Я был до того встревожен усердием моих врагов, что некоторое время не мог рискнуть высунуться даже на дюйм из своего убежища или хотя бы переменить положение тела. На смену утру, пасмурному и холодному, пришел дождливый день; хмурая погода, унылый вид окружающей меня местности, непосредственная близость моей тюрьмы и, наконец, полное отсутствие пищи заставили меня проводить часы с чувствами не из приятных. Однако неприветливость погоды, вызывая ощущение тишины и одиночества, мало-помалу побудила меня перебраться в другое подобное же убежище, показавшееся мне более безопасным. В этой же местности, лишь изредка меняя свои укрытия, находился я до тех пор, пока солнце стояло над горизонтом.
   К вечеру облака стали расходиться; луна, как и в предыдущую ночь, засияла во всем своем блеске. За весь день я не видел ни одного человеческого существа, если не считать уже упомянутых обоих сторожей. Может быть, это объяснялось погодой; как бы то ни было, я считал слишком опасным отважиться выйти из своего потаенного места в такую светлую ночь. Поэтому мне пришлось ждать захода этого светила, что должно было произойти не ранее чем около пяти часов утра. Единственным облегчением, которое я позволил себе за это время, было то, что я опустился на землю в моем убежище, потому что был уже не в силах оставаться на ногах. Там я впал в тревожную и не приносящую отдыха дремоту – следствие тяжело проведенной ночи и томительного, печального дня; впрочем, я старался воздерживаться от сна, который при такой холодной погоде мог принести мне больше вреда, чем пользы.
   Время темноты, которой решил я воспользоваться, чтобы удалиться на большее расстояние от своей тюрьмы, составляло в общей сложности немного менее трех часов. Встав на ноги, я почувствовал, что ослаб от голода и усталости и, что было еще хуже, из-за дневной сырости и сменившего ее ночью сильного холода как будто потерял способность владеть своими членами. Я встал и встряхнулся. Потом я лег на склон холма и стал проделывать разные движения для упражнения мускулов рук и ног, пока наконец чувствительность не вернулась к ним. Эти движения сопровождались невероятной, мучительной болью; потребовалась немалая решимость, чтобы приступить к ним и довести их до конца. Покинув свое убежище, я сначала шел неуверенными, колеблющимися шагами; но по мере того как я подвигался вперед, я ускорял шаг. На бесплодной, покрытой вереском равнине не было никаких дорог, по крайней мере в этой ее части; но светили звезды, и я решил, направляя свой путь по ним, уйти как можно дальше от ненавистных стен, в которых так долго был заточен. Я шел по неровной местности; мне приходилось то брать крутые подъемы, то спускаться в темные и непроходимые лощины.
   Опасность пути часто заставляла меня значительно отклоняться от направления, которому я хотел следовать. Все время я подвигался вперед с такой поспешностью, какую только допускали эти препятствия. Быстрая ходьба и чистый воздух вернули мне силы. Я забыл о трудностях, с которыми мне приходилось бороться, и дух мой исполнился бодрости, воодушевления и энтузиазма. Я достиг теперь края равнины и вступил в то, что обычно называют лесом. Как бы это ни казалось странным, тем не менее верно, что в таком стечении обстоятельств, умирая от голода, не имея никакого пропитания на будущее и окруженный самыми устрашающими опасностями, я вдруг стал пылким, оживленным и веселым. Я считал, что самые большие трудности в моем предприятии уже преодолены, и не допускал мысли, что встречу непреодолимые препятствия в дальнейшем. Я с ужасом вспоминал о заключении, которому был подвергнут, и о грозившей мне участи. Никогда никто живее меня не ощущал прелестей свободы. Никогда никто с большей горячностью не отдавал предпочтения бедности и независимости перед соблазнами жизни в рабстве. С восторгом протягивал я руки вперед, я хлопал в ладоши, я восклицал: «О, вот что значит быть настоящим человеком! На этих запястьях еще недавно висели кандалы! Каждое мое движение – вставал ли я или садился – сопровождалось звоном цепей! Я был прикован, как дикий зверь, и мог двигаться только в пределах нескольких футов. Теперь я могу бежать быстро, как борзая, и прыгать по горам, подобно молодой лани, О боже, – если только есть бог, который снисходит до того, чтобы думать о трепете одиноких, истерзанных страхом сердец, – ты один можешь постичь, с каким восторгом пленник, только что вырвавшийся из своей темницы, лелеет благословенную, вновь обретенную свободу! Святой и неописуемый миг, когда человек снова возвращает себе свои права! А еще совсем недавно я видел свою жизнь в опасности – из-за того, что нашелся человек, достаточно бесстыдный, чтобы утверждать заведомую ложь. Я был обречен на безвременную и беспощадную смерть от руки себе подобных, потому что никто не обладал достаточной проницательностью, чтобы отличить от лжи то, что я говорил от чистого сердца. Непостижимо, что из века в век одни люди соглашаются отдавать свою жизнь во власть других только для того, чтобы каждому была предоставлена возможность, в свою очередь, быть тираном согласно закону! О боже, сделай меня бедным, ниспошли на меня все мыслимые в человеческой жизни беды! Я приму их все с благодарностью. Сделай меня добычей диких зверей пустыни, только бы я никогда больше не был жертвой человека, облаченного в окровавленную мантию власти! Позволь мне по крайней мере считать моими собственными жизнь и связанные с ней стремления. Позволь мне видеть ее зависимой от стихий, голодных зверей или мстительных дикарей, но не от хладнокровной жестокости властителей и королей!» Как завиден энтузиазм, который мог сообщить такую энергию мне, голодному, нищему и всеми покинутому!
   Я прошел уже по меньшей мере шесть миль. Сначала я тщательно обходил жилища, расположенные на моем пути, и старался остаться не замеченным никем из тех, кому они принадлежали, чтобы это не дало указаний моим преследователям в их поисках. Отойдя на значительное расстояние, я счел возможным несколько ослабить свою осторожность. В это время я заметил нескольких человек, выходивших из ближайшей ко мне чащи леса. Я тотчас же рассудил, что это обстоятельство может скорее благоприятствовать мне, чем принесли вред. Мне не следовало входить в окрестные города и деревни. Но я уже нуждался в чем-нибудь подкрепляющем, и мне представлялось очень вероятным, что эти люди смогут помочь мне чем-нибудь в этом отношении. В моем положении мне казалось безразличным, каково их занятие и звание. Разбойников мне нечего было бояться; я думал, что и они, подобно честным людям, не могут не почувствовать некоторого сострадания к человеку в моем положении. Поэтому я не только не стал уклоняться от встречи с ними, но сам к ним направился.
   Это были разбойники. Один из их шайки крикнул:
   – Кто идет? Стой!
   Я обратился к ним:
   – Джентльмены, я бедный путник, едва не…
   При этих словах они окружили меня, и первый, окликнувший меня, сказал:
   – Проклятье! Нечего тут нам морочить голову! Вот уже пятый год слушаем мы эту историю про бедного путника! Лучше замолчи! И показывай, что у тебя есть!
   – Сэр, – возразил я, – у меня нет ни одного шиллинга за душой, и я умираю от голода.
   – Ни шиллинга? – отозвался нападающий. – Значит, ты беден, как разбойник? Но если у тебя нет денег, так есть одежда, и с ней тебе придется расстаться.
   – С одеждой? – возразил я в гневе. – Вы не можете этого требовать! Разве не довольно того, что у меня нет ни гроша? Я провел всю ночь под открытым небом. Вот уже второй день, как я не видел и куска хлеба. Неужели вы разденете меня донага в такую погоду, в глухом лесу? Этого быть не может, ведь вы люди! Та самая ненависть к угнетению, которая вооружает вас против наглости богатых, учит вас помогать тем, кто гибнет, как я. Ради бога, накормите меня! Не отнимайте у меня единственного достояния, которым я еще располагаю!
   Пока я произносил это обращение к ним, преисполненное непредумышленного красноречия чувства, я заметил по их жестам, хотя еще не начало рассветать, что сочувствие одного или двух из их шайки как будто склоняется в мою пользу. То же заметил и человек, принявший на себя роль их оратора, и, побуждаемый свирепостью своего нрава или властолюбием, он поспешил предотвратить позор своего поражения. Он вдруг кинулся на меня и отбросил меня на несколько футов от того места, где я стоял. От полученного толчка я налетел на другого члена шайки, не из тех, которые сочувственно слушали мои увещания, и он повторил ту же грубую выходку. Мое негодование бурно вскипело от такого обращения. И после того как меня таким образом швырнули вперед и назад два или три раза, я прорвал круг нападающих и обернулся к ним, чтобы защищаться. Первым приблизился ко мне мой первоначальный враг. В это мгновение я повиновался только голосу гнева и уложил его на землю во весь рост. Тотчас на меня со всех сторон обрушились палки и дубинки, и скоро я получил такой удар, что едва не лишился чувств. Человек, которого я свалил, был уже опять на ногах и в ту минуту, когда я падал, занес надо мной кинжал; удар пришелся в шею и нанес мне глубокую рану. Мой противник намеревался повторить его. Те двое, которые сначала как будто не решались отдаться злобе, потом, по-видимому, присоединились к нападавшим, побуждаемые либо стадным чувством, либо духом подражания. Однако один из них, как я узнал впоследствии, схватил за руку человека, который собирался второй раз ударить меня кинжалом, что, вероятно, положило бы конец моему существованию. Я расслышал слова:
   – Черт возьми! Довольно, довольно! Не надо, Джайнс!
   – Это почему? – возразил другой голос. – Он будет только мучиться здесь, в лесу, и умирать медленной смертью. Прикончить его – это было бы даже милосердно.
   Разумеется, я был немало заинтересован в исходе этих препирательств. Я попробовал заговорить – голос мне не повиновался. Я умоляюще протянул руку.
   – Ты не ударишь, клянусь! – сказал один. – К чему нам быть убийцами?
   Наконец милосердие одержало верх. Они удовлетворились тем, что содрали с меня камзол и жилет и оттащили меня в сухой ров. После этого они ушли, не обращая ни малейшего внимания на мое отчаянное положение и на кровь, обильно струившуюся из моей раны.

ГЛАВА II

   В этом горестном положении, хотя и очень ослабевший, я не потерял сознания. Сорвав со своего тела рубаху, я не без успеха постарался сделать из нее повязку, чтобы остановить кровотечение. Потом я приложил все усилия, чтобы всползти по откосу рва. Не успел я это выполнить, как с изумлением и радостью, которые были одинаково сильны, увидел человека, проходившего невдалеке. Я стал звать на помощь. Человек направился ко мне, проявляя все признаки сострадания. В самом деле, картина, которую я представлял, была способна пробудить это чувство. Я был без шляпы. Мои волосы растрепались, и на концах их прядей запеклась кровь. Рубашка у меня была обмотана вокруг шеи и плеч и сильно окровавлена. Мое тело, обнаженное до пояса, было изукрашено кровавыми струями. Вся одежда была, в крови.
   – Боже мой! – сказал он голосом, преисполненным величайшей доброты, какую только можно себе представить. – Что это с вами, мой друг? – С этими словами он поднял меня и поставил на ноги. – Можете ли вы держаться на ногах? – спросил он с некоторым сомнением.
   – О да, вполне, – отвечал я.
   Получив такой ответ, он отошел и стал снимать с себя верхнюю одежду, чтобы укрыть меня от холода. Однако я слишком понадеялся на свои силы: предоставленный самому себе, я тотчас зашатался и повалился на землю, Но я смягчил падение, подставив здоровую руку, и привстал на колени. Тут мой благодетель одел меня, поднял на ноги и, предложив мне опереться на него, сказал, что сейчас же отведет меня в такое место, где обо мне позаботятся.
   Мужество – свойство прихотливое, и если я обладал, казалось, неистощимым запасом его, когда мне не на кого было надеяться, кроме как на самого себя, то оно начало ослабевать, как только я встретил неожиданное сочувствие; я почувствовал, что готов потерять сознание. Мой милосердный спутник заметил это и принялся на каждом шагу подбадривать меня так весело, добродушно и ласково, тоном одинаково чуждым и мучительно-назойливых увещаний и слабой снисходительности, что мне почудилось, что меня ведет ангел, а не человек. Я заметил, что в его поведении нет ни малейшей грубости, что он целиком проникнут сердечной внимательностью. Мы прошли около трех четвертей мили, но не к выходу из леса, а в самую дикую и непроходимую чащу. Мы пересекли место, бывшее когда-то рвом, наполненным водой, в котором теперь сохранилось немного грязной стоячей воды. За рвом я заметил лишь груду развалин и стены, верхняя часть которых, казалось, висела над основанием и готова была обрушиться. Пройдя под сводчатыми воротами и миновав извилистый коридор, где было совершенно темно, мы остановились.
   В дальнем конце этого коридора была дверь, которую я не сразу разглядел. Мой спутник постучал в нее, и на стук изнутри ответил голос, который по силе мог быть голосом мужчины, но отличался некоторой женской визгливостью и резкостью: «Кто там?» Как только последовал ответ, раздался шум отодвигаемого двойного засова, и дверь отворилась. Открылось помещение, и мы вошли в него. Внутренность жилища ничуть не соответствовала наружности моего покровителя, а, наоборот, имела вид убогий, запущенный и грязный. Единственная особа, которую я там увидел, была пожилая женщина, в облике которой было что-то странное и отталкивающее. Ее глаза были красны и налиты кровью; волосы падали на плечи спутанными жесткими космами; смуглая кожа напоминала пергамент; сложения она была худощавого, но все ее тело, в особенности руки, было необыкновенно крепко и мускулисто. Казалось, что сердце ее наполняет не молоко человеческой доброты, а лихорадочная кровь дикой жестокости. Вся ее фигура вызывала представление о непреодолимой энергии и ненасытной жажде творить зло.
   Едва эта адская Фалестра[44] увидела нас входящими, как воскликнула хриплым и сердитым голосом:
   – Это еще кто такой? Он не из наших!
   Мой покровитель, не отвечая на это обращение, велел ей пододвинуть кресло, стоявшее в углу, и поставить его у самого огня. Она сделала это с явной неохотой, бормоча:
   – Ах, опять ваши прежние штучки! Желала бы я знать, на что милосердие таким людям, как мы? В конце концов это нас погубит, вот увидите!
   – Придержи язык, старая ведьма! – сказал он сурово и выразительно. – И принеси одну из моих лучших рубах, жилет и что-нибудь для перевязки.
   С этими словами он вложил ей в руку небольшую связку ключей. Он обошелся со мной с такой добротой, как если бы был моим отцом. Он осмотрел мою рану, промыл ее и перевязал, в то время как старуха, подчиняясь его решительному приказанию, готовила для меня такую пищу, какую он нашел для меня наиболее пригодной.
   Когда все это было сделано, мой благотворитель посоветовал мне лечь отдохнуть. Для этого уже делались приготовления, как вдруг раздался топот и вслед за ним стук в дверь. Старуха открыла дверь с такими же предосторожностями, какие употребила при нашем приходе, и тотчас же шесть или семь человек с шумом вошли в помещение.
   Они были не похожи друг на друга: одни выглядели простыми деревенскими парнями, у других был вид потрепанных дворян. У всех была общая черта – смесь наглости, тревоги и смятения, совсем непохожая на то, что мне приходилось наблюдать в других таких же компаниях. Но удивление мое еще более возросло, когда, продолжая рассматривать их, я заметил в наружности некоторых из них, в особенности одного, нечто убедившее меня, что это – та самая шайка, от которой я только что спасся, а в другом должен был признать моего противника, злоба которого едва не погубила меня окончательно. Я подумал, что они явились в эту лачугу с враждебными намерениями и мой благодетель подвергается опасности быть ограбленным, а я, по всей вероятности, – убитым.
   Однако это подозрение вскоре рассеялось. Они обращались к моему спутнику с уважением, называя его начальником. Их замечания и вопросы были буйны и шумны, но бесчинство смягчалось у них известным уважением к его суждениям и авторитету.
   В человеке, который выступил моим открытым врагом, я мог заметить некоторую неловкость и замешательство, как только он увидел меня; но он с явным усилием отогнал их, воскликнув:
   – Кого это черт принес сюда?
   В тоне этого восклицания было нечто привлекшее внимание моего покровителя. Он устремил на говорившего пристальный взгляд и сказал:
   – Вот как, Джайнс! Ты уже видел этого человека?
   – Черт возьми, Джайнс, – вмешался третий голос, – тебе дьявольски не везет. Говорят, покойники являются людям. Как видишь, в этом есть доля правды.
   – Полно тебе чепуху пороть, Джиколс! – возразил мой покровитель. – Это неподходящий случай для шуток. Отвечай мне, Джайнс, ты ли повинен в том, что сегодняшним холодным утром этот молодой человек был оставлен в лесу голый и раненый?
   – А может, и я! Что из этого?
   – Что могло заставить тебя поступить с ним так жестоко?
   – Мало ли что… Довольно важная причина. У него не было денег.
   – Как? Ты поступил с ним так даже не оттого, что он рассердил тебя своим сопротивлением?
   – Ну да, он сопротивлялся. Я только толкнул его, а у него хватило дерзости ударить меня.
   – Ты неисправимый малый, Джайнс!
   – Э, да не все ли равно, что я такое? Вы со своей жалостливостью да высокими чувствами всех нас до виселицы доведете!
   – Мне тебе нечего сказать. Я махнул на тебя рукой! Товарищи, решайте вопрос о поведении этого человека, как найдете нужным. Вы знаете, сколько за ним проступков. Вы знаете, как я старался исправить его. Наше дело – дело справедливости. (Так предрассудок всегда заставляет человека расцвечивать самое безнадежное дело, за которое он решил взяться.) Мы, воры без патентов, ведем открытую войну с другой породой людей – ворами по закону. Имея такую задачу, воодушевляющую нас, станем ли мы пятнать ее жестокостью, коварством и мстительностью? Конечно, вор – человек, живущий среди равных. Поэтому я не собираюсь притязать на какую-нибудь власть над вами: поступайте как находите нужным. Но что касается меня, я голосую за то, чтобы Джайнс был изгнан из нашей среды как человек, позорящий наше общество.
   Это предложение было встречено, по-видимому, одобрительно. Легко было заметить, что остальные разделяют мнение главаря. Однако, несмотря на это, некоторые не знали, как им быть. Между тем Джайнс угрюмо и неуверенно бормотал, чтоб они береглись и не бросали ему вызова. Этот намек в одно мгновение пробудил мужество моего покровителя, и в глазах его вспыхнуло презрение.
   – Негодяй! – сказал он. – Ты грозишь нам? Думаешь, мы будем твоими рабами? Нет, нет! Делай самое худшее из того, что сможешь сделать. Ступай к ближайшему мировому судье и донеси на нас. Нетрудно поверить, что ты на это способен. Вступая в эту шайку, сударь, мы не были такими дураками, чтобы не понимать, что это дело опасное. Одна из опасностей – предательство со стороны такого, как ты. Но мы вступили сюда не для того, чтобы теперь отступать. Неужели ты думаешь, что мы станем жить в ежечасном страхе перед тобою, дрожать при твоих угрозах и мириться с твоей наглостью? Счастливая была бы это жизнь, нечего сказать! Лучше я живьем позволю содрать все свое мясо с костей! Ступай! Я не боюсь тебя. Ты не посмеешь сделать это! Не осмелишься принести этих храбрецов в жертву своей ярости! И показать себя перед всем светом предателем и мерзавцем! Если ты это сделаешь, ты накажешь самого себя, а не нас. Уходи!
   Бесстрашие предводителя подействовало на всю шайку. Джайнс сразу понял, что нет надежды вызвать у них сочувствие. После короткого молчания он ответил:
   – У меня не было намерения… Нет, черт возьми! Я тоже не стану скулить. Я всегда был верен своим правилам и был другом всем вам. Но раз вы решили выставить меня – что ж, прощайте!
   Благодаря изгнанию этого человека произошло заметное улучшение во всей шайке. Те, кто раньше был склонен к человеколюбию, убедившись, что такого рода чувства поощряются, воспрянули духом. Прежде они позволяли одерживать верх над своей добротой, а теперь усвоили – и с успехом – новый образ действий. Те, кто завидовал влиянию Джайнса и потому подражал его поведению, начали колебаться. Послышались рассказы о жестокости и грубости Джайнса как к людям, так и к животным, раньше никогда не доходившие до предводителя. Я не стану их повторять. Они вызывали ужас и омерзение, а некоторые из них свидетельствовали о такой степени развращенности, что показались бы многим читателям совершенно неправдоподобными. И все-таки у этого человека были свои добродетели. Он был предприимчив, настойчив и верен своему слову.
   Его удаление было немалым благодеянием для меня. Оказаться покинутым на произвол судьбы при моих плачевных обстоятельствах, вдобавок к ране, которая была мне нанесена, было для меня большим несчастьем. А между тем я вряд ли отважился бы остаться под одной кровлей с человеком, для которого мой вид был укором совести, постоянно напоминающим ему о собственной обиде и о недовольстве его предводителя. Ремесло приучило его довольно равнодушно смотреть на преступления и снисходительно относиться к вспышкам гнева, и он без труда нашел бы случай оскорбить и обидеть меня, в то время как у меня не было другой защиты, кроме собственных ослабленных сил.
   Освобожденный от этой опасности, я нашел свое положение достаточно счастливым. Для человека, вынужденного скрываться, оно имело все выгоды, о каких только можно было мечтать, и вместе с тем оно не было лишено приятности, проистекавшей от доброго и человеколюбивого отношения окружающих.
   Не было никакого сходства между теми ворами, которых я знал в тюрьме, и теми, среди которых жил теперь. Последние в большинстве своем были полны жизнерадостности и веселья. Они могли бродить свободно, где им вздумается. Они могли строить планы и осуществлять их. Они сообразовывались со своими наклонностями. Они не обременяли себя, как это слишком часто бывает в человеческом обществе, притворным молчаливым одобрением того, что больше всего заставляет их страдать, или, что еще хуже, попытками уверить самих себя, что все напасти, которые они терпят, – справедливы. Они открыто воевали со своими притеснителями. Наоборот, заключенные преступники, которых я видел недавно, были заперты, как дикие звери в клетке, и лишены деятельности; они оцепенели от праздности. Случайные проявления того, что осталось от их прежней предприимчивости, были приступами и судорогами болезни, а не обдуманными и последовательными усилиями здорового ума. У них не было надежд, замыслов, золотых счастливых мечтаний; у них были только мысли о самых печальных предметах; обо всем другом им запрещено было даже думать. Правда, обе эти стороны были частями одного целого, так как одна составляла завершение или всегда возможные последствия другой. Но люди, которые меня теперь окружали, вовсе не думали об этом.
   Как я уже сказал, я мог только радоваться своему новому местопребыванию, поскольку оно вполне отвечало моим намерениям скрываться от всех. Это было место забав и веселья; но то веселье, которое ему было свойственно, не будило ответных чувств в моей душе. Люди, составлявшие этот круг, сбросили с себя путы, установленных правил: их ремеслом было – внушать ужас, их постоянной заботой – обманывать бдительность общества. Все эти обстоятельства имели ощутительное влияние и на их характеры. Я встретил в их среде милосердие и доброту; они были очень склонны к великодушным поступкам. Но насколько их положение было ненадежно, настолько и чувства их были непостоянны. Привыкнув к враждебности себе подобных, они были раздражительны и вспыльчивы. Приученные жестоко обращаться с жертвами своих нападений, они нередко давали волю своей бесчеловечности и при других обстоятельствах. Они привыкли смотреть на удары кинжалом как на простейший способ преодоления всех препятствий.
   Не вовлеченные в расслабляющий круговорот людских дел, они часто обнаруживали энергию, которая вызвала бы восхищение у всякого беспристрастного наблюдателя. Энергия, быть может, составляет самое ценное из человеческих качеств. И справедливый политический строй нашел бы способ извлечь из нее пользу, вместо того чтобы обрекать ее, как это делается сейчас, на уничтожение. Мы часто поступаем как химик, который отверг бы самый чистый металл и стал бы пользоваться им только с примесями, сделавшими его пригодным лишь для немедленного и самого низменного употребления. Впрочем, энергия этих людей, как я мог это наблюдать, получала применение в высшей степени ложное; не поддержанная великодушными и просвещенными взглядами, она направлялась только на самые ограниченные и презренные цели.
   Многим покажется, быть может, что жилище, мною описанное, отличалось множеством самых невыносимых неудобств. Но, не говоря уже о его преимуществах как места для наблюдений, оно было Элизием[45] по сравнению с тем, из которого я только что бежал. Неприятное общество, неудобное помещение, грязь и разгул не сочетались тут с тем главным условием, при котором все это могло особенно тяготить меня, поскольку я не был вынужден оставаться среди всего этого против моей воли. Я готов был терпеливо сносить все тяготы, когда сравнивал их с угрозой насильственной и безвременной смерти. Всевозможные страдания я был готов считать незначительными, кроме страданий, вызываемых тиранией, тупой подозрительностью или бесчеловечной мстительностью моих ближних.