Она подняла глаза и посмотрела на меня. Она ожидала моего прихода, но не собиралась сопротивляться; она всего лишь хотела закончить последнее стихотворение, ещё минуту или две минуты, попросили её глаза; она смотрела на меня, на своего убийцу, без всякой ненависти или страха, её мозг был занят другим - вслушиванием в размеренные строки, которые диктует этот проклятый голос. В её взгляде было такое плотное, не побоюсь слова, плотное понимание происходящего, что этот взгляд протянулся между нами как веревочный мостик. До сих пор я был уверен в своей уникальности; я был уверен, что только я слышу голос, истинный голос; что выбор - строка или жизнь - был предложен только мне одному. Но, оказывается, - тут мне открылось - это случается с любым поэтом, поэтому поэты и дохнут как мухи, поэтому смертность среди поэтов выше, чем среди каскадеров или спортсменов-экстремалов.
   Я бросился бежать по коридору. Поезд как раз проходил поворот, меня занесло с разгону и я ударился о дверь, потрясающе разбив губу. Краем сознания я ощущал, что преследования нет. Раз они не идут сзади, значит, ждут впереди. Но я все равно дернул стоп-кран. К счастью, две молоденькие проводницы о чем-то там болтали. Когда я дернул кран, поезд резко затормозил и они свалились на пол, показав толстые коленки. Не помню, что я вопил, но из разбитого моего носа стекала кровь на рубашку и вообще я наверное выглядел страшноватенько. Потому что они очень быстро открыли мне дверь - не говоря уж о том, чтобы попытаться задержать. И я выпрыгнул в холодный вечерний лес и покатился по склону, раздирая себе все, что можно разодрать. Все, что близко к поверхности тела. А когда я превратился в сплошной стонущий синяк, лежащий в скюченной позе в кустах, поезд тронулся - сразу же, через несколько секунд.
   Теперь я был среди глухого леса, надвигалась темнота. Никаких признаков цивилизации, кроме, конечно, насыпи с железной дорогой и столбов вдоль нее. Самое место, чтоб меня тут пришлепнуть. Конечно, если пройти километров пять по шпалам, это как максимум, то выйдешь на станцию, а от станции всегда идет дорога к человеческому жилью. Только нужно ли мне идти куда-то?
   Я вскарабкался на насыпь. Вдалеке шел человек. Темнело и я не мог хорошо разглядеть его. Но это был человек с собакой. Он шел в мою сторону. Он будет здесь минут через десять. Если я брошусь бежать, то собачка догонит меня минуты через три. Если спрятаться в лесу... Навряд ли это поможет, потому что до двенадцати ночи оставалось ещё больше пяти часов. Столько мне не продержаться.
   К счастью, у меня всегда с собой мой простой карандаш и блокнот с лучшими стихами. Лучшими - это значит теми, которые пока нико не напечатал и вряд ли напечатает в ближайшее время. Лучшее никому не нужно, сейчас в моде посредственное. Я сломал карандаш; стал мощно рвать из блокнота страницы со стихами и сжигать. Зажигалка у меня тоже всегда с собой. Я должен успеть все сжечь, пока они подойдут.
   - Зачем? - спросил врач.
   - Я понял, что поэт - самая опасная профессия на земле. Рано или поздно каждому предлагают выбор: строка или жизнь. Поэтому половина великих поэтов не доживает до сорока лет. Какая другая профессия может похвастаться такой статистикой? Аполинер умер в 28 лет от гриппа, Блок в 40, Катулл в 30, Сирано в 36, Гоголь в 43, но он не совсем поэт, Калидаса в 40, Китс в 26, Лермонтов в 27, Пушкин в 38. Но был ведь и Рембо!
   - А что Рембо? - не понял врач.
   - Рембо выжил, но с девятнадцати лет перестал писать. Он выкрутился! Он сделал обратный обмен - обменял свою поэзию на свою жизнь. Бросил поэзию в пасть этому демону - и остался жив. И я сделал то же самое - я сжег свои стихи.
   - Но ведь рукописи не горят? - предположил врач.
   - Разумеется. Но это был единственный экземпляр. 88 стихотворений. Я их все помнил наизусть, как помню и сейчас. Я никогда не запишу их и не напечатаю. Поэтому я буду жить и жить и всех переживу. Это были отличные стихи. Хотите прочту?
   И, не дожидаясь ответа, он прочел.
   - Ну как?
   - Мне понравилось, - сказал вач. - Особенно понравилась строчка про двух слепых скульпторов, которые лепят лица друг друга. Но честно говоря, я в стихах не разбираюсь. И что было дальше?
   - А дальше я успел сжечь все, пока человек с собакой приблизились. Они меня не тронули. Я все думаю, а что, если бы в тот день дул сильный ветер и он бы помешал мне быстро сжечь листки?
   - И вы вернулись домой?
   - Да. И теперь я не могу написать ничего. И мне кажется, что я прогадал. Жизнь моя сейчас довольно дряная штучка, точно такая же дряная, как у всех других. Договор вступил в силу: я разучился находить рифму. После того, как я разучился находить рифму, в жизни нет никакого смысла. Поэтому я пришел к вам. Я хочу и писать и жить, и то и другое - одно без другого для меня не имеет смысла. Помогите мне.
   - Для начала я все же выпишу вам рецепт, - сказал доктор и выписал.
   Они поговорили ещё пятнадцать минут и прием закончился.
   - Может быть, это все-таки была галлюцинация, - сказал поэт напоследок, - потому что моя домработница не помнит никакого жаренного сазана на завтрак. А она не может ошибиться. Знаете, мне хочется написать последнее стихотворение на тетрадном листке, положить его на стол и умереть. Ведь сегодня мой день рождения - значит, это можно проверить сегодня. Как вы думаете?
   Поэт должен был прийти на прием в следующий четверг, но не пришел. Врач позвонил ему домой и узнал, что поэт умер во сне, объевшись салата оливье во время празднования своего дня рождения. Глупейшая смерть в расцвете лет.
   - А записка? - испугался врач, - он должен был оставить записку со стихотворением! тетрадный листок на столе!
   - Был листок.
   - И что в нем?
   - Всего одна строка: "Я не решился. Писать не буду".
   - Вы уверены?
   - Абсолютно. Он не написал ничего за последний год. И все его старые стихотворения уничтожены.
   - Извините, - сказал доктор и положил трубку.
   Просто совпадение. Или самовнушение. Он ведь был уверен, что умрет именно в свой день рождения - он был настолько уверен, что слышал и видел галлюцинации - а воображение творческого человека - великая сила. Особенно если этот человек не совсем здоров психически. Но почему он должен был умереть, если условия договора не нарушены?
   Последний вопрос заинтриговал психиатра больше всего. В каком бы вутреннем бреду ни жил этот человек, он все равно должен быть уверен, что будет жить, потому что подписал договор - подписал уничтожением того блокнота. Преследование должно было прекратиться. И самовнушение не позволило бы ему умереть в свой день рождения. Чтобы разрешить эту загадку, доктор ещё раз прослушал магнитофонную кассету. И тогда он понял.
   Я и моя жизнь - мы пара слепых скульпторов,
   Мы лепим лица друг друга,
   Мы протягиваем тонкие пальцы...
   Договор все-таки был нарушен: на кассете осталось стихотворение. Одно из восьмидесяти восьми сохранилось. Голос поэта читал его заунывно, но очень отчетливо.
   ЖИВОТНОЕ
   Я нашел его случайно. Просто проснулся от ночного кошмара, преследование, пожар, кровь, стрелы, торчащие в спине, - проснулся, поднял занавеску, ещё досматривая последние кадры сна, и увидел, что оно сидит снаружи, на подоконнике. Сидит и смотрит на меня с выражением доверчивого беспокойства. Этим оно меня сразу и покорило: оно не боялось встречи со мной, оно ждало меня, как будто знало меня давно. Оно было похоже на котенка, только на лысого и беззубого толстого котенка. При этом его вид был приятен, трудно сказать почему. Ростом оно было маленькое: я подставил ладонь и оно на неё вскарабкалось. Я сразу подумал, что это детеныш.
   Я принес его в кухню и посадил на стол. При электрическом свете оно как-то сьежилось; на коже появились морщинки. Налил молочка в блюдце. Оно выпило, подняло мордочку и запищало. Я налил ещё и оно выпило еще. Вскарабкалось на мою руку, цепляясь коготками за рукав, свернулось, закрыло глазки и сразу уснуло. Все оно было серым и только коготки - яркого морковного цвета; коготки у него, кажется, втягивались.
   В этот день я поил его молоком, пока молоко оставалось, а вечером дал печенье. Печенье ему понравилось, но я боялся навредить и потому дал немножко. Я же не знал, чем таких кормят. Да и никто этого не знал. Ночью я нашел его на своей подушке. Оно приползло ко мне и прижалось к щеке, радостно попискивая. До самого утра я спал плохо, потому что боялся, что задавлю его каким-нибудь неосторожным движением.
   Уже на следующий день я заметил в нем необычные способности к имитации. В шесть утра с небольшим, когда начало говорить радио, я вышел на кухню и увидел его сидящим на табуретке и внимательно слушающим. Мне показалось, что оно пытается повторять звуки, как попугайчик. Забавно было бы научить его произносить несколько слов, подумал я и отложил это до вечера.
   За следующую неделю оно почти не подросло, зато научилось сносно повторять десяток слов и даже употреблять их самостоятельно. Голос его, неожиданно для такого маленького существа, оказался низким, вибрирущим и густым, более низким, чем вообще мог бы быть человеческий голос; шел этот голос как-то из груди, а не изо рта, и уже с расстояния двух-трех метров не был слышен. Наверное потому, что оно только имитировало человеческую речь и пользовалось для этого не привычными голосовыми связками, а ещё чем-то, не знаю чем.
   Вскоре я заметил, что оно любопытное. Оно совало свой носик во все: когда я читал или сидел за компьютером, он пристраивалось рядом - но не рядом со мной, а рядом с книгой или экраном, и добросовестно пыталось понять, чем я занимаюсь. Оно продолжало слушать радио и вскоре научилось высвистывать более или менее узнаваемые мелодии - из тех, что крутили часто. Я живу один и потому иногда говорил с ним как с человеком, подобно тому, как это делают одинокие старые девы со своими невзрачными собачонками - но не потому что считал его человеком или хотя бы понимающим собеседником, а потому, что он помогал мне, когда я говорил сам с собой, обсуждая тот или иной сложный вопрос. А вопросов таких было немало. Однажды я попросил его принести спички и оно принесло.
   Я взял его мордочку в свои ладони и посмотрел в эти милые отзывчивые глазки. Но не только милые - было в этих глазах и что-то такое, что не позволяло смотреть долго. Какая-то тень, полумрак, мягкий тон невыразимого - подобный тени моих ночных кошмаров - не такой страшный, но столь же иррациональный, неотвязный, непреодолимый, как и они.
   - Нет, так не бывает, - сказал я и отпустил его. Оно побежало скакать по комнате. В последние дни оно стало довольно ловким и игривым.
   Несколько дней спустя я увидел его висящим на занавеске и глядящим в окно. Оно любило лазить по занавескам. За окном сгущались сумерки и шел густой и мелкий снег, клубящийся и несомый ветром, как пар, может быть, последний снег этой зимы. Он смотрел неподвижными, широко открытыми глазами, похожими на изумительно прорзрачные жидкие шарики и на его зрачках перетекали отражения автомобилей, движущихся в белой трехмерности улицы. Меня поразило выражение его глазок - оно было совершенно осмысленным.
   - Что ты там видишь, малыш? - спросил я.
   - Снег, - ответило оно и я почти не удивился.
   - Ты умеешь говорить? - спросил я, но оно не ответило и я понял, что мешаю. Оно думало о чем-то.
   Но всю следующую неделю оно молчало и даже не произносило тех простых слов, которым я научил его в самом начале. При этом оно прекрасно понимало меня. Понимало не хуже человека или, по крайней мере, маленького ребенка. Я пытался поймать его на этом понимании. Я говорил, например:
   - Посмотри на часы, что с ними?
   И оно смотрело на часы. Правда, после нескольких таких опытов оно перестало реагировать, но я-то знал, что оно понимает меня, и пытался пытался, пока ему это не надоело.
   - Перестань, пожалуйста, - сказало оно, - перестань меня обманывать.
   - Хорошо, - ответил я, - скажи, почему ты молчал.
   - Я стесняюсь, - ответило оно.
   - Но ты говоришь очень хорошо.
   - Не очень. Но я научусь.
   Со временем я привык к тому, что оно разговаривает. Я не задумывался о том, насколько высок уровень интеллекта этого существа, пока не произошло одно событие, о котором я собираюсь рассказать.
   Все три моих стола завалены книгами и разным хламом, порой довольно неожиданным: всякими батарейками, сломанными карандашами, паяльниками, старыми ключами, какими-то тумблерами и вообще бог знает чем. При этом, все, что может лежать вверх ногами или дном, так и лежит. Поэтому мы пообедали на табуретках и сейчас мирно сидели, болтая о вещах совершенно абстрактных и к жизни не имеющих ни малейшего касательства. Я вышел в кухню за компотом. Животное сидело там; оно прислушивалось к радионовостям.
   - Как тебе нравятся мои друзья? - спросил я, наливая из банки.
   - Все трое молодцы. Но тот, который Боря, кажется, влюблен.
   - К сожалению, - ответил я. - Она его не замечает. Он для неё только друг. Тут ничего не поделаешь; сердцу не прикажешь.
   - Иногда можно приказать. Предложи сыграть в карты, - сказало оно.
   - Зачем?
   - Попробуй, сегодня это поможет.
   Я попробовал. К моменту моего возвращения разговор уже достаточно усох и едва струился. Тогда я и предложил колоду карт. За окном шел дождь, по телевизору ничего, все выпито и съедено, говорить надоело. И мы стали играть в обыкновеннейшего пошлого дурака.
   Cвободного стола у меня не нашлось. Единственным подходящим предметом была широкая картонка, которая в свое время служила коробкой для монитора. Мы сели на табуретках и картонку положили на колени. Алена села рядом со мной и, чтобы картонка не упала, ей пришлось прижаться ко мне коленками. Это было не совсем то, чего я хотел, но я собирался понять, чем это кончится и как это кончится.
   Мы начали играть и Денис сразу стал жульничать: в картах он жульчичает просто невыносимо. Он жульчичает не ради выгоды, а просто потому что иначе не может. Обман - это его стиль жизни, при этом он не желает никому зла и, если бы мы играли на деньги, он играл бы более-менее честно. Но просто так он честным быть не способен.
   Ее коленки все плотнее прижимались к моим, сильнее, чем того требовала игра. Кажется, она нервничала. Что-то происходило. Но это закончилось ничем. Когда жульничество Дениса ей надоело, она просто встала, перевернув картонку и рассыпав карты. Потом Денис ушел курить на балкон, а я к нему присоединился.
   Мы молчали.
   - Ты слишком правильный, - сказал он наконец, - люди такими не бывают. Тебе никогда не хотелось сделать что-нибудь неправильно?
   Мне постоянно этого хотелось, но я не стал объяснять. Он бы не поверил, если бы я сказал, как сильно и как часто мне этого хотелось.
   - Ты хочешь быть хорошим. Но зло тоже бывает полезно, - сказал он.
   - Например?
   - Например, у меня нет ногтя на указательном пальце. Когда мне было четыре года, мой отец собрался уйти от матери. Он уже собрал чемодан и вышел за порог. Тогда мать, она была умная женщина, вставила мне пальцы в дверь и прищемила изо всех сил. И честное слово, она придавила от души, с размахом, так сказать. Такое вот неожиданное решение. Слышал бы ты, как я орал! Тогда он её ударил, но остался. У меня слезло три ногтя, а один так и не восстановился. Зато у меня остался отец. Потом у меня родился брат получается, что за его жизнь я заплатил всего одним ногтем. Это немного.
   - У тебя нет брата, - сказал я.
   - Согласен, все наврал. Но не в этом дело. Попробуй сделать что-нибудь плохое - и тебе сразу станет лучше. Хватит быть памятником, будь человеком.
   Увы, я не мог быть человеком.
   Когда я вернулся, я сразу услышал её смех, необычный смех - так смеются девушки, которым нравится ухаживание. Ухаживание, а не приставание, - ничего пошлого не было ни в ней, ни в её смехе, как не может быть ничего пошлого в любви или симпатии. Пошло лишь их отсутствие, а так - ведь все мы живые люди, даже те, кто похож на памятник.
   Остаток вечера они не отходили друг от друга, а я не очень понимал, что произошло, и причем здесь карты. Когда гости ушли и я вымыл посуду, мое животное уселось на моем плече.
   - Может быть, ты объяснишь? - спросил я.
   - Их нужно было подтолкнуть, - сказало оно.
   - И?
   - И ты их подтолкнул. Когда она появилась, - продолжало оно, - она была возбуждна. Такое с женщинами бывает - всякие мысли, о том, об этом.
   - С мужчинами тоже, - заметил я.
   - Вот. А в карты в твоей комнате можно было сыграть только на картонке. Когда её нога прижалась к твоей, ей понравилась. Чем дольше она сидела, тем больше ей нравилось. Но ты не тот человек, который ей нужен. Наконец, она не выдержала и встала. Но она слишком возбудилась. Ты ей не подходил, Денис - тоже, поэтому она остановилась на Боре, она впервые посмотрела на него как на мужчину. Первого раза оказалось достаточно. У него ведь все написано на носу.
   - На лбу, - поправил я.
   - Нет, на носу. Он морщит нос, когда смущается.
   - Это нельзя было просчитать заранее, - возразил я.
   - А разве были варианты?
   И тогда я догадался. Я сходил на балкон и выкопал из-под хлама кубик Рубика.
   К кожалению, в его лапках не было достаточно силы, чтобы этот кубик крутить. Я показал ему как это делается.
   - Двадцать четыре поворота, - сказало оно, - есть интересный вариант в двадцать четыре поворота. Давай, ты поворачивай, а я буду подсказывать.
   Я стал поворачивать и после двадцати четырех поворотов кубик был собран.
   - Научи меня читать, - поросило оно.
   - Ты до сих пор не умеешь?
   - Нет, я ведь не знаю кода.
   Код я ему объяснил. Вначале оно читало медленно, повторяя вслух слоги, но это длилось всего несколько часов. Оно читало всю ночь, а к утру я нашел его спящим на моем столе, среди груды книг. Во сне оно вздрагивало и попискивало, дергало усиками и его глаза были приоткрыты. Ему что-то снилось. Последние семь лет мне снятся только схватки, преследования и кровь. Ни одной ночи без кошмаров, а днем постоянная перспектива сорваться. Постоянный танец на лезвии ножа. Мне абсолютно запрещено зло, даже самое малое, даже относительно невинное зло, может быть, я родился порочным, может быть, все люди таковы, может быть, зло насколько свойственно нам, что отказ от зла равносилен болезни? Я хочу зла как утопающий хочет вдохнуть воздух или как умирающий в пустыне хочет глотнуть воды. Эти годы воздержания меня совершенно измучили - настолько, что мне даже не снятся красивые женщины, мне снится лишь зло, снятся кошмары. А что снится ему?
   Проснувшись, оно погрызло печенье и попросило новых книг. Книги у меня лежат в кладовке, прямо кучками, все не хватает времени расставить их по полкам. Я вытащил их и разложил по полу. Но сейчас оно читало книги по-другому: оно тратило всего несколько секунд на страницу. После обеда оно пришло ко мне.
   - Это безумно неудобно, - сказало оно. - Надо придумать что-нибудь побыстрее.
   Тогда я дал ему толстенный двухтомник по Delphi и пустил за компьютер. К счастью, оно не могло само нажать включающую кнопку - не хватало силы, поэтому я надеялся как-то контролировать то, что может произойти. Хотя я начинал побаиваться.
   Вначале оно пыталось работать на всей клавитатуре, копируя человека, но вскоре переопределило клавиши, написав какую-то программку. Сейчас оно работало только на маленьком квадрате справа и ему не приходилось вставать и идти чтобы перейти от буквы "Ф" к букве "Х". Оно продолжало читать, но теперь страницы текста и рисунков летели так, что для меня сливались в сплошное мелькание.
   Со временем мне стало казаться, что оно мною руководит. Я до сих пор не могу сказать точно, было ли это так на самом деле или просто казалось. Я стал вести себя не так, как раньше. Я делал те вещи, которые были не в моих привычках и которые совершенно не планировал и не собирался делать. Вечерами, засыпая, я пытался восстановить ход событий и - иногда находил те цепочки, которые меня дергали и вели в нужном направлении. К сожалению, после случая с влюбленным Борей я как-то не понал, что те же методы, но усиленные и отточенные, могут быть использованны и по отношению ко мне.
   Я подумал: меня никто ничего не заставляет делать, но все же, может быть, я раб, даже не знающий об этом наверняка. Разве могу я сейчас, например, просто встать, взять это животное и вышвырнуть его на улицу? И, если это начало, если оно всего лишь малый детеныш, то что будет потом?
   Я встал и вышел на кухню. Оно не спало и ждало меня там.
   - Как дела? - спросил я.
   - Ложись спать, - сказало оно, - и не волнуйся. Я никогда не сделаю тебе ничего плохого.
   И я послушно пошел спать. И я до сих пор не знаю, сделал ли я это по собственной воле.
   И где-то вначале третьего месяца его жизни со мной у него прорезались зубки. До сих пор я кормил его в основном молоком с печеньем и ему это нравилось. Иногда оно жевало свежую зеленую травку. Теперь его вкусы начали меняться: оно пробовало то одно, то другое, но не оставалось довольно ничем. Оно стало есть меньше и медленнее расти.
   Сейчас оно было величиной с небольшую кошку и, по детской непропорциональности его сложения было заметно, что оно вырастет гораздо больше. Еще недавно оно играло и резвилось, в то время когда не сидело за компьютером или спало (а спало оно очень мало), теперь изменился и его характер: оно перестало потреблять информацию и почти не говорило со мной, а если говорило, закрывало при этом глаза или смотрело в пол. Я уже давно не видел его глаз.
   Я стал очень уставать и вначале не понимал почему. По утрам я вставал поздно и чувствовал себя разбитым. В течение дня это чувство только усиливалось. Вечером я падал и проваливался в сон. Эта необычная усталось сопровождалась столь же сильным безразличием, почти параличем воли: я настолько утратил иинициативу, что даже не попытался выяснить у него в чем дело. А что дело было в нем, я не сомневался. Просто мне было все равно. Я не хотел двигаться, говорить, ни к чему не стремился. Со мной можно было делать все что угодно. И однажды оно сказало:
   - Мне нужен контакт.
   - С кем? - вяло спросил я.
   - Ты мне поможешь.
   Я согласился. Я бы согласился на любое его предложение.
   Несколько дней я был занят изготовлением специального портфеля, в котором мое животное могло перемещаться незамеченным. Когда я нес этот портфель в руке, я ничем не отличался от тысяч обыкновенных людей вокруг. Но то, что сидело внутри, было необыкновенно. Оно нуждалось в защите - и я сделал прочную внутренную арматуру, чтобы портфель не раздавили в толпе. Оно нуждалось в связи со мной и поэтому мне пришлось надеть наушники от плейера. Оно должно было отправлять естественные надобности, дышать, не замерзать и не перегреваться. Все это было предусмотренно. Кроме того, я сделал множество других вещей, смысла которых я не мог понять. К концу четвертого дня мой портфель напоминал космический корабль в миниатюре. Мы отправились на вокзал и сели в электричку.
   Сейчас, когда оно сидело в портфеле плотно закрытое, я чувствовал себя лучше. Мы ехали поздно вечером и вагон был почти пуст. Я мог говорить свободно: ближайший пассажир спал в четырех лавках от меня.
   - Сейчас тебе лучше, - сказало оно.
   - О да, намного.
   - Прости, я брал слишком много твоей энергии. Это мне нужно для роста.
   - Я понял. А сейчас ты не растешь?
   - Это металлическая арматура внутри портфеля. Она меня экранирует. Я хочу объяснить.
   - Валяй, - ответил я.
   - Это все для вашего блага, - сказало оно. - Я был послан на землю, чтобы спасти вас. Впрочем, спасти - не совсем то слово. Вы так прочно устроены, что всегда сможете выкарабкаться сами. Я был послан на землю, чтобы подтолкнуть ваше развитие.
   - А в чем моя миссия?
   - Охрана. Пройдет ещё около двух лет и я внешне стану неотличим от человека, хотя сейчас в это трудно поверить.
   - Охрана от кого?
   - Я слаб. Я могу очень много по сравнению с человеком, но физически я слаб. Это как охотник и слон: самый глупый слон имеет шанс убить самого умного охотника просто потому, что он сильнее физически.
   - Кто-то захочет на тебя напасть?
   - Люди алчны, а за меня дадут большие деньги. Поэтому за мной и за такими как я идет охота. Я не первый. Уже было больше трехсот попыток за последние двенадцать лет.
   - И что?
   - Никто из них не вырос.
   - Веселая новость.
   - Я говорю это, чтобы дать тебе выбор. Сейчас ты можешь отказаться, можешь просто выбросить меня из поезда и я исчезну. Сделай это сейчас, пока я не стал слишком опасен. Или останься со мной до конца.
   - Я не могу тебя выбросить, - сказал я.
   - Почему?
   - Я тебя люблю.
   - Я тебя тоже люблю, - сказало оно.
   - Куда мы едем? - спросил я.
   Мы прибыли на место через полтора часа.
   Название станции мне ни о чем не говорило. Мы перешли через рельсы и двинулись в сторону, противоположную поселку. Признаться, мне было немножко жутко: дорога не освещалась, половинка луны, спинкой вниз, время от времени серебрила разрывы в облаках и отбрасывала на дорогу мою тень. По правую руку от меня шелестела роща каких-то плодовых деревьев, кажется, грецких орехов, и этот шелест был единственным звуком, нарушающим тишину, кроме, развмеется, моих шагов и звона в ушах. И мне сильно мешали наушники, которые я то надевал, то снимал. Оказывается, уши здорово помогают ориентироваться в темноте - без них сразу становишься беспомощным и испуганным. С каждым шагом мне все сильнее чудилось, что кто-то идет за нами; несколько раз я оборачивался, но никого не видел.