– А кому нужен ребенок на плантации?
   – Да я его продам при первом же удобном случае, – сказал Гейли и закурил вторую сигару.
   – Цена, вероятно, будет невысокая? – спросил человек, усаживаясь на ящик.
   – Там посмотрим, – сказал Гейли. – Мальчишка хоть куда – крупный, упитанный, не ущипнешь!
   – Это все правильно, да ведь пока его вырастишь! Сколько забот, расходов…
   – Чепуха! Какие там особенные заботы? Растут себе и растут, как щенята. Этот через месяц уж бегать будет.
   – Есть одно место, куда его можно отправить на воспитание. Там у стряпухи на прошлой неделе мальчишка утонул в лохани, пока она вешала белье. Вот бы к ней его и пристроить.
   Некоторое время оба курили молча, так как ни тому, ни другому не хотелось первому заговаривать о самом главном. Наконец собеседник Гейли нарушил молчание:
   – Ведь больше десяти долларов вы за этого мальчишку не запросите? Вам, так или иначе, надо сбыть его с рук.
   Гейли покачал головой и весьма выразительно сплюнул.
   – Нет, нет, не подходит, – сказал он, не вынимая изо рта сигары.
   – А сколько же вы хотите?
   – Я, может, себе его оставлю или отдам куда-нибудь на воспитание, – сказал Гейли. – Мальчишка смазливый, здоровенький. Через полгода цена ему будет сто долларов, а через год-другой и все двести. Так что сейчас меньше пятидесяти. И смысла нет просить.
   – Что вы, любезнейший! Это курам на смех!
   Гейли решительно мотнул головой.
   – Ни цента не уступлю.
   – Даю тридцать, – сказал незнакомец, – и ни цента больше.
   – Ладно! – И Гейли сплюнул еще более решительно. – Поделим разницу – сорок пять долларов последняя цена.
   Незнакомец минуту подумал и сказал:
   – Ну что ж, идет.
   – По рукам! – обрадовался Гейли. – Вам где сходить?
   – В Луисвилле.
   – В Луисвилле? Вот и прекрасно! Мы подойдем туда в сумерках. Мальчишка будет спать, а вы его потихоньку… так, чтобы обошлось без рева… и дело в шляпе. Я лишнего шума не люблю. Слезы, суматоха – ну к чему это?
   И после того как несколько ассигнаций перешло из бумажника покупателя в бумажник продавца, последний снова закурил сигару.
   Был ясный, тихий вечер, когда «Красавица река» остановилась у луисвиллской пристани. Женщина сидела, прижав спящего ребенка к груди. Но вот кто-то крикнул: «Луисвилл!», она встрепенулась, положила сына между двумя ящиками, предварительно подостлав под него свой плащ, и побежала к борту в надежде, что среди слуг из местной гостиницы, глазеющих на пароход, будет и ее муж. Она перегнулась через поручни, пристально вглядываясь в каждое лицо на берегу, и столпившиеся сзади пассажиры загородили от нее ребенка.
   – Пора! – шепнул Гейли, передавая спящего малыша его новому хозяину. – Только не разбудите, а то раскричится. Не оберешься хлопот с матерью.
   Тот осторожно взял свою покупку и вскоре затерялся с ней в толпе на берегу.
   Когда пароход, кряхтя, отдуваясь и пофыркивая, отвалил от пристани и начал медленно разворачиваться, женщина вернулась на прежнее место. Там сидел Гейли. Ребенка не было.
   – Где… где он? – растерянно забормотала она.
   – Люси, – сказал работорговец, – ты его больше не увидишь, так и знай. Все равно на Юг с ребенком ехать нельзя, а я продал твоего мальчишку в хорошую семью, там ему будет лучше, чем у тебя.
   Полный муки и безграничного отчаяния взгляд, который бросила на него женщина, мог бы смутить кого угодно, только не Гейли. Он давно привык к таким взглядам, к искаженным мукой темным лицам, к судорожно стиснутым рукам, прерывистому дыханию и считал, что в его ремесле без этого не обойдешься. Сейчас ему важно было только одно: поднимет женщина крик на весь пароход или нет, ибо Гейли терпеть не мог лишнего шума и суеты.
   Но женщина не стала кричать. Удар обрушился на нее слишком внезапно.
   Она как подкошенная упала на ящик, устремив вперед невидящий взгляд, руки ее бессильно повисли вдоль тела. Людские голоса, непрестанный грохот машин доносились до ее слуха точно сквозь сон. Раненое сердце не могло исторгнуть ни стона, чтобы облегчить невыносимую боль. Внешне она была совершенно спокойна.
   Работорговец, обдумав положение, счел нужным выказать приличествующее случаю участие.
   – Знаю, Люси, знаю, на первых порах тяжело, – сказал он. – Но ведь ты у нас умница, не будешь попусту убиваться. Что же тут поделаешь, иначе нельзя!
   – Перестаньте, хозяин, не надо! – сдавленным голосом проговорила она.
   – Ты умница, Люси, – продолжал работорговец, – я тебя в обиду не дам, подыщу тебе хорошее местечко на Юге. Ты там и другого мужа себе найдешь. Такой красавице…
   – Оставьте меня, хозяин, не говорите со мной!
   И в этих словах послышалось столько боли и тоски, что Гейли подумал: «Нет, тут никакими уговорами не поможешь» и решил отступиться от нее.
   Он встал, а женщина повернулась к нему спиной и с головой закуталась в плащ.
   Работорговец прохаживался по палубе, то и дело останавливаясь и поглядывая на нее.
   «Убивается… но хоть не голосит, и то хорошо, – рассуждал он сам с собой. – Ничего, отойдет, со временем все образуется».
   Том был свидетелем этой сделки, и ему с самого начала было ясно, чем она кончится. Сердце его обливалось кровью при виде несчастной женщины, при виде этой живой страдающей вещи, равной, согласно американским законам, тем ящикам с товарами и кипам хлопка, на которых она лежала теперь, точно сломанная тростинка.
   Он подсел к ней, пытаясь хоть как-нибудь утешить ее, но она только стонала в ответ на его увещания.
   Настала ночь – спокойная, величавая ночь, сияющая множеством прекрасных золотых звезд. Но далекое небо безмолвствовало, от него нельзя было ждать ни помощи, ни даже сочувствия. Веселые, оживленные голоса умолкли один за другим; все уснуло на пароходе, и в наступившей тишине было явственно слышно журчанье волны у борта. Том лежал на ящиках; изредка до него доносились глухие причитания несчастной женщины:
   – Что же я теперь буду делать? Боже мой, боже! Помоги мне!
   Но потом и эти звуки стихли.
   Среди ночи Том проснулся, будто от толчка. Темная тень промелькнула между ним и бортом, и он услышал всплеск воды. Этот всплеск никого не потревожил, кроме него. Он поднял голову – место, где лежала женщина было пусто! – потом встал, осмотрелся по сторонам… ее нигде не было! Несчастное, истерзанное сердце наконец-то нашло покой, а волны, сомкнувшиеся над ним, как ни в чем не бывало покрывались рябью и весело журчали.
   Работорговец проснулся чуть свет и тут же отправился посмотреть на свой живой товар. Настала теперь его очередь растерянно осматриваться по сторонам.
   – Куда она девалась? – спросил он Тома.
   Том, давно убедившийся, что в таких случаях лучше молчать, решил не делиться с работорговцем своими подозрениями.
   – Не могла же она сойти ночью на берег! Я на каждой остановке просыпался и сам за ней следил. В таких делах ни на кого нельзя полагаться.
   Это признание было обращено к Тому, как будто оно могло заинтересовать его. Но Том молчал.
   Работорговец обшарил пароход от носа до кормы, искал между ящиками, тюками, бочками, заглянул даже в машинное отделение – все напрасно.
   – Слушай, Том, не таись, – сказал он, оставив наконец свои бесплодные поиски, – ты все знаешь. Нечего вилять, меня не проведешь. Я же смотрел и в десять часов, и в полночь, и между часом и двумя – она была здесь, вот на этом самом месте. А в четыре ее и след простыл! Ты же рядом лежал, значит, все видел. Ну, не отпирайся!
   – Вот что я вам доложу, хозяин, – сказал Том, – под утро я услышал сквозь сон, будто мимо меня кто-то проскользнул. А потом вода сильно всплеснула. Тут я проснулся, гляжу – женщины нет. Вот и все, больше я ничего не знаю.
   Услышав это, работорговец не испугался, даже не удивился, ибо, как мы уже говорили, он был человек привычный, не чета нам. Грозное присутствие смерти и то не заставило его содрогнуться. По роду своего почтенного ремесла он сталкивался со смертью не раз и был с ней на короткой ноге, хоть и считал, что эта злая старуха сплошь и рядом портит ему всю коммерцию. Так и теперь – ничего другого от него не услышали, кроме проклятий по адресу негритянки и жалоб на свою незадачливость: «Так, пожалуй, за всю поездку ни цента не заработаешь!»
   Короче говоря, Гейли считал себя несправедливо обиженным судьбой, но помочь горю не мог, ибо женщина ушла от него в такой штат, который никогда не выдает беглецов, какие бы строгие законы этого ни требовали. Крайне раздосадованный, он вынул из кармана записную книжку и внес погибшее человеческое существо под рубрику «убытки».



ГЛАВА XIII


В поселке квакеров[23]


   Теперь перед нами открывается тихая, мирная картина. Представьте себе просторную кухню – стены ее свежевыбелены, пол навощен, на нем ни соринки, широкая плита покрыта черной краской; начищенная до блеска посуда наводит на мысль о разных вкусных вещах; зеленые деревянные стулья сверкают лаком. А вот маленькая качалка с подушкой, сшитой из пестрых шерстяных лоскутков, рядом – другая, побольше; ее широкие ручки так и манят в свои гостеприимные объятия, суля отдых на мягком пуховом сиденье. И в этой качалке, с шитьем в руках, покачивается наша старая приятельница – Элиза. Да, это она, похудевшая, бледная. Тихая грусть таится под сенью ее длинных ресниц и в складке губ. Нежное сердце молодой женщины не только закалилось, но и повзрослело под тяжестью горя, и когда по временам она поднимает глаза на сына, который, словно тропическая бабочка, носится взад и вперед по кухне, в этом взгляде чувствуется непоколебимая воля и решимость – то, чего у нее не было в прежнюю, счастливую пору жизни.
   Рядом с Элизой сидит женщина в белоснежном чепце и сером платье строгого квакерского покроя; она держит на коленях миску и перебирает в ней сушеные фрукты. Этой женщине можно дать лет пятьдесят пять, а то и все шестьдесят, но у нее одно из тех лиц, которые время только красит – круглое, румяное, напоминающее своей свежестью покрытый пушком спелый персик. Чуть посеребренные годами волосы гладко зачесаны назад с высокого чистого лба. Большие карие глаза излучают ясный, мягкий свет – загляните в них, и вы увидите, какое верное, доброе сердце бьется у нее в груди. Сколько воспевалась и воспевается красота юных девушек! Почему же никто не замечает обаяния старости? Тех, кого увлечет эта тема, мы отсылаем к нашему доброму другу Рахили Хеллидэй. Пусть посмотрят на нее сейчас, пока она сидит в своей маленькой качалке. Качалка эта имеет привычку скрипеть и попискивать – то ли от схваченной в молодости простуды, то ли от астмы, а может быть, и просто от расстроенных нервов. Легкое «скрип-скрип» раздается непрестанно, и всякому другому креслу никто бы не простил таких звуков. Но старый Симеон Хеллидэй считает, что это настоящая музыка, а для детей поскрипыванье материнской качалки дороже всего на свете.
   – Значит, Элиза, ты все еще не оставила мысли о Канаде? – спросила Рахиль, неторопливо перебирая сушеные персики.
   – Нет, – твердо ответила та. – Я больше не могу здесь задерживаться.
   – Ну, доберешься ты до Канады, а там что будешь делать? Надо и об этом подумать, дочь моя.
   Как естественно прозвучали эти слова в устах Рахили Хеллидэй! Так же естественно, как и слово «мать», с которым к ней так часто обращались.
   У Элизы задрожали руки, две-три слезинки упали на ее рукоделье, но она ответила не менее твердо:
   – Я ни от какой работы не откажусь. Что-нибудь найдется.
   – Ты можешь жить здесь сколько тебе угодно.
   – Благодарю вас! Но… – Элиза показала глазами на Гарри. – Я не сплю по ночам. Я не знаю ни минуты покоя! – И она добавила, вздрогнув: – Вчера мне приснилось, будто бы тот человек вошел во двор.
   – Бедняжка! – сказала Рахиль, смахивая слезы. – Только напрасно ты так тревожишься. В нашем поселке еще ни разу никого не изловили, и тебя не поймают.
   В эту минуту дверь открылась, и в комнату вошла маленькая, пухлая, румяная, как спелое яблочко, женщина. На ней тоже было скромное темно-серое платье с батистовой косынкой, завязанной крест-накрест на груди.
   – Руфь Стедмен! – воскликнула Рахиль, радостно поднимаясь навстречу гостье. – Ну, как ты поживаешь? – И она взяла ее за обе руки.
   – Хорошо, – сказала Руфь, снимая темный капор и стряхивая с него пыль носовым платком.
   Под капором обнаружился чепец, сидевший весьма легкомысленно на ее круглой головке, несмотря на все старания пухлых маленьких рук образумить его. Несколько непокорных кудряшек выбились из-под чепца, и с ними тоже пришлось повозиться, прежде чем они согласились лечь на место. Проделав все это, гостья, которой было лет двадцать пять, отвернулась от зеркала, видимо, очень довольная собой, что было вполне понятно, ибо кто же останется недовольным, глядя на такое веселое, добродушное, пышущее здоровьем существо!
   – Руфь, это Элиза Гаррис, а вот ее сынок, о котором я тебе рассказывала.
   – Очень рада вас видеть, Элиза! – сказала Руфь, пожимая ей руку, словно старой, долгожданной подруге. – Так это ваш мальчуган? А я принесла ему гостинец. – И она протянула Гарри выпеченный сердечком пряник.
   Мальчик робко взял его, исподлобья глядя на Руфь.
   – А где твой малыш? – спросила Рахиль.
   – Сейчас появится. Я как вошла, твоя Мери выхватила его у меня и побежала с ним в сарай показывать ребятишкам.
   Не успела она договорить, как Мери, румяная девушка, с большими, унаследованными от матери карими глазами, вбежала в кухню с ребенком на руках.
   – Ага! Вот он! – воскликнула Рахиль, принимая от нее малыша. – Как он хорошо выглядит и какой стал большой!
   – Растет не по дням, а по часам, – сказала Руфь.
   Она сняла с сына голубой шелковый капор и множество самых разнообразных одежек, потом обдернула на нем платьице, расправила все складочки, чмокнула его и спустила на пол – собраться с мыслями. Малыш, по-видимому, привыкший к подобному обращению, сунул палец в рот и задумался о своих делах, а его мамаша уселась в кресло, вынула из кармана длинный чулок в белую и синюю полоску и проворно заработала спицами.
   – Мери, налила бы ты, голубушка, воды в чайник, – мягко сказала мать.
   Мери сбегала к колодцу и, вернувшись, поставила чайник на плиту, где он вскоре замурлыкал и окутался паром, являя собой символ гостеприимства и домашнего уюта. Те же самые руки, повинуясь мягким указаниям Рахили, поставили на плиту и кастрюлю с персиками.
   Сама же Рахиль положила на стол чисто выскобленную доску, подвязала передник и спокойно, без всякой суеты, принялась делать печенье, предварительно сказав Мери:
   – Ты бы попросила Джона, голубушка, ощипать курицу.
   И Мери мгновенно исчезла.
   Вскоре к их компании присоединился Симеон Хеллидэй – человек высокий, статный, в темной куртке, темных штанах и в широкополой шляпе.
   – Здравствуй, Руфь, – ласково проговорил он, пожимая своей широкой рукой ее маленькую пухлую ручку. – Как твой Джон?
   – Мои все здоровы, и Джон в том числе, – весело ответила Руфь.
   – Ну, что нового, отец? – спросила Рахиль, ставя печенье в духовку.
   – Питер Стеббинс сказал мне, что сегодня к вечеру он будет на месте с друзьями, – ответил Симеон, многозначительно подчеркнув последнее слово.
   – Вот как! – воскликнула его жена и задумчиво посмотрела на Элизу.
   – Ваша фамилия Гаррис – правильно я запомнил? – спросил Симеон.
   Рахиль быстро взглянула на мужа, когда Элиза, испугавшись, не появилось ли где-нибудь объявление о ее розыске, дрожащим голосом ответила:
   – Да.
   – Мать! – позвал Симеон жену и вышел на крыльцо.
   – Ты что, отец? – спросила она, вытирая на ходу белые от муки руки.
   – Ее муж здесь, в поселке, и будет у нас сегодня ночью, – сказал Симеон.
   – Да что ты, отец! – воскликнула Рахиль, просияв от радости.
   – Верно тебе говорю! Питер ездил вчера на нашу станцию, и там его ждали старуха и двое мужчин. Один из них назвался Джорджем Гаррисом, и, судя по тому, что он о себе рассказывал, это и есть муж Элизы. Питеру он очень понравился. Неглупый, говорит, и красивый. Как ты думаешь, сейчас ей сказать?
   – Посоветуемся с нашей Руфью, – предложила Рахиль. – Руфь, поди-ка сюда!
   Та отложила вязанье и мигом очутилась на крыльце.
   – Руфь, ты только подумай! – сказала Рахиль. – Отец говорит, что муж Элизы прибыл с последней партией и ночью будет у нас!
   Эти слова были встречены взрывом восторга. Молоденькая женщина так и подпрыгнула на месте, громко захлопав в ладоши, и два локона опять выбились у нее из-под чепчика.
   – Тише, дорогая, тише! – мягко остановила ее Рахиль. – Посоветуй лучше, сказать ей об этом или повременить?
   – Сейчас! Сию же минуту! И не думай откладывать! Да будь это мой Джон, как бы я радовалась! – И она взяла Рахиль за руки. – Пойди с ней в спальню, а я присмотрю за жарким.
   Рахиль вернулась на кухню, где Элиза сидела за шитьем, и, открыв дверь в маленькую спальню, сказала:
   – Поди сюда, дочь моя, мне надо поговорить с тобой.
   Кровь прилила к бледным щекам Элизы. Она поднялась, задрожав от предчувствия беды, и взглянула на Гарри.
   – Нет, нет! – воскликнула Руфь, кидаясь к ней. – Не бойтесь, Элиза! Вести хорошие. Идите, идите! – И, ласково подтолкнув Элизу к двери, она подхватила Гарри на руки и принялась целовать его. – Скоро увидишь отца, малыш! Понимаешь? Твой отец приехал! – повторяла Руфь глядевшему на нее во все глаза мальчику.
   А за дверью спальни происходила иная сцена. Рахиль Хеллидэй привлекла к себе Элизу и сказала:
   – Дочка! Господь смилостивился над тобой: твой муж порвал оковы рабства.
   Сердце у Элизы бурно заколотилось, она вспыхнула, потом побледнела как полотно и, чувствуя, что силы оставляют ее, опустилась на стул.
   – Мужайся, дитя мое, – сказала Рахиль, кладя руку ей на голову. – Он среди друзей, и сегодня ночью его приведут сюда.
   – Сегодня… сегодня! – повторяла Элиза, сама не понимая, что говорит.
   В голове у нее все спуталось, заволоклось туманом, и она потеряла сознание.
* * *
   Очнувшись, Элиза увидела, что лежит в постели, укрытая одеялом, а маленькая Руфь растирает ей руки камфорой. Она открыла глаза с ощущением блаженной истомы во всем теле, как человек, сбросивший с плеч тяжкий груз. Нервное напряжение, сковывавшее ее с первой минуты побега, теперь исчезло, и молодая женщина наслаждалась непривычным чувством безмятежного покоя. Все еще словно во сне, она увидела, как приотворилась дверь в соседнюю комнату, увидела там стол с белоснежной скатертью, накрытый к ужину; услышала сонливую песенку закипающего чайника… Руфь то и дело подходит к столу, ставит на него блюдо с пирогом, разные соленья, варенья, сует Гарри вкусные кусочки, гладит по головке, перебирает пальцами его длинные кудри. Рахиль – дородная, статная – останавливается у ее кровати, оправляет одеяло, подушки, и большие карие глаза этой женщины словно лучатся солнечным теплом. А вот муж Руфи. Руфь бросается ему навстречу, взволнованно шепчет что-то, показывая на ту комнату, где лежит она, Элиза. Потом все садятся за стол – вон Руфь с малышом, вон Гарри на высоком стульчике рядом с Рахилью. До Элизы доносятся их негромкие голоса, мелодичный звон чайных ложек… все это снова сливается с ее дремотой, и она погружается в такой глубокий сон, какого не знала после той страшной ночи, когда холодные звезды смотрели на нее, бежавшую из дому с сыном на руках. И во сне она видит перед собой чудесную страну – страну, полную мира и тишины. Зеленеющие берега, сверкающие на солнце воды, островки, чей-то дом… дружеские голоса говорят ей, что это ее дом, и она видит в нем своего ребенка, свободного, счастливого. Она слышит шаги мужа… все ближе, ближе, вот он обнимает ее, она чувствует, как его слезы капают ей на лицо… и просыпается. Это не сон! На дворе уже давно стемнело. Ребенок спокойно спит, у кровати горит свеча, а ее муж склонился над ней и рыдает, уткнувшись лицом в подушку.
* * *
   На следующее утро Рахиль поднялась чуть свет и занялась приготовлением завтрака, окруженная своей детворой, которая беспрекословно подчинялась ее ласковым «сбегай туда-то, голубчик», «сделай то-то, голубушка».
   Когда Джордж, Элиза и маленький Гарри вышли на кухню, их встретили так сердечно, что они даже растерялись.
   Все сели завтракать, а Мери, стоя у плиты, жарила оладьи и, когда они покрывались золотистой, румяной корочкой, подавала их на стол.
   Джордж впервые сидел, как равный, за одним столом с белыми, и сначала ему было не по себе. Но вскоре чувство смущения и неловкости рассеялось, как туман, в мягких лучах непритворной сердечности добрых хозяев.
   – Отец, а что, если ты опять попадешься? – спросил Симеон-младший, намазывая маслом оладью.
   – Ну что ж, заплачу штраф, только и всего, – спокойно ответил Хеллидэй.
   – А вдруг тебя посадят в тюрьму?
   – Неужто вы с матерью не управитесь без меня на ферме? – с улыбкой сказал он.
   – Мать с чем угодно управится, – ответил мальчик.
   – Я надеюсь, сэр, что у вас не будет никаких неприятностей из-за нас, – встревожился Джордж.
   – Не бойся, Джордж, – успокоил его Симеон. – День ты побудешь здесь, а вечером, часов в десять, Финеас Флетчер отвезет вас всех дальше, на нашу следующую станцию. Погоня близка, нельзя терять ни минуты.
   – Если так, зачем же откладывать до вечера? – спросил Джордж.
   – Днем ты в полной безопасности: здесь все друзья, и, в случае чего, нас предупредят. А ехать лучше ночью, это мы знаем по опыту.



ГЛАВА XIV


Евангелина


   Косые лучи заходящего солнца бросают золотые блики на трепетный камыш, на высокие сумрачные кипарисы, увитые траурно-темными гирляндами мха, и дрожат на широкой, как море, глади реки, по которой идет тяжело груженный пароход.
   Загроможденный сверху донизу кипами хлопка, собранного на многих плантациях, он кажется издали квадратной серой глыбой. Нам придется долго бродить по его тесным закоулкам в поисках Тома. Но мы найдем его – вот он сидит на верхней палубе в самом уголке, потому что здесь тоже тесно от хлопка.
   Хороший отзыв, который дал своему невольнику мистер Шелби, и на редкость безобидный, кроткий характер Тома внушили доверие даже такому человеку, как Гейли.
   Сначала работорговец целыми днями не спускал с него глаз, а по ночам не разрешал спать без кандалов, но мало-помалу, видя его безропотную покорность, он отменил строгости, и Том, отпущенный, так сказать, на честное слово, мог свободно ходить по всему пароходу.
   Матросы и грузчики не скупились на доброе слово тихому, услужливому негру, который никогда не отказывался помочь им в трудную минуту и работал иной раз по нескольку часов кряду с такой же охотой, как и у себя дома, в Кентукки. Когда же помощь Тома была не нужна, он отыскивал укромное местечко среди кип хлопка и погружался в чтение библии. За этим занятием мы и застаем его сейчас.

 

 
   Последние сто миль до Нового Орлеана уровень Миссисипи выше окружающей местности, и она катит свои мощные воды меж наносных валов в двадцать футов вышиной. С пароходной палубы, точно с башни плавучего замка, можно видеть окрестности на многие мили вокруг. Перед глазами Тома, как на карте, расстилалась плантация за плантацией, и теперь он ясно представлял себе ту жизнь, которая ждала его в недалеком будущем.
   Он видел вдали невольников, гнувших спину на полях, видел их лачуги, сбившиеся кучкой на почтительном расстоянии от великолепных господских домов и парков. И по мере того как эти картины проплывали мимо, его бедное неразумное сердце все больше тосковало по ферме в Кентукки, осененной тенистыми буками, по просторном, полном прохлады хозяйском доме и маленькой хижине, увитой бегонией и розами. Он видел перед собой знакомые с детских лет лица товарищей, видел свою хлопотунью жену, занятую приготовлением ужина, слышал заливистый смех разыгравшихся ребятишек, щебетанье малютки, скачущей у него на коленях. И вдруг все это исчезло. Перед ним снова тянулись камыши, кипарисы, хлопковые плантации, в ушах снова раздавался грохот машин, и он вспоминал, что прежняя жизнь ушла от него навсегда.
   В такую минуту вы бы взялись за перо и послали бы весточку жене и детям. Но Том не умел писать – почта для него все равно что не существовала, и ему ничто не могло смягчить боль разлуки с близкими – ни теплое слово, ни привет из родного дома. Поэтому нет ничего удивительного, что слезы капают у него из глаз на страницу, по которой он терпеливо водит пальцем, медленно переходя от слова к слову. В былые дни дети мистера Шелби, а чаще всех Джордж, читали Тому вслух эту книгу, и он отмечал в ней любимые места, чтобы сразу находить их, и теперь каждое из этих мест напоминало ему дом, семью, а сама библия была единственным, что осталось у него от прежней жизни.
   Среди пассажиров на пароходе был богатый и знатный джентльмен из Нового Орлеана, по имени Сен-Клер. Он путешествовал с дочерью – девочкой лет шести, за которой присматривала немолодая леди, очевидно, их родственница.
   Девочка постоянно попадалась Тому на глаза, ибо ее, вероятно, так же трудно было удержать на одном месте, как солнечный луч или летний ветерок. А увидев эту крошку, на нее нельзя было не заглядеться.
   Представьте себе детскую фигурку, в которой нет и следа ребяческой неловкости, личико, пленяющее не столько совершенством черт, сколько выражением мечтательной задумчивости, легкие, как облако, золотисто-каштановые волосы, глубокий, одухотворенный взгляд синих глаз, оттененных густыми, длинными ресницами, – представьте себе все это, и вы поймете, что выделяло дочь Сен-Клера среди других детей и заставляло взрослых оглядываться и смотреть ей вслед, когда она порхала среди них по всему пароходу.