернулись домой. Она прямиком отправилась в ванную и тщательно вымыла лицо. Вышла из ванной и заявила: «Запрещаю тебе любить меня за это!»
   Желание быть самостоятельной молодой женщиной, а не просто воплощением сексуальной мечты уверенных в своем превосходстве мужчин все-таки искалечило ее тоже, хоть и иначе: ее холодность по отношению к мужчинам, судившим о ней по внешнему впечатлению, просто выходила за рамки приличия и даже меня ввела поначалу в заблуждение. Эта ее надменная отрешенность очень хороша была для ее роли, но в отношениях с людьми этот ее уход в себя, газелий страх при малейшем промахе собеседника, хоть она и научилась со временем его получше скрывать, казался мне просто глупостью. Ее – другую, настоящую, душевную и не такую уж уверенную в себе – я поначалу и не разглядел, хотя какие-то проблески были заметны уже в первые дни. Никто из нас не мог сблизиться с ней, и было трудно определить, что в ней было настоящим, а что – рабочей маской, используемой в заведомо чуждой обстановке.
   Это Билл подсказал мне, что она очень уж отчуждается, замыкается в себе. К тому времени желание подставить ей плечо, на которое она могла бы опереться, было продиктовано уже не только рабочей необходимостью или простым человеческим милосердием; впрочем, некий элемент расчета тут все же оставался… оставался по сути, хоть и изменился по характеру. В Лос-Анджелесе я (или кто-нибудь вроде меня) был ей необходим; но открытым оставался вопрос: а нужен ли я буду ей где-нибудь еще? Все это вовсе не означает, что мы не испытывали друг к другу настоящей привязанности. Я мог бы влюбиться в нее по уши и стал бы невыносимо требовательным, предъявляя на нее собственные права; но я слишком часто грешил этим прежде, чтобы не знать, что стремление лишить партнера независимости прямым путем ведет к беде. Желание обладать тесно связано с желанием изменить, переделать; а она очень нравилась мне такой, какой была. Так же как фраза «Я верю в Бога» часто означает просто «Я верю, что нет необходимости думать», слова «Я тебя люблю» слишком часто оказываются иносказанием «Я хочу обладать тобою». А я искренне не хотел лишать Дженни той свободы, которую она так стойко провозглашала; и к тому же я все-таки любил не только ее тело, но и ее независимый характер.
   Слезы ее были – отчасти – слезами избалованного ребенка, всего лишь киношными глицериновыми каплями, но только отчасти; были и настоящие. А я опустился до шантажа. Мы с ней забудем этот вечер, его не было никогда. Она прилетит в Англию, как только освободится. Мы разлучаемся ненадолго. «Тренируемся», – сказала она, и я ей не возразил.
   Потом я поехал к себе, в Бель-Эр, где ни один англичанин в Лос-Анджелесе не может позволить себе жить и где я мог жить лишь благодаря доброте старых друзей. Один из моих первых сценариев для «Колумбии» не был одобрен на студии, и тогда пригласили Эйба Натана помочь мне переделать текст. К тому времени Эйб более или менее отошел от дел, но его все еще приглашали в критических ситуациях. Я был уязвлен и приготовился невзлюбить его сразу и навсегда. Но не все студийные решения оказываются чепухой на постном масле. Сценарию нужен был «врач», а мне – хороший урок; и мне по душе пришелся профессионализм Эйба, а еще больше – он сам, а потом и его жена Милдред, когда я с ней познакомился. Он мог носить типично голливудскую ливрею, ту самую, что старый Голливуд напяливал на всех своих высокообразованных рабов: он мог быть циничным, мрачным, мог браниться и богохульствовать, подозревать в подлейших замыслах всё и вся… но ему катастрофически не удавалось скрыть тот факт, что этот его образ был в огромной степени лишь защитной мимикрией (развитием у безвредных особей внешности особей опасных) и что за язвительностью прячется проницательный, гуманный и готовый к восприятию иного мнения интеллект. С тех пор я давал ему прочесть каждый мой новый сценарий. И хотя рецепты мастерства, принятые в пору его расцвета, уже не работали, Эйб сохранил острый нюх на слабые места рецептов новых, да и на многое другое помимо этого.