— А хоть бы и видел, не скажу, иуда! — отрезал старик.
 
 
   Всю ночь пушки били по Челябе. По дорогам сомкнутым строем двигались колонны. На заре ядро с превеликим грохотом ударило в крепостные ворота, поднялись столбы дыма, затрещало дерево. В образовавшуюся брешь, как вода в половодье, ворвался шумящий солдатский поток во главе с майором Гагриным.
   — За мной, братцы! За мной!.. Коли супостатов! — закричал он солдатам, бежавшим мимо с ружьями наперевес.
   Глухой гул человеческих голосов нарастал и плескался, как ревущая горная река. На валу у тына началась паника. Напрасно кричали и грозили пугачевские сотники и есаулы, приписные мужики, оборонявшие заплоты, побросали дубины, рогатины, пики и в страхе разбегались по городу в поисках убежища. Иные хоронились в подполицах обывательских домов, другие, обезумев от страха, бросались в разлившийся Миасс и стремились вплавь добраться до Заречной слободки, упиравшейся в густой березовый лес, третьи сдавались на милость победителя. Но майор Гагрин не щадил повинную голову. Еще кипела схватка, а на площади перед воеводской избой на глаголях, где еще час тому назад висели окоченевшие трупы захваченных повстанцами дворян, уже корчились в предсмертных судорогах пленники правительственного войска.
   Брезжил синий холодный рассвет. В тающем сумраке его ожесточенно дрались последние защитники крепостцы.
   В углу крепости, на валу стояла пугачевская батарея, и старый инвалид-бомбардир Волков не хотел сдаваться. Он бил вдоль улиц города, нанося врагу большой урон.
   — Порадейте, братцы! — уговаривал он пушкарей. — На последнее, хотя душу дай отвести! Все равно не пощадят царицыны собаки!
   Заводские пушкари и сами понимали, что наступил решительный час. Лучше умереть в бою, чем сдаться на муки победителям!
   Пороховой дым обволакивал вал, и казалось, что все кругом горело. Майор Гагрин долго всматривался в сторону пугачевской батареи и приказал перебить последних защитников. Прокрадываясь между домами и сугробами, стрелки вели частый ружейный огонь по батарейцам. То один, то другой падал, сраженный пулей. Однако никто не дрогнул. Кипучий, взволнованный бомбардир всюду успевал и для всех находил ласковое слово.
   — Пока наши матушки-орудия рявкают, не видать им нас! Они наши защитники! — ласково поглядывал он на орудия. — Гляди, ловко-то как! — похвалил он наводчика, когда пушчонка ударила в самое скопление наседавшего врага. — Ай да матушка!..
   Но тут старый солдат схватился за правую руку.
   — Эх, черти, куда попали! — сердито выругался он, увидев кровь. Рука повисла плетью. Однако он пересилил боль и мужественно пошел к орудию. — А ну-ка, огоньком! — прикрикнул он и левой рукой схватил за прицельные планки. Не успел старик навести орудие, как вторая пуля пронзила левое плечо. Он растерянно оглянулся вокруг, поморщился. — Вишь ты, какое дело!
   К нему подбежала посадская женка и холстиной стала перевязывать раны. Она бережно перевела старика в затишье и сказала ему:
   — Ты уж, батюшка, посиди тут!
   — Э, нет, шалишь! — снова вскочил бомбардир и опять, ковыляя, пошел к своей пушке.
   — Да ты куда? — набросилась на него баба.
   — Известно куда! К орудию!
   — Зачем?
   — Добрая ты, а глупая, доченька! — сказал он ласково. — Да оно затоскует без меня. Кто его наводить станет? Оно ко мне привыкло, других не послухает!
   Он по гребню вала пошел к батарее. Не успел старик добраться до своей пушки, его ранили в голову.
   Но в эту минуту пушка загрохотала и ударила ядром в самую густую толпу наступавших. Лицо старика просияло.
   — Гляди! Чувствует, что я тут… Спасибо, родная! — Он нашел силы дойти до пушки и головой припал к дулу.
   — Батюшка, уйди! — не отставала от него баба, взглядывая на пушкарей, которые, забыв все на свете, слали ядро за ядром по врагу.
   Бомбардир так и не отошел от орудия, пока четвертая пуля не попала ему в грудь. Глаза его заволоклись туманом. Собирая последние силы, старик приподнял голову и глазами подозвал к себе молодого канонира:
   — Береги ее до последнего…
   Он не договорил и навсегда угомонился. Заводской парень строго посмотрел на женку и прикрикнул:
   — Айда отсюда! Сейчас выпустим последние припасы и взрываться будем!..
   А в это время на другом конце Челябы шла тоже последняя схватка. Митька Перстень с полусотней конников врубился в неистово оравшую солдатскую лавину и прокладывал себе дорогу в поле. В толпе, в человеческом месиве слышались только стоны поверженных, храпели кони, вырывалось озлобленное слово да звенели удила и сабли.
   Напрасно майор Гагрин бросался в самую кипень боя; его злой дончак, дыбясь среди груды тел, топтал и своих и чужих, однако проворный и лихой рубака Перстень отбивал все удары врагов. Его маленький гнедой башкирский конек юлой вертелся среди свалки и выносил хозяина изо всех бед.
   От скрещивавшихся сабель сыпались искры, неистово ржали разъяренные кровью кони; много пало вояк в страшной резне и давке, но ватажка Перстня прорвалась-таки за городской тын и понеслась в дикое поле. Гагрин погнался было за пугачевцами, но вовремя одумался. В степи полусотня отчаянных рубак не устрашилась бы и сотни противников. Обескураженный майор вернулся в крепость. Здесь на валу он осадил коня и оглядел город.
   Всходило солнце, первые отблески восхода заиграли на крестах церквей, озолотили свежий тес обновленных заплотов и, добравшись до реки, озарили сиянием вешние воды. У валов и подле заплота валялись груды бездыханных тел, а вдали за валом в диком поле, припав к луке, словно стлались по земле темные всадники, — быстро уходили от беды конники Перстня…
   Все утро майор Гагрин с нетерпением ожидал, когда приведут пленного атамана Грязнова. Но посланные на розыски люди не возвращались.
   «Должно быть, утонул на переправе через Миасс», — с досадой подумал майор, расхаживая по опустевшей воеводской избе. В разбитое окно дул свежий апрельский ветер, пол был весь засорен рваными бумагами. «Мерзость запустения!» — с брезгливостью рассматривал Гагрин следы опустошения.
   Майор решил пройти в жилые комнаты воеводского дома. Крепко сжав рукоять сабельки, он решительно распахнул дверь в покои и на пороге носом к носу столкнулся с долговязым чиновником. Испуганный неожиданностью, Гагрин отступил.
   — Кто ты? — насупив брови, строго спросил он чиновника.
   Человек в затертом мундирчике упал на колени.
   — Ваше высокоблагородие, не губите! — возопил он. — Извольте выслушать!..
   — Кто ты? Откуда взялся? — успокоившись, но сохраняя строгость на лице, снова спросил майор.
   — Канцелярист Колесников. Пленен ворами. Ваше высокоблагородие, будьте милостивы! — слезливо умолял чиновник и протянул руки. По испитым щекам его текли слезы.
   — Изменщик, предался вору! — сердито закричал Гагрин. — На глаголь захотел?
   Канцелярист прополз на коленях вперед и ухватился за ноги майора. Прижав свое мокрое остроносое лицо к грязным сапогам офицера, взмолился:
   — Пощадите! Это я наказал открыть вам восточные ворота. Это я…
   — Молчать, чернильная душа! — не на шутку вдруг рассвирепел майор. — Где же вор? Куда сбежал? — Он схватил канцеляриста за шиворот и потряс. — Сказывай, где вор?
   — Сбежал! — поник головой чиновник. — Сбежал в степь. Ваше высокоблагородие, тут есть один старикашка-слуга, так он переметнулся на сторону врага. Он и спас его!
   — Притащить злодея! — выкрикнул офицер. — Эй, кто там?
   Вошли два солдата, чиновник залебезил перед ними:
   — За мной, братцы, за мной! Я покажу, где обретается злодей!
   Перфильку притащили из светелки. Он не упирался, шел смело и перед столом допросчика держался с достоинством.
   — Ты и есть тот самый злодей? — сердито спросил Гагрин.
   — Я есть Перфилий Иванович Шерстобитов! — с гордостью ответил старик.
   — Вору и самозванцу служил! На глаголь вздерну! — прикрикнул офицер.
   — Врешь! — перебил его Перфилька, и глаза его блеснули. — Врешь, супостат! Не вору и самозванцу я служил, а царю Петру Федоровичу и простому народу!
   — Вот как ты заговорил, собака! — гневно выкрикнул майор. — Убрать! Повесить супостата!
   — Что, не по душе правда? — насмешливо сказал Перфилька и укоризненно покачал головой. — Эх, барин, барин, не кричи и не пугай! Не будет по-вашему. Меня изничтожишь, другого, а всю Расею не перебьешь!
   — Повесить! — зло приказал майор, и рядом со стариком встали конвойные. Они схватили старика за руки:
   — Пошли, дед!
   Перфилька вырвался, прикрикнул:
   — Не трожь, я сам до своей могилы дойду! Я не из трусливых! — Он вскинул голову, озорно блеснул глазами и вдруг на ходу запел:
 
Ты взойди-ка, взойди,
Солнце красное…
 
   — Цыц! — прикрикнул, наливаясь яростью, Гагрин.
   Старик еще бойче запел:
 
Над дубравушкой, дубравушкой зеленой,
Обогрей, обсуши людей бедных…
 
   Старика подвели к виселице. Он огляделся на просторы, перекрестился:
   — Ну, шкуры, вешайте! Вам только со стариками и воевать!
   Он стоял прямой, решительный. Из озорства палач выкрикнул:
   — Повинись, старый! Гляди, помилуют!
   — Все равно ту же песню спою! Не угомонится русский народ, пока всех своих захребетников не перебьет! Айда, делай, собака, свое дело!..

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

   Воронко уносил Грязнова в южноуральскую пустыню. Далеко позади осталась Челяба, в туманной дали на горизонте синели горы, дыбились уральские камни-шиханы. Впереди, как океан, распахнулась безлюдная степь. Седогривый ковыль под вешним ветром бежал волнами к далекому горизонту. На редких курганах высились черные каменные идолы, грозные и молчаливые стражи пустыни. Над курганами в синем небе парили орлы. На перепутьях в пыли тлели кости, белели оскаленные конские черепа.
   Вдали на барханах, среди степного марева, пронеслось легконогое стадо сайгаков, а за ними по следу, крадучись, бежал серый волк. Почуяв человека, зверь трусливо поджал хвост и юркнул в полынь.
   Великое множество сусликов, выбравшись из нор, оглашали пустыню свистом. На встречных озерах шумели стаи перелетных птиц. Шумной тучей при виде всадника с водной глади поднимались варнавы.[14]
   Степь! Степь!
   Три дня и три ночи атаман блуждал среди колышущихся седых волн ковыля. Ранним утром из-за степных озер вставало солнце и зажигало самоцветы росы, унизавшей травы, и паутинки, раскинутые среди хрупких былинок. Поздним вечером раскаленное светило скрывалось за курганами, смолкали тогда свист сусликов, клекот орлов, над пустыней загорались звезды, прилетал холодный ночной ветер.
   Апрель в степи чудесен; и небо, и озера-ильмени, окаймленные камышами, и реки, набравшие силу от талых вод, отливают приятной для глаза голубизной. С наступлением сумерек на степь ложатся густые тени и наступает ничем не нарушаемая благостная тишина.
   На четвертую ночь вспыхнули золотые огоньки. От края до края золотая корона охватила ночную землю — пылала степь.
   Воронко взбежал на курган и тоскливо заржал. Грязнов поднялся в седле. Очарованный огоньками, он всматривался в ночную даль.
   Над курганом во тьме с криком летели лебеди, прошумели утки. А небо было тихо, мигали звезды. Только один Воронко пугливо дрожал.
   «В ильмени! Там спасенье!» — подумал атаман и, повернув коня, помчал к обширному мелководью. Сюда неслись стада сайгаков, не боясь человека и зверя.
   Под звездным небом в тихой заводи застыли стада. Лишь вдали от берегов раздавался тихий плеск: встревоженно хлопали крыльями гуси…
   Огоньки во тьме росли, торопились к небу. Словно кровью окрашивалась темь.
   Воронко притих; вздрагивая ноздрями, нюхал воду; застыл изваянием. Утомленный долгим путем, всадник склонил голову, и сладкая полудрема охватила его. В сонных глазах мелькали золотые рои искр, они плыли к темному небу и гасли среди звезд. На смену им из мрака поднимались новые огоньки; они росли, окутывались синим дымком, а на водах ильменя от них заструилась багряная дорожка. И месяц, выглянувший из-за барханов, помутнел, стал угрюмо-багровым.
   Была это явь или сон, беглый не помнил. Может, степная гарь, приносимая ветром, пламенеющее ночное небо и впрямь были морокой.
   На предутренней прохладе, когда атаман пришел в себя, перед ним распростерлись прозрачные воды ильменя. Ни сайгаков, ни лебединых стай не было. За ильменями лежала черная, обугленная земля.
   Грязнов выехал из тихой заводи, добрался до оврага и здесь подле родника увидел зеленеющий мысок, над которым сизой струйкой вился дымок. В песчаном обрыве оврага он заметил лачужку. Подле очага сидела растрепанная старуха.
   Она не встрепенулась, не поднялась, когда Грязнов спрыгнул с коня и подошел к ней. Белесые глаза старухи уставились на атамана. «Колдунья! — с суеверным страхом подумал он. — Ишь как наворожила: и огонь кругом обежал, и зверье не тронуло!..» Он подсел к огоньку и строго спросил:
   — Ты откуда, баушка?
   — Божий человек я, сынок! — безучастно отозвалась старуха.
   — Казачка, стало быть, баушка?
   — Кто — не знаю, не ведаю, сынок. Былиночка в поле. Занесло ветром, ровно перекати-поле, издалека. Ох, издалека, — ровным голосом ответила она и озабоченно заглянула в котелок. — Ох, горе-горюшко какое, нечем угостить тебя. Не будешь ведь есть мои корешки степные?
   Атаман с любопытством разглядывал старуху. Была она древняя-предревняя. Руки ее, похожие на курьи лапки, покрытые желтоватой чешуей, дрожали. Что-то знакомое, давным-давно забытое мелькнуло в лице бабки.
   — Недавно сюда прибрела, миленький, из станицы. Шла я в прошлом году из Троицкого, да ноженьки отказались служить, вот и приютили казачьи женки: которую травами попользую, с которой душевно потолкую, докуку отведу, от них и сыта была. А как солнышко пригрело, потянуло на волюшку, выбралась я, миленький, на степь. Гляди, какой пал горячий прошел, да уберег меня господь! — Она кивнула на простиравшуюся черную степь. — А кто же ты, родненький? Не разбойничек ли? Так у меня ничегошеньки не припасено…
   — Что ты, баушка, какой же я разбойник! Заблудился тут в степи!
   Старуха пытливо осмотрела его и, устремив взор в огонь, задумчиво сказала:
   — Кто тебя знает! Много ныне тут по степи кружит людей, стерегут молодца…
   Опять что-то знакомое мелькнуло в лице старухи. Грязнов вспомнил и вскочил от изумления.
   — Бабка Олена! — признал он наконец старуху. — Да как ты сюда попала?
   Старуха покачала головой:
   — Ошибся, касатик, не Олена я…
   — Да ты вглядись в меня, старая! — Ивашка приблизил к ней лицо. — Аль не узнаешь меня? Да я ж демидовский беглый Грязнов!
   — Нет, касатик. Имечко свое я стеряла, давно стеряла!
   — Да ты вспомни, баушка! — упрямо продолжал атаман. — Под Кыштымом в лесу, на еланке, ты выходила меня. Давно это было, давненько! И как ты, старая, свои косточки сберегла и каким ветром тебя сюда в степь закинуло?
   Он ласково глядел в глаза старухи, и голос его дрожал. Старуха не утерпела и вдруг залилась слезами.
   — Ласковый ты мой, сынок! — неожиданно прошептала она. — Неужто из родимых мест примчал? Ах, ты… ах, ты!..
   Из черного котелка пахнуло вкусным паром, и беглый проглотил слюну.
   Зорким оком старуха приметила голодный блеск в его глазах и предложила:
   — Подсаживайся тут, на вот ложку. Хлебай, голубь!.. Уж прости, без хлебушка живу…
   — Хлеб есть, баушка. Спасибо за ласку! — сказал казак, скинул шапку и уселся к котелку. От дразнящего пара затрепетали ноздри. Он вынул из переметной сумы кусок черствого хлеба и принялся жадно хлебать степное варево.
   Старуха хлопотливо вертелась подле него.
   — Давненько ушла я из Кыштыма, сынок! — пожаловалась она. — С той поры, как злой Демид срыл мою избенку… Вот и убрела я в Челябу, побиралась меж простого народа, а потом до Троицкого пришла. И там добрые люди не дали с голоду умереть. А в прошлогодье услыхала я, что идет степью гроза великая, сам царь-батюшка поднялся против богатеев, вот и пошла я старыми ноженьками правду искать, задумала предстать пред светлые очи его и пожаловаться на Демидов! Да не довелось, видно, тут и помру. А сердце тоскует, ой, как тоскует по родной сторонушке…
   Помолчав, старуха вдруг придвинулась к беглому и пытливо спросила его:
   — А тебя, милый, тож каким ветром сюда занесло? Ай сайгаков бьешь?
   Грязнов утер бороду, прищурился на огонек. Серый пепел подернул пленкой жаркие угли. Было сытно, хорошо.
   Над ильменями всходило солнце, только земля лежала черной, молчаливой да вдали на кургане высился безглавый каменный идол.
   — Я, баушка, след ищу! — многозначительно сказал атаман и выжидающе посмотрел на старуху.
   Она не смутилась и сама спросила:
   — Ты скажи, сынок, с доброй мыслей бродишь тут аль на послухе у кого?
   Грязнов признался:
   — Царя-батюшку ищу. А где сыскать, не знаю. Степь широка, дорог много, а где он — и не знаю.
   — На что он тебе сдался? — спросила старуха.
   — Ох, баушка, — вздохнул атаман, — сказывали люди, напал на него Голицын-собака. Кого побил, а кого и пленил. Болит мое сердце: что с ним?
   Старуха задумчиво посмотрела на огонек.
   — Не знаю, что и сказать тебе, миленький. Была я в станице, в степной балочке притулилась она, набежал туда казак один из его воинства и оповестил, что сняли осаду, и войско батюшки из Берды разошлось, и пушек-де нет.
   Ивашка внимательно посмотрел на старуху и подумал: «Ветхая, слабая, а многое, поди, знает!» Он вздохнул и вымолвил вслух:
   — Вещует мне сердце, что жив он…
   — Жив! — уверенно сказала Олена, и глаза ее оживились. Своей курьей лапкой схватила она за руку беглого. — Жив он, царь-батюшка, наше прибежище! — со страстью выговорила старуха. — Чую, земля дышит им! Коли служить ему идешь, — торопись!..
   — А где же путь-дорога? — спросил атаман.
   — А ты слушай, что поведаю! — сказала старуха. Придвинувшись к огню и подобрав под себя ноги, она тихо продолжала: — Подле Узяна есть завод, а там речка течет… Речка бурная, многоводная, каменья бьет, швыркает, такая силища! И был там, слышь-ко, царь-батюшка, пушчонки лил, в поход целил. А за ним по следу псы-стервятники, стравить, заарканить удумали красно солнышко. Но он то прознал, пушчонки — на колеса, заводишко предал огню и снялся с места, пошел…
   Олена перевела дух, закашлялась в долгом удушье.
   — Куда пошел, поведай! — с нетерпением вопрошал беглый. — Где тот след?
   — А ты не перебивай, слухай, — тихо сказала ведунья. — Пошел царь-батюшка, а за ним псы — царицыны слуги. И тогда осерчали горы, и воды, и леса на ворогов наших, слышь-ко! В ту пору, как тронулся царь-батюшка в поход, дрогнула вся земелька, поднялась речка и ушла под землю, чтобы не могли из нее напиться людишки, настигающие батюшку. Сплелися леса, загородили им путь, и встали крупные горы… Иди ты на Кухтур-реку, дитятко! Как увидишь каменья сухие на речном безводье, тут и путь начинается. Иди следом, с камня на камень! Дойдешь до того места, где земля опять расступилась и исторгнула из себя воды. И тогда по струйке иди-бреди. И придешь на заводишко… А там царь-батюшка…
   — То байка, старая! — обиделся Грязнов. — Да и откуда тебе знать все: тут по оврагу только зайчишки бегают да серый волк прокрадется.
   — Ой, дитятко, торопись в Белорецк! Седай на коня и гони! Быть грому и молонье на степи. Быть!..
   Старуха вскочила, лицо ее преобразилось, глаза горели молодым жарким огнем.
   — И не только волки серые бывают тут, но и ветер-ведун весточки приносит. Пробираются тут степью и беглые и казачишки, а за ними слух идет. Люб ты моему сердцу, ставлю тебя на верную дорожку. Скачи, миленький. Сама бы пошла, да отходилась, видать, насовсем!
   Голос бабки звучал искренне. Атаман поднялся, поклонился старухе:
   — Спасибо на том, баушка!
   Он вскочил в седло и выехал из оврага. Все исчезло за яром: и земляная берлога, и огонек, и ведунья. Только синий дымок чуть приметной струйкой поднимался над черной землей. И нельзя было разобрать: то ли тлеет догорающее степное пожарище, то ли струится нагретый солнцем воздух.
   Впереди лежала черная пустыня. Сторожили ее на курганах каменные идолы.
   Атаман свернул от ильменей и поехал прямо на запад, где на далеком окоеме темной громадой вставали Камень-горы.
 
 
   За минувшие осень и зиму в Оренбургских степях произошли большие события. С тех пор, когда 17 сентября 1773 года Пугачев во главе отряда, состоявшего из семидесяти вооруженных казаков и калмыков, с распущенными по ветру знаменами выступил из Толкачевых хуторов, минуло много кровавых сеч и побед. Достаточно оказалось только одной искры, чтобы пламя восстания разгорелось и охватило огромную часть Российской империи. Доведенные нищетой и угнетением до крайнего отчаяния, крестьяне, казаки, заводские люди и башкиры давно представляли готовый горючий материал для крестьянской войны. На другой день после своего выступления, 18 сентября пополудни, Емельян Пугачев остановился в пяти верстах от Яицка. Только за сутки отряд его возрос в три раза. Навстречу Пугачеву из городка была выслана казачья конница и пехота с пушками. Однако и те и другие, сблизившись, не решались вступать в бой. Догадываясь о колебании казаков, Пугачев послал к ним манифест. Командир яицкого отряда Наумов и старшина Окутин отказались зачитать этот манифест казакам. Все просьбы казаков оказались бесполезными, и тогда полусотня конников, подговоренная своими вожаками, отделилась от команды и ускакала в степь к Пугачеву. Это сразу ободрило его, и он решил идти прямо в городок. Тем временем число перебежчиков прибывало с каждым часом. Они и сообщили, что на Чаганском мосту выставлены пушки и защитники городка готовят встречу. Пугачев с воинством повернул влево и решил перейти реку Чаган вброд. Но и Наумов не дремал, он выслал для защиты брода сотню казаков под командой старшины Витошникова. Последний этого только и ждал: вместе с казачьей сотней он перешел на сторону Пугачева. Никем не задерживаемые повстанческие войска подошли к Яицку и остановились на виду городка. Наумов сжег мост и убрался в Яицк.
   Всю ночь из городка, как вода, сочились перебежчики, усиливая отряд Пугачева, и к утру у него уже насчитывалось четыреста бойцов. Однако у Пугачева не было пушек, и это заставило его задуматься. Яицкий гарнизон состоял из девятисот регулярных солдат, располагавших артиллерией. Не желая терять людей, Пугачев утром обошел городок и направился вверх по Яику. Пройдя двадцать верст по степи, отряд остановился на озере Чистые берега, и здесь Пугачев предложил своему войску принять присягу. Все примкнувшие к нему единодушно закричали:
   — Готовы тебе, надежа-государь, служить верою и правдою!
   Отсюда и пошел все больше и больше разгораться огонь восстания. Широкое народное сочувствие и поддержка Пугачева рядовым яицким казачеством сразу сделали его могучим и уверенным. С озера Чистые берега Пугачев прошел на форпосты Генварцевский, Кирсановский и Иртецкий. Форпостные казаки присоединились к повстанцам и захватили с собой пушки. У Пугачева появилась артиллерия.
   На вечерней заре 20 сентября Пугачев со своим отрядом появился в семи верстах от Илецкого городка. Ночью верный казак доставил в городок манифест «царя Петра Федоровича». Этого было вполне достаточно, чтобы поднять казачество. На другой день утром Пугачев под колокольный звон вступил в Илецкий городок, где на его сторону перешли триста илецких казаков.
   Пугачевский отряд вырос в грозную силу. Захватив в Илецком городке пушки, порох, ядра и казну, Пугачев устремился к крепостям Нижнеяицкой дистанции.
   Одна за другой сдавались крепости, не выдержав стремительных ударов повстанцев. 24 сентября Пугачев взял крепость Рассыпную, 26-го — Нижнеозерную, 27-го — после упорного сопротивления разгромил Татищеву крепость, которая являлась опорной базой всей укрепленной линии и имела богатые интендантские склады. В Татищевой крепости на сторону Пугачева перешли шестьсот казаков; кроме того, он захватил здесь исправную артиллерию и много добра: военной амуниции, провианта, соли, вина и снарядов для пушек. Вместе с пушками к Пугачеву перешли и служители, умевшие знатно стрелять из орудий.
   Выросла грозная сила, которая сметала все на пути. В конце сентября повстанцы взяли крепость Чернореченскую, от которой до Оренбурга оставалось всего двадцать восемь верст. Если бы Пугачев проявил и дальше такую дерзость и пошел бы прямо на Оренбург, он овладел бы им. Административный центр огромного края был не подготовлен к обороне. Городские валы находились в таком состоянии, что во многих местах на них можно было въезжать без затруднения верхом на лошади.
   Но Пугачев предпочел продолжить поход на Каргалу, где его встретили очень торжественно. И только 2 октября из Каргалы повстанческие войска повернули на Оренбург…
   Вечером 5 октября 1773 года началась продолжительная оренбургская осада, которая отняла много сил у Пугачева, и здесь он понапрасну потерял драгоценное время.
   В деревне Берда, названной Пугачевым Новой Москвой, обосновалась огромная армия, которая увеличивалась с каждым днем, и уже к середине ноября у Пугачева насчитывалось пятнадцать тысяч повстанцев, которые расположились пестрым табором около Маячной горы и вокруг самой Берды. Кого только здесь не было! Тут в походных кибитках разместились башкиры и калмыки, в наскоро устроенных шалашах жили беглые помещичьи крестьяне и заводские работные, прибежавшие с Каменного Пояса.