По сухой и пыльной дороге мы прошли отсюда до Сан-Игнасио. Местность эта богата минеральным сырьем. В горах на севере есть золотые месторождения с выходом золота полторы унции на тонну руды. Первоначально рудники разрабатывались иезуитами. Сейчас весь этот район из-за оторванности от внешнего мира пришел в упадок и запустение. Даже Сан-Игнасио — столица провинции Чикитос — оказалась всего-навсего обнищавшей деревней с населением в 3000 человек, главным образом индейцев, влачивших жалкое существование.
   Тем не менее карнавал в Сан-Игнасио еще продолжался — новогодние праздники никак не могли кончиться. Из многих, весьма жалких с виду домов слышалось бренчание гитар и заунывное пение, в воздухе густо висел запах качасы. Там и сям валялись пьяные, кто опираясь о стену или растянувшись на пороге, кто распластавшись на земле, словно жертвы побоища. Не было слышно ни собак, ни птиц; казалось, все погрузилось в оцепенение, предшествующее смерти.
   Мы подходили к местам, в которых змей, вероятно, больше, чем где-либо в Южной Америке. Огромное число людей гибнет здесь от их укусов. Многие уверяли меня в том, что в этих краях водится змея около трех футов длиною, которая перед нападением складывается, как подзорная труба. Словно для того чтобы смягчить впечатление от сказанного — мне это казалось просто невозможным с анатомической точки зрения, — они добавляли, что змея эта не очень ядовита. Я был бы не прочь увидеть ее, но мне так никогда и не удалось.
   Коренные жители провинции Чикитос отличались светлым цветом кожи и жили в пещерах — ямах в земле диаметром около двенадцати футов. Вход делался в виде длинного наклонного туннеля, яму наглухо закрывали сверху ветвями и пальмовыми листьями. Индейское племя морсего в Бразилии все еще живет таким образом.
   В лесу, росшем в низине за Сан-Игнасио, мы шесть дней с трудом пробирались через баньядос по жидкой грязи; во время дождей местность здесь совершенно затопляется. Вертикально подымаясь от земли, стволы хлопчатниковых деревьев стояли подобно белым призрачным башням с корнями-подпорками; их сплетающиеся наверху ветви, отяжеленные бородами мхов и лианами-паразитами, образовывали свод, сквозь который лишь там и сям пробивался тонкий лучик света. В сумраке между огромными стволами смутно белели каучуковые деревья, тянущиеся к солнцу.
   В лесах умеренного пояса стволы деревьев сравнительно хорошо освещены, имеют темную окраску и их кора отличается очень интересной структурой в виде бесчисленного множества чешуек. Здесь, в тропическом поясе Америки, стволы деревьев гладкие, бледных светлых оттенков, заметных даже во тьме. Повсюду спутанные плети ползучих растений стелются на открытых местах, охватывают деревья или любой куст, достаточно крепкий, чтобы выдержать их тяжесть, с беспощадной настойчивостью взбираются на кроны деревьев, образующих зеленые, вознесшиеся ввысь террасы джунглей, там яркий солнечный свет, там в буйстве красок пламенеют орхидеи. Сверху сетями свисают лианы, словно какой-то чудовищный паук свил паутину из живого волокна, чтобы поймать человека или зверя в свои путы, разорвать которые невозможно. С земли волнами зелени подымаются лиственные ползучие растения, прорываясь сквозь завесу пальм и бамбука.
   То там, то здесь лежат удушенные гиганты леса, свалившиеся замертво, гниющие в грязи, и солнечный свет падает на прогалину, где папайя, или капустная пальма, стоит прямо и грациозно, словно прекрасная нимфа. От смерти к разложению в лесу один только шаг. Деревья проживают свою жизнь и падают, и никому нет дела, что они становятся добычей несметного множества насекомых, их домом и кормом. Вечная сырость, вездесущая плесень быстро превращают погибшие деревья в зловонную массу, разъедают их, пока они не становятся частью той грязи, которая поглощает их. Здесь не найдешь ничего похожего на сухую, мягкую, словно подушка, землю, которая встречается в лесах севера, здесь сплошная слякоть и грязь, которой нет только на приподнятых над местностью островках. Когда идешь в этом лесу по ковру опавших листьев и спутанной травы, ступня проваливается вниз с монотонным хлюпающим звуком, и мышцы ног болят от постоянных усилий, с которыми приходится вытаскивать из грязи ногу для каждого последующего шага.
   Там, где лес расступается, образуя открытые пространства, уже от самой его опушки начинается плоское болото, местами усеянное небольшими островками в несколько футов высотой, поросшими зарослями бамбука и кустарником. На одном из таких островков — довольно большом — расположилась убогая эстансия Сан-Диего, населенная такими же мрачными людьми, как и вид, открывающийся из их дома с его полусгнившей тростниковой дверью. Это место кишело змеями —все островки среди болота служат им убежищем во время разливов; за три месяца в доме было убито трицать шесть змей, причем все ядовитые. В тростниковой крыше дома день и ночь можно было слышать их шорох.
   Пройдя две лиги за Сан-Диего, мы вышли на уже знакомую мне тропу Сан-Матиас — Вилья-Белья. Поскольку повозки, которые мы захватили из Сан-Игнасио, не могли переправиться через вздувшуюся реку Барбадос, пришлось разбить лагерь как можно ближе к Казалваску и расстрелять кучу ружейных патронов, чтобы привлечь внимание людей на другом берегу реки. На третий день на противоположной стороне показался негр, который, как потом выяснилось, был участником бразильской пограничной комиссии 1909 года. Он вернулся в Казалваску и привел оттуда лодку, чтобы переправить нас ни тот берег.
   — Если бы вы попробовали переплыть эту реку, вы недалеко бы ушли, сеньор, — сказал он, отчаливая от берега. — Крокодилы хватают здесь людей.
   Когда я сказал ему, что в 1909 году переплыл эту реку, он чуть не задохнулся от изумления.
   — Просто чудо, что они не схватили вас. У белого человека гораздо меньше шансов избежать их, чем у цветного, это вам каждый скажет.
   — Но мне говорили, что они не нападают на человека до полудня.
   — Да, сеньор, так говорят. Но ведь в реке есть не только крокодилы. Здесь есть также анаконды, и уж они-то не станут ждать часа второго завтрака, чтобы напасть на вас! Может быть, Гуапоре в смысле анаконд еще похуже, на ее берегах, особенно в некоторых местах, совсем небезопасно разбивать лагерь. Один отряд, с которым я шел, расположился лагерем на подходящем берегу, там было удобно развесить гамаки. Среди нас был человек, который любил подвешивать свой гамак в стороне от других — говорил, что спит лучше, когда никто не храпит рядом.
   Как-то ночью мы услышали сдавленный крик, он оборвался, словно кто-то схватил человека за горло. Мы все повыскакивали из гамаков, схватили ружья и бросились к тому месту, где тот человек повесил свой гамак. Кто-то захватил фонарь, и при его тусклом свете мы увидели картину, которую мне никогда не забыть: огромная анаконда схватила пастью веревки гамака и несколько раз обернулась вокруг человека. Мы стали палить по змее, и через некоторое время она отпустила свою добычу и уползла в реку. Человек был мертв, сеньор, у него ни одной косточки не осталось не поломанной.
   В Мату-Гросу, где полно анаконд, существует смешной предрассудок, что, если человека укусит анаконда и он спасется от нее, он будет невосприимчив к яду любой змеи. В бразильских сертанах, или глухих местностях, существует поверье, что змеи никогда не нападают на человека, который носит на себе мешочек с сулемой. Индейцы упорно придерживаются подобных поверий, и, если начнешь с ними спорить, отвечают: «Сеньор, я всю жизнь прожил в сертанах и знаю, о чем говорю».
   Казалваску, население которого было перебито дикарями, снова стало обитаемым — здесь жило несколько негров, и нам посчастливилось достать лодку, на которой мы отправились в Порту-Бастос, где Антонио Альвес, мой старый друг, с которым я работал на демаркации границ, продал мне отличное каноэ для дальнейшего путешествия по реке.
   Вилья-Белья как был, так и остался грязным, запущенным и полуразрушенным городом, но лишь только мы вступили на заросшую травой улицу, как меня ударила в грудь какая-то черно-белая торпеда, вылетевшая из одного дома. Это был фокстерьер, которого я здесь оставил с поломанной ногой в 1908 году; он принялся быстро-быстро лизать меня языком. Я отнюдь не был забыт.
   Чтобы избежать вороватых индейцев, шныряющих ночью по улицам Вилья-Бельи, мы расположились лагерем на другой стороне реки, где нас посетили крокодил, ягуар, тапир и несколько свиней, а также множество ночных обезьян, объявивших о своем присутствии жуткими завываниями.
   Верховья Гуапоре изобилуют дичью, так как ее мало кто беспокоит. Через одиннадцать дней тяжелой работы веслами мы достигли реки Мекенс, где была баррака немецких промышленников каучука. Здесь мы встретились с бароном Эрландом Норденшельдом, который вместе со своей отважной женой занимался исследованием индейских племен, живших в более или менее доступных районах по Гуапоре. Эту привлекательную молодую шведку красноречиво характеризует уже тот факт, что она охотно бродила вместе со своим мужем в лесах и днями ходила по болотам для того, чтобы добраться до какого-нибудь отдаленного индейского племени.
   Милях в двенадцати к востоку были горы; барон считал, что идти туда было бы опрометчиво.
   — Там наверняка обитают многочисленные дикие племена, — заметил он. — Можно с уверенностью сказать, что это опасные люди. Я кое-что слышал о них от индейцев, которых мы уже посетили. Все они говорят, что где-то в той стороне живут каннибалы.
   — По их же словам, это очень высокие и волосатые люди, — вставила жена барона.
   — Скоро мы это узнаем, ведь это как раз туда мы и направляемся, — засмеялся я.
   — Это будет в высшей степени опрометчиво! — проворчал барон. — Честно говоря, я не рассчитываю снова увидеть вас в живых. Вы совершаете явное безрассудство.
   Горбясь под тяжелыми ношами, мы покинули Мекенс и два дня пробирались по жидкой грязи широко раскинувшихся болот, пока не пришли к питавшей их реке с крайне медленным течением. Мы пошли вверх по этой реке и спустя несколько дней достигли травянистых равнин у предгорий Серрадус-Паресис. Здешние места так хороши, что я понял, почему тут в лесах встречается столько отшельников самых различных национальностей, предпочитающих жизнь в одиночестве, среди дикой природы, скудному и шаткому существованию в цивилизованном обществе. Чем жалеть этих людей за то, что они лишены удобств, без которых мы не мыслим свою жизнь, скорее нам следует завидовать тому, что у них хватило мудрости понять, сколь обманчивы все эти ценности. Может быть, именно эти отшельники познали истинный смысл жизни.
   Идя по гористой местности, мы снова попали в лес; подлесок почти не мешал нашему продвижению. Огромные каучуковые деревья — некоторые из них достигали двенадцати футов в окружности — не обнаруживали следов регулярной подсечки. Правда, на некоторых деревьях были грубые зарубки, но мы видели, что они сделаны не рукою серингейро. Похоже было на то, что белые люди никогда раньше здесь не бывали, зато следы индейцев были налицо.
   В здешних лесах мы нашли несколько видов замечательно вкусных плодов. Как они называются — не знаю, я никогда раньше таких не видел. У одних почти весь плод состоял из косточки, мякоти было немного, но она была так вкусна, что хотелось есть все больше и больше. Другой плод мы решили попробовать только после того, как заметили, что он очень нравится насекомым. Размером он был с гранат и тоже оказался вкусным, но с вяжущим привкусом; отведав его, мы почувствовали себя очень плохо и некоторое время испытывали головокружение. Через три недели, после того как мы вступили в лес, мы наткнулись на широкую, хорошо протоптанную тропу, пересекавшую нашу под прямым углом.
   — Дикари! — сказал я. — Деревня должна быть совсем близко, этой тропой пользуются каждый день!
   — Но ведь та, по которой мы идем, тоже хорошо натоптана, — возразил Костин. — Уж если на то пошло, и та, и другая может вести к деревне.
   Я посмотрел на тропы и не мог решить, какая из них та, что нам надо.
   — Знаете что, майор, давайте кинем монету — орел или решка, — предложил Мэнли.
   Я сунул руку в карман и нащупал монету.
   — Орел — идем по новой тропе, решка — по старой. Я подбросил монету, и мы наклонились над тем местом, где она упала. Выпал орел.
   — Итак, идем по новой.
   Мы прошли две или три мили, миновав несколько плантаций, и вдруг оказались на большой расчистке, залитой ярким солнечным светом. Очень осторожно мы выглянули из кустов — прямо перед нами, на обширной, гладко утоптанной площадке стояли две большие хижины, по форме напоминающие ульи. В центральной своей части они достигали высоты почти в сорок футов и имели сто футов в диаметре. Однако вход можно было увидеть только в одной из них, той, что была к нам ближе, возможно, футах в тридцати.
   В это время из одной хижины вышел голый меднокожий ребенок с орехом в одной руке и маленьким каменным топором в другой. Он присел на корточки перед плоским камнем, положил на него орех и принялся разбивать его топором.
   Глядя на эту сцену, я забыл своих спутников и все на свете. Завеса времени отодвинулась в сторону, позволив заглянуть в отдаленное прошлое, в доисторическую явь. Ведь именно так должен был выглядеть ребенок неолита, именно так он должен был вести себя в те отдаленные времена, когда человек начал свое восхождение по лестнице эволюции. Первобытный лес, прогалина, хижина — все выглядело точно так, как, должно быть, выглядело несчетные тысячелетия назад! Но вот орех раскололся, ребенок издал слабый хрюкающий звук удовлетворения и, отложив в сторону топор, сунул косточку в рот.
   Я заставил себя вернуться к действительности и тихо свистнул. Мальчик поднял голову, перестал жевать и вытаращил глаза; из темных недр хижины высунулись две руки, схватили ребенка и втащили внутрь. Послышалось возбужденное невнятное бормотание, шорох разбираемых луков и стрел, сдавленные крики. Бесполезно прятаться в лесу, когда дикари уже обнаружили твое присутствие, поэтому я вышел из укрытия, быстро пересек пространство, отделявшее меня от хижины, пролез в узкое входное отверстие и присел у стены. Когда глаза у меня привыкли к темноте, я увидал, что в хижине никого нет, кроме одной старой женщины. Она стояла у центрального столба среди высоких глиняных горшков и смотрела на меня. На противоположной стороне хижины были другие входы, через которые бежали ее обитатели. Меня осенила догадка: по-видимому, мы пришли в то время, когда мужчины работали на плантациях, и теперь женщины и дети, которые только что были в хижине, бегут поднимать тревогу, оставив в хижине лишь древнюю старуху, неспособную быстро передвигаться.
   Старуха что-то пробормотала про себя, потом наклонилась и возобновила работу, которую прервала, когда началась суматоха, — она варила на огне маисовое пиво. Я показал ей жестами, что голоден, и явно напуганная, она взяла тыкву и, с трудом передвигая ногами, подошла ко мне, по-прежнему что-то бормоча про себя. В тыкве оказалось что-то очень вкусное, хотя я не знал, что именно, и я отнес еду моим спутникам, которые все еще ждали в зарослях на краю расчистки.
   Небо подернулось тучами, раздался гром, и полил проливной дождь.
   — Пойдемте в хижину! — крикнул я. — Теперь все равно, где быть, что там, что здесь, снаружи.
   Мы вошли в хижину, и, когда тыква была опорожнена, я передал ее старухе, чтобы она снова наполнила сосуд. И вот, когда мы уничтожали добавку, появились мужчины. Они проскользнули внутрь через входы, ранее нами не замеченные, и через ближайший к нам вход мы могли видеть еще более многочисленные тени людей снаружи — вероятно, они окружили хижину. Все мужчины имели с собой луки и стрелы. Человек, которого я принял за вождя, стоял около старухи, слушая ее взволнованный рассказ. Я подошел к нему и жестами попытался дать ему понять, что мы пришли с мирными намерениями, хотим только пищи и уже получили ее. Вождь стоял совершенно спокойно, и нельзя было понять, доходит ли до него то, что я хотел ему сказать. Я вернулся к входу, взял из тюка несколько небольших подарков и отдал ему. Он взял их, ничем не выразив свою благодарность, однако после этого к нам подошли женщины с тыквами, наполненными земляными орехами. Это означало, что в нас признали друзей; вождь уселся на изогнутую скамеечку и стал есть орехи вместе с нами.
   Позже я выяснил, что это племя называется максуби, живет оно в двадцати четырех деревнях и насчитывает свыше двух тысяч человек. Кожа у этих индейцев не очень темная, ярко-медного оттенка, волосы слегка рыжеватые. Максуби не очень рослый народ. Мужчины носят раковины и палочки в ушах, деревянные шпильки, продеваемые через ноздри и нижнюю губу, и браслеты из зерен и дерева чонта. На лодыжки и запястья они надевают каучуковые ленты, окрашенные в красный цвет соком растения уруку. Увидя эти ленты, мы поняли, кто делал надрезы на каучуковых деревьях в окрестностях. Женщины не носили украшений, и волосы у них были короткие, тогда как у мужчин длинные — прямая противоположность нашему обычаю. На мой взгляд, люди этого племени, подобно многим другим в Бразилии, являются потомками какого-то высокоцивилизованного народа. В одной деревне максуби я видел рыжего мальчика с голубыми глазами — но он не был альбинос.
   Цель нашего путешествия лежала значительно дальше на восток, и мы оставались у максуби лишь для того, чтобы немного изучить их язык и обычаи. Они оказались солнцепоклонниками; один или два человека в каждой деревне должны каждое утро приветствовать солнце, распевая при этом музыкальными голосами таинственные, полные роковых интонаций песнопения в своеобразной пятиступенной гамме, сходной с ярави горных индейцев в Перу. В глубокой тиши леса, когда первый проблеск дня заглушит не стихающий всю ночь гул насекомых, гимны максуби глубоко впечатляют своей красотой. Это музыка развитого народа, а не просто шумные ритмы, характерные для подлинных дикарей. У максуби есть имена для всех планет, а звезды называются у них вира-вира — словом, которое любопытным образом ассоциируется со словом «виракоча», означавшим солнце у инков.
   Максуби отличаются учтивостью манер и безупречными нравами. У них небольшие, красивые ноги и руки и тонкие черты лица. Им знакомо гончарное искусство, они выращивают табак и курят его из небольших чашеобразных трубок в виде сигарет, сворачиваемых из маисовых листьев. Во всем максуби производят впечатление народа, когда-то стоявшего на высокой ступени развития и переживающего стадию упадка, а не дикарей, выходящих из первобытного состояния.
   На еще неисследованных пространствах Южной Америки рассеяны и другие племена, подобные максуби; некоторые из них несколько более развитые и есть даже такие, что носят одежду. Это полностью опровергает выводы, к которым пришли этнографы, исследовавшие лишь области по берегам рек и не заходившие в менее доступные места. В то же время есть и настоящие дикари…
   Нигде мы не видали таких земляных орехов, какие выращивают максуби. Это был их основной продукт питания. Орехи в кожуре были длиной в три-четыре дюйма, они обладали прекрасным вкусом и высокими питательными свойствами; трудно найти более подходящую пищу для дороги, что мы оценили позднее. Во время еды каждый мужчина угощается из общей чаши, наполненной этими огромными орехами, между тем как женщины едят отдельно и следят за тем, чтобы чаша мужчин пополнялась.
   Примерно через десять дней мы уже могли объясняться с максуби на их языке, и они рассказали нам о племени каннибалов марикокси, живущих на севере. «Винча марикокси, чимбиби коко!» — говорили они (привожу эти слова, чтобы дать понятие об их языке), то есть: «Если пойдете к марикокси, попадете прямо в их котел!» Это предупреждение сопровождалось выразительной пантомимой.
   Полученные от максуби сведения были полезны и интересны. Посетив несколько ближайших их деревень, мы попрощались с максуби и направились на северо-восток, где, по их словам, обитали марикокси. Мы вступили в совершенно нехоженый лес — очевидно, это была ничейная земля, куда избегали заходить как максуби, так и марикокси. На пятый день мы наткнулись на тропу, которая выглядела так, словно ею постоянно пользовались.
   Пока мы стояли, озираясь по сторонам и решая, в каком направлении пойти, ярдах в ста от нас с юга появились двое дикарей; они быстро шли и оживленно переговаривались друг с другом. Заметив нас, они остановились как вкопанные и спешно стали прилаживать стрелы к лукам. Я закричал им на языке максуби. Деревья отбрасывали на них тени, и мы не могли как следует рассмотреть их, но мне показалось, что это были люди самого примитивного вида — высокие, волосатые, совершенно голые, с очень длинными руками и скошенными к затылку лбами над выдающимися надбровными дугами. Внезапно они повернулись и убежали в подлесок, а мы, зная, сколь бесполезно следовать за дикарями в лесу, двинулись по тропе в северном направлении.
   Это произошло незадолго до заката солнца, когда мы услышали неясный, приглушенный деревьями звук — несомненно, это был звук рога. Мы остановились и внимательно прислушались. Снова мы услышали призыв рога, на который последовали ответы с разных сторон. Теперь уже трубило несколько рогов сразу, издавая неприятно резкий звук. В померкнувшем вечернем свете, под высоким шатром леса, где не ступала нога цивилизованного человека, звук этот казался сверхъестественно жутким, подобно начальным нотам какой-нибудь фантастической оперы. Мы знали, что издают его роги дикарей и что дикари эти идут по нашему следу. Действительно, вскоре мы могли расслышать крики и бессвязное бормотание, сопровождаемые резкими звуками рогов, — варварский, беспощадный, назойливый шум, резко контрастировавший с бесшумной повадкой обыкновенных дикарей. Верхушки деревьев еще были освещены, но здесь, в чаще, быстро темнело, и мы стали высматривать такое место для ночлега, где мы могли бы до какой-то степени обезопасить себя от нападения. Наконец мы избрали для этой цели заросли такуара. Здесь голые дикари не стали бы нас преследовать из-за острых, длиной в дюйм, шипов этого бамбука. Привязывая свои гамаки за ширмой естественного частокола, мы слышали, как дикари, собравшись со всех сторон, возбужденно тараторили, однако входить в заросли не решались. Затем с наступлением полной темноты они ушли, и больше мы их не слышали.
   Наутро мы не видели поблизости ни одного дикаря; не встретили мы их и тогда, когда пошли по другой, хорошо нахоженной тропе, которая привела нас к расчистке, где были посадки маниоки и папайи. Яркие туканы с криком клевали плоды на пальмах, и, так как никакая опасность не угрожала, мы вдоволь полакомились фруктами и стали здесь лагерем. Под вечер, лежа в гамаках, мы устроили концерт — Костин играл на губной гармонике, Мэнли — на гребешке, а я — на флажолете. Быть может, с нашей стороны было глупо таким путем объявлять о своем присутствии, но нас никто не потревожил, и дикари не появлялись.
   Утром мы пошли дальше и через четверть мили наткнулись на своего рода сторожку из пальмовых листьев, а потом — на другую. Затем совсем неожиданно мы вышли на такое место, где подлесок сходил на нет, открывая между стволами деревьев поселение из примитивных навесов, под которыми сидели на корточках дикари самого зверского вида, каких только мне приходилось видеть. Некоторые были заняты приготовлением стрел, другие просто бездельничали. Это были громадные, обезьяноподобные существа, имевшие такой вид, словно они едва поднялись над уровнем животных.
   Я свистнул, и огромное существо, невероятно волосатое, вскочило на ноги под ближайшим навесом, молниеносно приладило стрелу к луку и, пританцовывая с ноги на ногу, приблизилось к нам на расстояние четырех футов. Испуская какие-то странные звуки, оно остановилось, приплясывая на месте, и вдруг весь лес вокруг нас ожил, наполнился этими же ужасающими обезьяночеловеками, ворчащими свое «юф-юф!» и пританцовывающими с ноги на ногу; одновременно они натягивали свои луки. Положение было не из приятных, и я спрашивал себя, уж не пришел ли нам конец. На языке максуби я сказал, что мы идем к ним друзьями, но они не обратили на мои слова никакого внимания. Казалось, человеческая речь была вне пределов их понимания.
   Существо, стоявшее напротив меня, прекратило свой танец, с секунду стояло совершенно неподвижно, потом натянуло тетиву вровень со своим ухом, одновременно поднимая зазубренное острие шестифутовой стрелы на высоту моей груди. Не мигая, я пристально смотрел в щелеподобные глазки, полураскрытые под нависшими бровями, зная, что стрела не полетит с первого раза. И действительно, дикарь опустил лук так же нерешительно, как поднял его, и снова началось медленное пританцовывание и сопровождающее его «юф-юф!»
   Во второй раз он поднял лук и натянул тетиву, и снова я знал, что выстрела не последует. Все было в точности так, как мне говорили максуби. Снова он опустил лук и снова стал приплясывать. Наконец, в третий раз, немного переждав, он стал поднимать стрелу. Я знал, что теперь он намерен выпустить ее, и вытащил маузер, висевший в кобуре у бедра.
   Это была большая, неудобная штука с неподходящим для пользования в лесу калибром, но я все-таки взял маузер потому, что он мог укрепляться на торце деревянной кобуры, превращаясь в подобие карабина, и был все же легче, чем настоящая винтовка. Заряжался он патронами 38-го калибра с черным порохом, производящими страшный грохот, несмотря на свои малые размеры.