Мосолову стало не по себе. Он подумал: «Что он — притворяется, чтобы выпытать грех, или впрямь безумец?..»
   Однако сколько ни воровал Мосолов, жадность его не насыщалась. Однажды, набравшись смелости, он напомнил Прокофию Акинфиевичу о должке.
   Хозяин вскипел, взъерошился.
   — Ты что, очумел? — затопал он на приказчика. — Ка кой должок? Я чаю, давно расквитались мы!
   По узкому лицу его побежали тени. Повысив голос, он закричал:
   — Ты у деда воровал, злодей! У отца воровал! А ныне у меня хапаешь да еще должок спрашиваешь!
   Он схватил Мосолова за плечи и вытолкал его за дверь.
   Неделю ходил Иван Перфильевич унылый и потерянный. Все ночи напролет он ворочался без сна, кряхтел от досады и сокрушался о невозвращенных червонцах. В конце концов он решил пойти на хитрость.
   С опечаленным видом приказчик вошел в горницу хозяина:
   — Батюшка, Прокофий Акинфиевич, горе-то какое! Спасите меня. Одолжите деньжонок! Ежели откажете, в петлю полезай!..
   — Милый ты мой, хороший, распотешить меня пришел! — засиял Прокофий, потирая от удовольствия сухие ручки. — Сделай милость, уважь хозяина! Потешь мою душу… Изволь веревочку, она крепенькая, вешайся, дружок, а я порадуюсь. Должок после этого непременно отдам твоим наследничкам!
   Перехитрил молодой Демидов старого волка. Помрачнел Мосолов, глаза налились злобой. Ушел, понуро глядя в землю. Прокофию вдруг стало страшно. «Убьет, поди!» — обеспокоился он.
   На другой день хозяин вызвал приказчика и вручил деньги:
   — На, возьми! Только, гляди, помене хапай хозяйское!
   Старик упал на колени и до земли поклонился Прокофию Акинфиевичу.
   — Батюшка ты мой! — прослезился он. — Вот как благодарствую! Спас ты мою душу от греха!..
   Он торопливо упрятал узелок с золотом за пазуху, а у самого руки дрожали.
   — Видишь, какая у тебя подлая душонка, — укорил Мосолова хозяин: — Раз в жизни задумал сделать неслыханное дело — повеситься, да и то от трусости не посмел.
 
 
   Не много времени прошло с тех пор, как Прокофий Акинфиевич стал владельцем Невьянского завода и поселился в нем. Хоть сытно и привольно тут ему жилось, однако он сильно заскучал. Смертельная тоска сжимала сердце. Кругом простирались леса, дебри, горы, и жили тут угрюмые работные люди, которые крепко ненавидели хозяев. Изо дня в день все совершалось однообразно, извечно установленным порядком.
   Старый паралитик втянулся в эту жизнь и довольствовался малым. Плотно набив чрево, он часами неподвижно дремал в кресле в тихом кабинете. Мужские радости и тревоги давно оставили Никиту Никитича, одряхлевшее тело его жаждало покоя.
   Иного искал Прокофий Акинфиевич. Каждый день он придумывал новые грубые развлечения, но тоска все глубже и глубже заглядывала в его пустые глаза.
   — До чего ж скучно, господи!.. Где же счастье человеческое? — однажды спросил он у дядюшки.
   Паралитик усмехнулся и сказал жарко:
   — Кабы мне ходячие ноги, эх, и делов бы я наделал!
   Прокофий покосился на старика и понимающе подумал: «Верно, наробил бы делов, пролил бы крови, причинил бы мук и страданий! Да болезнь, как на цепи, держит зверя!..»
   Хожалый Охломон отличался крепким здоровьем, силой, и мысль о счастье у него сводилась к богатству.
   — Мне бы денег поболе, вот зажил бы! — со страстью высказал он свое тайное и тут же поугрюмел, сжал скулы. — А где их взять? Вон люди и на больших дорогах находят счастье, а я тут в белокаменных хоромах заскорбел!
   Хотя мрачноватые глаза мужика беспокойно бегали, уходили от взора собеседника, но Демидов понял его скрытное вожделение: «Этот рвется в разбойники! Гляди, чего доброго, ночи не спит, все думает, как бы дядюшку угомонить и пощупать его ладанки…»
   Попик из заводской церкви просто присоветовал заводчику:
   — Счастье, сыне, в добре! Не делай зла работным и возлюби ближнего своего!
   Прокофий Акинфиевич поморщился:
   — О ком заботишься, поп? О мужиках, да они созданы быть холопами господину. Работного человека бог опекает, а я о другом думаю. Моя душа жаждет счастья веселого!
   На кухне хозяин приметил широкобедрую волоокую стряпуху.
   Баба день-деньской топталась у печи, гремела ухватами, котлами. Ее круглое, налитое лицо зарей пылало перед челом раскаленной печки. Полные тугие руки молодки, с ямочками на круглых локтях, проворно мелькали. С засученными рукавами, она то месила крутое тесто, то бросалась к бурлящему варевом котлу, то быстро и ловко стучала большим кухонным ножом. И всякую работу она делала с песней.
   Демидов подивился:
   — Ишь, как распевает от зари до зари! Должно быть, ты, каурая, до краев счастлива?
   Молодка оглянулась, блеснули ее огромные синие глаза. Из-под ресниц выкатились слезы. Она брякнулась хозяину в ноги и жарко пожаловалась ему:
   — Ох, батюшка, горька, разнесчастна я! Третий годок вдовею! — Она зашмыгала носом.
   Прокофий, хлопнув стряпуху по широкой спине, закричал:
   — Погоди, милая, я тебе сосватаю доброго мужика!..
   — Батюшка ты мой, радошный! — в последний раз всхлипнула баба и, схватив руку хозяина, стала ее благодарно лобызать.
   — Мало тебе для счастья требуется! — удивился Демидов. — Погоди, обретешь мужика — отведаешь кулака!
   — А то как же! — спокойно отозвалась стряпуха. — После кулака и любовь-то слаще!..
   Задумчивый ходил заводчик по закопченным низким цехам, где в полумраке двигались и работали измученные, вымотанные работой мастерки. Настораживаясь, хозяин втихомолку прислушивался к речам работных.
   Между трудными делами работный мечтательно сказал:
   — Вот поспать бы, поспать!..
   Работный был сутул, сед, многие годы тяжелого труда измотали его. Не раз видел Демидов, как этого работягу качало ветром.
   «Отработался и хлеб хозяйский, видно, зря жрет!» — прикидывал заводчик, полагая прогнать старика.
   Но тут стоявший рядом с ним коренастый ладный молодец расправил плечи и, зевнув, пожелал со сладостью:
   — Верно, поспать бы всласть. Век лежал бы на спине и ни о чем бы не думал!
   — И не пошевелился бы? — неожиданно раздался насмешливый голос за его спиной.
   Молодец вздрогнул, оглянулся. Перед ним стоял сам хозяин Прокофий Акинфиевич Демидов. По его тонким губам блуждала язвительная улыбочка.
   «Вот напасть приспела! Что только будет?» — встревоженно подумал работный и опустил глаза перед заводчиком.
   Но беды не случилось.
   — Что ж молчишь? — стараясь казаться добродушным, спросил Демидов. — В самом деле, отлежал бы год и не пошевелился бы, а?
   — Не пошевелился бы, — робко отозвался молодец.
   — Слыхал, дедко? — подмигнул старику заводчик.
   — Слыхал, — охрипшим голосом повторил старик, а сердце у самого замерло. Он угрюмо подумал: «Еще какую пакость удумал, нечистик?»
   Хозяин совсем повеселел и крикнул добрым голосом:
   — Ладно! Коли так — уговор ладим. Вылежишь год недвижим на спине — тысячу рублев жалую. Шелохнешься — двести плетей и опять к молоту! Согласен?
   — Господи Иисусе! — перекрестился старик. — Вот счастье-то!..
   Молодец не дал ему досказать, бросил наземь молот, расправил грудь и выдохнул:
   — Согласен, хозяин!
   С гор пришел синий вечер; затих пруд, над поникшими ветлами засеребрился ущербленный месяц. В заводском поселке приветливо замелькали огоньки. Ладного заводского богатыря в эту пору увели в демидовские хоромы. Там, посреди светлого зала, поставили великолепное ложе. И, накормив, молодца уложили в перины.
   Усталой спиной парень прижался к мягким пуховикам и потонул, как в теплой пене; сытость сладостно разлилась по всему большому натруженному телу, дремучий сон смежил очи: богатырь отошел в блаженное забытье…
   День и ночь беспробудно проспал молодец. Проснулся, за окном сияет солнечный свет, веточка березки, как шаловливая девушка, робко постучала в окно. Воробей, трепыхая крылышками, вспорхнул на подоконницу и озорно зачирикал: «Чир-вик! Чир-вик! Вставай, лежебока!»
   — О-ох! — полной грудью вздохнул удалец и хотел изо всей мочи потянуться, размять притихшее здоровое тело, но вдруг вспомнил зарок…
   Золотые стрелы солнца падали в окно, звенел голубой день, а в душу заползали сумерки. Неприятное томление коварно подкрадывалось к телу.
   В просторной тишине заневоленный богатырь медленно, внимательно оглядел обширную палату. Окрашенная в синий цвет, она казалась морем, по которому под косыми лучами солнца, как на золотых парусах, неслышно и плавно неслось его суденышко — ложе.
   В первый день это казалось забавным. Веселили атлас одеяла, белизна простынь и наволочек. Брызги света, дробясь в хрустальных подвесках люстры, искрились всеми цветами радуги и казались звонкими вешними каплями, нависшими с подтаявшей кровли. Вот упадут, сверкнут и нежно прозвучат…
   В полдень веселая разбитная молодка принесла лежебоке поесть. Пышным, горячим станом она склонилась над ним и стала кормить. В глазах ее плескался задорный, Вызывающий смех.
   — Что ж ты будешь делать со своими деньжищами, ежели подобру-поздорову убредешь отсюда? — сгорая от Любопытства, спросила она.
   Заглядывая в синие глаза женщины, он ласково шепнул ей:
   — Женюсь! Ой, и до чего ты спела и хороша! Пойдешь за меня? — Он воровски протянул руку, намереваясь ущипнуть тугое тело.
   — Брысь! — ударила она по руке и вся засияла счастьем. — Отчего ж не пойти! Пойду!
   Красивая, разудалая, она сверкнула чистыми ровными зубами к, быстро собрав посуду, убежала в людскую…
   «Сейчас бы только чуток пошевелиться, и все в порядке», — подумал он и опасливо оглядел стены и потолок.
   Тревожная, неприятная мысль всколыхнула его: «А что, ежели в незримый глазок следят-поглядывают — не ворохнусь ли? Тогда…»
   Дальнейшее ясно представилось ему: Демидовы не любят шутить, а если и шутят, то игра их больнее и мучительнее простой издевки.
   А между тем лукавый комариный голосок нашептывал на ухо: «Ну, шевельнись чуток! Ну, шевельнись!..»
   Преодолевая соблазн, он постарался уснуть и опять без тревог и сновидений проспал ночь. Ему послышалось, как где-то за дверью скрипучий голос хозяина, Прокофия Акинфиевича, спросил кого-то:
   — Лежит? И не шевельнулся?
   — И не шелохнулся! — прозвучал грубый ответный голос.
   «Эх-хе-хе! Выходит, незримо сторожат. Ух, ты!» — тяжко вздохнул парень и упал духом. Противное томление охватило молодое и сильное тело, жаждавшее движений и работы. За окном в этот день хмурилось небо, собиралось ненастье. На ветке березки застыл в неподвижности нахохлившийся воробей. Радужные звонкие капельки на под» Песках люстры погасли. Хрусталь был мутен и холоден…
   Тоска подбиралась к самому сердцу, хотелось провыть волком. К счастью, в горницу вошла стряпуха в опрятном синем сарафане. Еще издали она улыбнулась ему. Любуясь ее крепким, здоровым телом, парень спросил:
   — А как звать тебя?
   — Настасьей! — певуче ответила она, и на его душе заиграла музыка. — Ныне кормежка сытнее… Хозяйского подбросила! — косясь на дверь, таинственно прошептала она.
   — Настя!.. Настасья! — прошептал, в свою очередь, парень и опять потянул руку к ней.
   — Не трожь! — перестала она улыбаться и сдвинула брови. — Не трожь! Терпи, потом порадую…
   Голос ее, ласковый, материнский, бодрил его. Широко раскрыв глаза, он неподвижно лежал на спине, любовался румяным теплым лицом и горько жаловался:
   — Такая ягодинка тут, а ты лежи, словно мощи!
   Она зарделась, проворно собрала посуду и убежала из горницы…
   Небо за окном нахмурилось. Заморосил дождь. По стеклу сбегали капли; нахохлившийся воробей исчез — улетел под крышу. А лукавый снова с большей силой стал шептать на ухо: «Ну, шевельнись чуток! Ну, шевельнись…»
   «Да как же? — спросил он самого себя. — Обмишурюсь, поди! Ведь из незримой щелочки сторожат!»
   Но бес соблазна не отставал, упрямо нашептывал: «Это почудилось. И никто не сторожит. И никого Прокофий Акинфиевич о сем не спрашивал!..»
   Могучее тело без движений каменело, и омерзительней становилось на душе. Хорошо, что полил дождь. Под ненастье можно было вздремнуть…
   На пятые сутки соблазн стал невыносим.
   Теперь ни еда, ни покой, ни жаркая молодка не радовали.
   Заневоленное, скованное страшным запретом тело каждой кровиночкой кричало:
   «Вставай! Вставай!.. Разомнись!»
   Он измученно закрывал глаза, думал о счастье быть богатым, о Насте, но каким блеклым теперь казалось это счастье!
   Счастье было — двигаться, ходить под солнцем. Сколы ко радости раньше давало утреннее пробуждение! Как приятно крепко, до хруста в костях, потянуться и зевнуть до слез, захватив полной грудью свежий, пьянящий воздух!
   Ночь ушла, пришло утро. В окно врывался золотой поток солнца; с поникших ветвей березки, сверкая, падали последние дождевые капли. И снова прилетел знакомый серко-воробей, закричал, зашумел, как драчливый мальчишка.
   Еще не отошел сон, сознание еще витало в дреме, но тело нетерпеливо требовало пробуждения. Под напором могучего неустранимого инстинкта затрепетал каждый мускул. Молодец орлиным взмахом закинул руки, потянулся так, что заскрипело ложе. Протяжный, невыразимо сладостный зевок захватил все существо.
   Ликуя и торжествуя, он перевернулся на бок и вдруг вспомнил об уговоре.
   Словно совершив великий непростительный грех, парень спохватился, застыл в скорбной неподвижности, но было поздно… В этот миг распахнулись двери, через порог перешагнули Демидов и два дюжих холопа. Одетый в халат зеленого бархата, в мягких сафьяновых сапожках, хозяин, вихляясь, подошел к ложу. Его глаза горели злорадством.
   — Ага! Не сдержался! Вот оно, счастьице! — ликовал он. — Хватай его, лежебоку! Хватай! В плети!..
   Не успел молодец и глазом моргнуть, как его сволокли с постели и в одних портах и рубахе потащили на заводской двор. Там уже наготове стояли козлы, подле них поджидал кат с сыромятной плетью.
   Никита Никитич восседал в кресле-возиле, упиваясь зрелищем.
   Прокофий, с полубезумными глазами, топтался вокруг козел. Он кривлялся, потирая руки, хихикал:
   — Вот оно, счастьице! Вот оно, родимое!..
   Молодца опрокинули чревом на козлы, привязали и с широких бугристых плеч сорвали рубаху.
   — Берегись, ожгу! — заорал кат и размашисто стегнул плетью.
   Из-под ремня брызнула кровь.
   — Раз! — стукнул посохом о землю паралитик и облизнулся.
   — С проводкой! С проводкой! — закричал Прокофий и, приплясывая подле терзаемого тела, сладостным шепотком зачастил: — Вот оно, счастьице! Вот оно, золотое!..
   Старик Демидов сбросил колпак, ветер обдувал его желтую плешь; глаза его расширились; чуть-чуть дрожали и раздувались чувственные ноздри. Вслед за палачом он взмахом посоха отсчитывал удары:
   — Двадцать пять! Двадцать шесть!..
   Склонив лохматые головы, чумазые, поникшие, стояли работные, женки и дворня. Румяная Настасья, закрыв передником лицо, беззвучно плакала…
   Заводской парень выдержал двести ударов. Его отвязали, стащили с козел и бросили под ноги старому Демидову. Паралитик заегозил в кресле.
   — Ой, добро! Ой, хорошо отходили! — хвалил он ката, разглядывая иссеченную в лоскутья спину несчастного.
   Слуга схватил ведро и окатил избитого студеной водой. Молодец очухался, вскочил на ноги. Шатаясь, неуверенно переставляя ноги, он протянул руки и пошел навстречу сияющему солнцу, жадно глотая чистый, живительный воздух.
   — Ох! — радостно вздохнул парень. — Вырвался-таки! Вот оно, мое счастье!..
   Прокофий стих вдруг; изумленно глядел он на работного.
   — Гляди, каков человек! — крикнул племянник дяде. — Стой! Стой!..
   Хозяин сам нагнал удальца, схватил его за руку.
   — Молодец! — похвалил он парня. — Хоть тысячу прозевал, но похвал достоин… Настька, Настька, подь сюда! — позвал он.
   Стряпуха, утерев слезы, боязливо подошла к хозяину.
   — Люб парень? — в упор спросил молодку Демидов.
   — Люб! — покорно отозвалась она.
   — Ну вот тебе и мужик! — весело отрезал Прокофий. — Пойдешь за него замуж?
   У молодки вспыхнули глаза:
   — Не шутишь, барин?
   Демидов насмешливо улыбнулся:
   — Кому он нужен, поротый! Где он себе женку отыщет?
   — А за битого двух небитых дают! — смело отозвалась молодка и обратилась к избитому парню: — Ваня, возьмешь меня в женки?
   Работный подошел к ней, взял за руку:
   — Идем, Настенька! Идем, моя радость!
   Глядя им вслед, старик работный, переживая неудачу своего молодого друга, разочарованно покачал головой:
   — Эх-ма, было б счастья два! Одно загреб, а первое упустил. Я бы глазом не моргнул, а свое взял!
   — Неужто не моргнул бы? — удивленно спросил Прокофий.
   «Господи Иисусе! — суеверно оглядел его работный. — Никак опять подстерег на слове!»
   Однако отступать было поздно; старик смело поглядел в лицо Демидову и сказал:
   — Истин бог, и глазом не сморгну!
   — Молодец, дедка! — похвалил хозяин. — Уговор сразу: я пальцем пугаю, а ты не сморгни. Выдержишь — жалую сто рублей. Сморгнешь — полета плетей. Становись!
   Старик потуже перетянул ремень, разгладил жидкую бороденку и стал перед Демидовым столбом.
   — Держись! — закричал хозяин. — Держись, глаза выколю!
   Растопырив длинные костлявые пальцы, которые страшили своей необыкновенной подвижностью, он угрожал. Казалось, вот-вот пронзит глаза. Но старик неподвижно и бесстрашно стоял не моргая.
   — Гляди, гляди, вот пес! — непонятной радостью трепетал Прокофий.
   Никита Никитич взглянул на седого деда, замахнулся посохом и прохрипел зловеще:
   — Пронжу!
   Острие посоха задержалось у самого глаза. Старик не дрогнул.
   — Сатана! — обругался паралитик и недовольно отвернулся.
   Долго бесновался Демидов, но никакие страхи не покорили деда.
   — Ух, сломил, черт! — устало выругался заводчик. — Откуда у такого старого да сила взялась?
   — Эх, милый, укрепится духом человек, крепче камня станет. Ослабнет — слабее былинки!
   — Бери сто рублей и уходи!
   По приказу хозяина отсчитали сто рублей серебром и положили перед мастерком.
   — Все твое! Загребай и иди, куда хочешь, в белый свет! За старостью ненадобен!
   Старик хмуро поглядел на рублевики и сердито вымолвил:
   — Не хочу твоих денег! Много слез из-за них пролито!
   — Подумай, о чем говоришь! — сердито прикрикнул заводчик и поднял налитые злобой глаза.
   Старый мастерко не испугался, не опустил глаз. Никите Никитичу стало не по себе от этого взгляда, он дернулся и замахал костлявой рукой:
   — Уйди, уйди прочь!
   Старик надел шапку, взял посошок и поклонился барину:
   — Прощай, хозяин! Не мила тебе правда. Но ты запомни, что правда на огне не горит и в воде не тонет! И Мамай правды не съел, а барам подавно ее не укрыть!
   Он поднял голову и побрел по дороге. И таким гордым и неподатливым показался этот старый человек, что Демидов не утерпел и сердито обронил:
   — И откуда ныне такой народ строптивый пошел?..
 
 
   Шумные забавы сменялись странными выходками, но скука, как верный пес, неотступно следовала за Прокофием. Хмурый ходил он по хоромам, не видя выхода своей тоске.
   — Никак ты опять приуныл? — обеспокоился Никита Никитич. — Погоди, я тебя так распотешу, так встряхну, что на карачках от радости поползешь! — пообещал он.
   По всем дорогам, деревенькам и монастырям Демидов распустил молву:
   «Жалует хозяин всех калек, нищебродов, юродивых. Ладят бочари дубовую бочку под серебро. В духов день из той бочки будет заводчик одарять нищую братию. Кто первый поспешит и дойдет к радетелю на поклон, тому больше будет отпущено!»
   Всколыхнула эта весть нищих, калек, горемычных попрошаек. Из дальних сел, из лесных монастырей — отовсюду устремились люди в Невьянск на зов грозного Демидова.
   Толпы людей, обездоленных господским произволом, покалеченных в огненной работе, голодных, сирых и бездомных, потянулись через каменистые шиханы, лесные дебри и реки. С каждым шагом росла и окрылялась сказка. Рассказывали странники:
   — На высокой горе, на маковке, под синими небесами, под белехонькими облаками сидит в парче, в золотой шапке, усыпанной самоцветами, грозный Демидов-владыка. Сидит и горько плачет, кается перед господом за погубленные души, винится в неправоте своей, в блуде, в непотребстве, в алчности. И сказал господь ему: «Смирись, ненасытный человек, раздай свои богатства, останься наг, нищ и удались в мать-пустыньку!»
   Послушал грозный Демидов господа, собрал он золото и серебро, лалы и яхонты, янтарь и жемчуг. В больших бочках уставил эти богатства на горе и поджидает божьих странников, скитальцев и горюнов, чтобы раздать им нечестно нажитое и уйти от мирского соблазна. Не знает он, сколько народу явится и кто дойдет до высокой горы, до маковки, только кто первым поклонится, тому ковшом отмерит он золото и самоцветы. Спешите, братия?..
   Не все сбылось так, как донесла молва. В духов день в распахнутые ворота на заводскую площадь хлынула толпа нищебродов и увидела: на высоком крыльце, крытом ордынскими коврами, в золоченом кресле и впрямь сидит старый Демидов в дорогих одеждах и бархатной мурмолке. Рядом с ним — узколицый черноглазый племянник. Стоит подле них дубовый бочонок и полон-полнехонек серебра…
   Прокофий Акинфиевич с омерзением и страхом глядел на скопище, затопившее площадь. Как черви в прахе, ползли безногие, бряцали веригами юродивые с безумными глазами, калеки напоказ выставляли свои страшные уродства и кровоточивые язвы, старушки-божедомки пререкались и назойливо лезли вперед.
   Дядя Никита Никитич с любопытством разглядывал толпу.
   Он протянул руку, унизанную перстнями, взял ковш. Как ветер прошумел — неясный гул покатился по площади. Все, что копошилось внизу у крыльца, потянулись вперед. Куда ни взглядывал заводчик — всюду светились надеждой впалые, измученные глаза, настороженно следили за каждым движением. Еще не зазвучало серебро, а сотни костлявых, изъеденных болезнями рук, страшных в своей необыкновенной подвижности, уже тянулись к Демидову, дрожали, скрючивались. Кто-то в копошащейся груде тел молил:
   — Пустите! Пустите! Я первый приполз…
   Никита Демидов оглянулся: хожалый и телохранители стояли подле.
   — Мосолов! — позвал заводчик приказчика.
   — Тут я, сударь! — поклонился Иван Перфильевич.
   — Следи отсюда и будь на страже. Знак дам! — многозначительно сказал хозяин.
   Прокофий ожил: чуяло сердце — великую потеху затеял дядя. «Обошел старый выдумкой!» Взгляд его упал на Мосолова. Приказчик недовольно повел плечами; лицо его было строго и зло.
   — Ты что? — обратился к нему заводчик.
   — Боюсь, шибко боюсь, Прокофий Акинфиевич, — торопливо прошептал он. — Как бы беды не вышло.
   Хозяин встрепенулся, горделиво вскинул голову:
   — Никогда! Кто нам судья? Мы тут боги и цари, нам и судить! — сказал он вызывающе. — Давайте, дядюшка!..
   Паралитик передал ковш племяннику. Подойдя к бочонку, Прокофий ковшом загреб серебро и опрокинул его обратно…
   Протяжный стон пронесся по площади. Голодные глаза впились в сверкающую струю.
   — Нам! Нам! — закричали все разом.
   — Дай! Дай! — потянулись руки.
   Но Демидов томил, дразнил звоном металла, блеском его. Он разжигал жадность людей. Старый паралитик одобрительно кивал утиной головкой.
   — Потоми, потерзай эту погань! — шептал он.
   — Батюшка, батюшка, осчастливь! — кричали нищеброды.
   — Ишь ты! — ехидно усмехнулся Никита. — Не робили, а просят!
   — Пощади, пожалей, родимый! Имей сердце! — вопили калеки.
   Оборотясь к племяннику, Никита крикнул:
   — А ну, Прокофий, сыпани в них!..
   Тот, как сеятель, взмахнул наполненным ковшом: серебряные полтинники и рублевики, звеня, подпрыгивая, раскатились среди людей. Давя и топча друг друга, забыв о ранах и своих увечьях, убогие и калеки, старушонки, пропахшие ладаном, и убивающие плоть и соблазны юродивые — все, все бросились за сребрениками…
   Прокофий вновь зачерпнул ковшом и взмахнул им над толпой. Вой и крики взвились к небесам; еще неистовее, безумнее заметались люди, удушаемые в тесноте.
   Глядя на это, Никита Никитич ликовал:
   — Прокопка, сыпани, сыпани им!..
   Заводчик осыпал площадь серебряным дождем. Раскрасневшийся, возбужденный, он упивался зрелищем.
   Слабые, чтобы уберечь добычу, монеты прятали за щеку. Нищебродки, навалившись телом на рублевик, кричали:
   — Мое! Мое!
   Калек давили, ломали им руки, пальцы, хватали за горло.
   С выпученными, страшными глазами на ступеньки высокого крыльца к подножию Демидова всползал юродивый. Его лицо гноилось, смердило; грязные лохмотья волочились в прахе. Тяжелые железные вериги громыхали при движении. Протягивая длинную костлявую руку, он вопил:
   — Мне кинь, мне!.. Замолю грехи твои!..
   Никита схватил посох и огрел безумца.
   — Прочь, звероликий! — закричал он. Но юродивый, издавая вой, лез дальше. Тогда заводчик взмахнул платком…
   Из псарни на площадь ринулся десяток разъяренных волкодавов. Спасая добычу, себя, обезумевшие люди бросились врассыпную. Недавно распахнутые ворота теперь оказались на крепком запоре.
   Страшные «зверовые» псы казаков, злые «тазы» — овчарки киргизов, мужицкие сторожухи по свисту демидовских егерей кинулись на людей. Они со всего стремительного бега бросались на человека, опрокидывая своей тяжестью, и мертвой хваткой рвали за горло…
   — Вот так потеха! — завертелся в кресле паралитик. — Вот так радость! — Он не утерпел, наклонился вперед и закричал псам, науськивая их: — Ату! Ату сквернавцев!..