Но хотя сначала впечатление было исключительно сильным и сопровождалось унынием и малодушием, мысль скоро начала как бы механически взвешивать расстояние между морским портом и моей прежней тюрьмой и те разнообразные возможности для побега, которые могли представиться на этом пространстве. Моей первой обязанностью было не выдавать о себе больше того, что окажется уже обнаруженным.
   Не исключена была возможность, что я арестован по какому-нибудь пустому поводу и что, если я сохраню присутствие духа, мое освобождение наступит так же неожиданно, как произошел арест. Возможно даже, что я схвачен по ошибке и что эта мера нисколько не связана с делом мистера Фокленда. Во всяком случае, мне следует разобраться в обстановке.
   Во время переезда с корабля в город я не проронил ни слова. Мои провожатые подтрунивали над моим дурным расположением духа, но добавляли, что это не принесет мне пользы и я буду повешен, потому что еще ни разу не случалось, чтобы осужденный за ограбление королевской почты дешево отделался. Трудно передать, как легко стало у меня на душе от этих слов. Однако я как решил, так и продолжал хранить молчание. Из дальнейшего их разговора, очень многословного, я узнал, что дней девять тому назад два ирландца ограбили почту, шедшую из Эдинбурга в Лондон, что один из ирландцев уже посажен и что меня задержали, подозревая во мне второго. При них было описание его личности, и хотя, как я узнал потом, оно во многих существенных статьях отличалось от моей наружности, они находили, что оно согласуется с ней до мельчайших подробностей.
   Известие о том, что я взят по ошибке, сняло тяжелое бремя с моей души. Я был уверен, что мне удастся немедленно установить свою невиновность, к полному удовлетворению всех судей королевства. И хотя мои планы были нарушены и мое намерение покинуть остров потерпело неудачу после того, как я уже был в море, я считал все это мелкой неприятностью по сравнению с тем, чего имел слишком много причин опасаться.
   Как только мы вышли на берег, меня отвели в дом мирового судьи, человека, бывшего ранее капитаном угольного судна, но ввиду достигнутых в жизни успехов бросившего скитальческую жизнь и уже несколько лет имевшего честь представлять собою особу его величества.
   Нас продержали некоторое время в своего рода передней в ожидании, чтобы его милость удосужилась нас принять. Задержавшие меня были опытны в своем ремесле и поспешили употребить этот промежуток времени на то, чтобы обыскать меня в присутствии двух слуг его чести. Они нашли у меня пятнадцать гиней и немного серебра. Они велели мне раздеться догола, чтобы им можно было убедиться, не спрятаны ли у меня где-нибудь банковые билеты. Они брали в руки части моего жалкого облачения, по мере того как я снимал их, и ощупывали их одну за другой, чтобы проверить, не подшито ли к ним каким-нибудь хитрым способом то, чего они ищут. Всему этому я подчинился беспрекословно. Дело, наверное, в конце концов все равно дошло бы до этого, а скорый суд вполне соответствовал моим планам, поскольку главной моей целью было как можно скорее уйти из когтей почтенных особ, которые в то время охраняли меня.
   Не успела закончиться эта операция, как нам велели войти в помещение его милости. Мои стражи выступили с обвинением и заявили, что им было приказано отправиться в этот город, так как, по полученным сведениям, тут должен был находиться один из двоих, ограбивших эдинбургскую почтовую карету, и что они задержали меня на борту корабля, готового к отплытию в Ирландию.
   – Отлично, – промолвил его милость. – Вы сказали свое. Теперь послушаем, что может сообщить этот джентльмен. Как тебя звать, бездельник? И из какой части Типперери[52] тебе вздумалось явиться?
   Я уже обдумал, как мне действовать, и в то мгновение, как узнал, в чем заключается выдвигаемое против меня обвинение, решил, по крайней мере на время, оставить ирландское наречие и заговорить на своем родном языке. Я уже сделал так в прихожей. Это превращение поразило моих провожатых. Но они зашли слишком далеко, чтоб им можно было отступить, не нарушая своего достоинства. Теперь я объявил судье, что я не ирландец и никогда не был в этой стране, что я – уроженец Англии. Пришлось справиться с бумагой, которую держали при себе мои провожатые, содержавшей описание якобы моей наружности. Сомнений быть не могло: она требовала, чтобы преступник был ирландцем.
   Заметив, что его милость колеблется, я подумал, что теперь мне следует двинуть дело быстрее. Я сослался на бумагу и отметил, что описание не подходит ни в отношении роста, ни в отношении черт лица.
   – Но что касается возраста и цвета волос, то оно подходит, – заявил он мне, добавив, что не в его привычках придираться к мелочам, а равно вытаскивать голову человека из петли только из-за того, что его росту не хватает несколько дюймов. – Если человек не дорос, – сказал он, – нет лучше средства, как немножечко вытянуть его.
   Со мной ошибка была обратная, но его милость не счел уместным отказаться от своей шутки. В общем, он не очень твердо знал, как ему поступить.
   Мои провожатые заметили это и начали беспокоиться о своей награде, которую часа два тому назад уже считали находящейся как бы у них в кармане. Они решили, что будет надежней, если они удержат меня под своей опекой. Если в конце концов окажется, что произошла ошибка, им не придется серьезно опасаться преследования за ошибочное задержание со стороны такого облаченного в лохмотья бедняка, как я. Поэтому они стали уговаривать его милость согласиться с их соображениями. Они сказали ему, что, конечно, улики против меня не так сильны, как им бы этого от всей души хотелось, но зато имеется множество подозрительных обстоятельств. Когда меня вызвали к ним на палубу судна, я говорил на чистейшем ирландском наречии, а теперь от него вдруг не осталось ни звука. Обыскивая меня, они нашли при мне пятнадцать гиней – а где бедному парню, каким я выгляжу, честным способом добыть пятнадцать гиней? Вдобавок, когда они раздели меня догола, то, хотя платье мое было крайне убого, кожа оказалась гладкой, как у джентльмена. И, наконец, для чего может нищий бедняк, никогда в жизни не бывавший в Ирландии, желать, чтобы его перевезли в эту страну? Ясно как день: я не лучше того преступника, вместо которого задержан.
   Это рассуждение, вместе с несколькими многозначительными кивками и подмигиваниями, которыми обменялись судья и жалобщики, склонило его к их образу мысли. Он сказал, что меня следует отправить в Уорик, – где, по-видимому, находился под арестом другой грабитель, – чтобы устроить нам очную ставку; если и тогда все окажется в порядке, меня можно будет освободить. Никакое известие не могло быть для меня ужаснее того, которое заключалось в этих словах. Как! Зная, что вся страна восстановлена против меня, что я подвергаюсь самому ожесточенному преследованию, – быть отправленным теперь в самую глубь королевства, без всякой возможности воспользоваться благоприятными обстоятельствами и под строгой охраной полицейских, – это прозвучало для моих ушей почти так же, как если бы был произнесен мой смертный приговор!
   Я горячо доказывал несправедливость этого решения. Я уверял судью, что никак не могу быть человеком, описание которого заключает в себе бумага. Она требует ирландца – я не ирландец. Она описывает личность ниже меня ростом – особенность, которую меньше всякой другой можно замаскировать. Нет ни малейшего основания задерживать меня под арестом. И без того я встретил помеху в своем путешествии и потерял уплаченные деньги из-за усердия задержавших меня джентльменов. Я уверял его милость, что всякая отсрочка при тех обстоятельствах, в которых я нахожусь, крайне для меня тягостна. Невозможно изобрести для меня большее несчастье, чем отправить меня под стражей внутрь королевства, вместо того чтобы разрешить мне продолжать мое путешествие.
   Мои увещания были напрасны. Правосудие отнюдь не было расположено выслушивать подобные упреки от личности, одетой в рубище. Судья заставил бы меня замолчать с полуслова, если бы я не говорил с такой горячностью, которая лишала его возможности прервать мою речь. Когда я кончил, он сказал мне, что все это ни к чему и что для меня было бы лучше, если б я не вел себя так дерзко. Ясно, что я бродяга и подозрительная личность. Чем настойчивее я требую освобождения, тем больше у него оснований задержать меня. Может быть, в конце концов я окажусь разыскиваемым преступником. А если даже нет, то он уверен, что я и того хуже – браконьер или, почем знать, – может быть, убийца. Ему кажется, что он уже видел мое лицо в связи с подобным же делом. Не может быть сомнений, что я опытный нарушитель закона. В его власти либо сослать меня на принудительные работы как бродягу, на основании моей внешности и противоречий в моих показаниях, либо отправить в Уорик. И только по природной доброте он останавливает свой выбор на более легкой из этих двух возможностей. Он уверяет меня, что я не выскользну из его рук. Для правительства его величества выгодней повесить такого молодчика, каким он склонен считать меня, чем из ложной чувствительности хлопотать о благе всех нищих в стране.
   Видя полную невозможность подействовать на человека, так глубоко проникнутого сознанием собственного достоинства и значения, равно как моего полного ничтожества, я просил по крайней мере вернуть мне деньги, которые были у меня отобраны. Это было мне обещано. Может быть, его милость догадывался, что и без того уже зашел слишком далеко, и поэтому не пожелал оставаться неумолимым в отношении этого несущественного обстоятельства. Мои провожатые не возражали против этого снисхождения – по причине, которая обнаружится впоследствии. Однако судья распространился насчет своего милосердия в этом вопросе. Он не знает, не превышает ли он свои полномочия, уступил моей просьбе. Такие большие деньги не могли попасть в мои руки честным путем. Но таков уж его нрав, чтобы смягчать, когда это можно сделать пристойно, строгую букву закона.
   У джентльменов, задержавших меня, были веские основания желать, чтобы после допроса я оставался у них под арестом. Каждому присуще чувство чести, хоть и на свой лад, и им не хотелось подвергнуться посрамлению, которое выпало бы на их долю, если бы совершился правый суд. Поступки каждого человека направляет в известной мере жажда власти; и они желали, чтобы всякой полученной выгодой я был обязан их высокой милости и благоволению, а не просто ходу вещей. Однако не только невещественная сторона дела и голая власть были целью их стремлений, – нет, их виды шли дальше этого. Словом, хотя они желали, чтобы я вышел из судейской комнаты их пленником, как и вошел туда, однако ход моего допроса заставил их, вопреки самим себе, заподозрить, что я невиновен в преступлении, которое они возводили на меня. Опасаясь поэтому, что о ста гинеях, которые были назначены в награду за поимку грабителя, на этот раз решительно не может быть и речи, они готовы были удовлетвориться более мелким кушем. Отведя меня в гостиницу и заказав повозку для путешествия, они увели меня в сторону, и один из них повел со мной такой разговор:
   – Видишь, парень, как обстоит дело: сказано в Уорик – и никаких! А как только мы туда доберемся, что там может случиться – не сумею тебе и сказать. Виновен ты или нет – это дело не наше. Но не такой уж ты младенец, чтобы думать, что коли ты невиновен, так, значит, и дело твое в шляпе. Ты говоришь, что тебе требуется быть в другом месте и что ты очень туда торопишься. А я не охотник мешать человеку в его делах, коли можно это уладить. Так если ты отдашь нам те пятнадцать золотых, все будет в порядке! Тебе они ни к чему. Нищий везде дома. Да и, правду сказать, мы могли бы получить их по ходу дела там, у судьи, – ты сам видел. Но я человек с правилами, люблю действовать открыто и, уж конечно, шиллинга не стану ни у кого вымогать.
   Тот, кто проникнут началом нравственной щепетильности, склонен при случае позволить своим чувствам увлечь себя и забыть о насущных требованиях минуты. Признаюсь, первым чувством, вызванным в моей душе этим предложением, было негодование. Мне непреодолимо захотелось дать ему волю и отложить на мгновение всякие соображения о будущем. Я отвечал с суровостью, которой этот гнусный поступок заслуживал. Мои провожатые были очень удивлены этой твердостью, но, по-видимому, сочли ниже своего достоинства оспаривать принципы, которые я провозгласил. Тот, который сделал мне предложение, удовольствовался таким ответом:
   – Ладно, ладно, парень. Поступай как знаешь. Ты не первый, кто позволил себя повесить, лишь бы не расставаться с несколькими гинеями.
   Я не пропустил этих слов мимо ушей. Они поразительно подходили к моему положению, и я решил ни за что не упускать возможности.
   Однако гордость этих джентльменов была слишком велика, чтобы было возможно немедленное возобновление переговоров. Они тотчас оставили меня, предварительно приказав одному старику, отцу хозяйки постоялого двора, не выходить из комнаты во время их отсутствия. Они велели старику ради безопасности запереть дверь и положить ключ к себе в карман, а внизу, у выхода, предупредили, в каком положении я оставлен, чтобы все домашние следили за тем, что происходит, и не допустили моего побега. Какова была цель этих уловок, не могу сказать наверное. Может быть, тут была взаимная уступка их гордости и скупости. Обуреваемые желанием по той или иной причине отделаться от меня, как только это окажется удобным, они решили сначала выждать последствий моих одиноких размышлений о сделанном мне предложении.

ГЛАВА VII

   Как только они удалились, я стал рассматривать старика и нашел, что его наружность весьма почтенна и привлекательна. Ростом он был выше среднего. Это указывало на значительную силу в прошлом, и до сих пор не вполне исчезнувшую. У него были густые волосы, белые, как только что выпавший снег. Цвет лица его был здоровый и румяный, хотя лицо было изборождено морщинами. Глаза у него были удивительно живые, и вся наружность определенно выражала добродушие. Грубоватость, связанная с его общественным положением, сглаживалась благопристойностью, проистекавшей от доброты и чувствительности его характера.
   Его вид тотчас же вызвал в моем уме ряд мыслей о выгодах, которые можно извлечь из присутствия такой личности. Попытка предпринять какие-нибудь шаги без его согласия была бы безнадежна, потому что, если бы даже я справился с ним, он легко мог бы поднять тревогу и призвать других людей, несомненно находившихся поблизости. Добавьте к этому, что я вряд ли смог бы заставить себя причинить какую-либо обиду человеку, с первого взгляда вызвавшему во мне такую симпатию и уважение. И в самом деле, мысли мои приняли другое направление. Мной овладело страстное желание получить возможность назвать этого человека своим благодетелем.
   Преследуемый рядом неудач, я не мог больше считать себя членом общества. Я был одиноким существом, лишенным надежд на человеческое сочувствие, доброту и благосклонность. Положение, в которое я был поставлен в то время, вызывало во мне сильное желание порадовать себя наслаждением, в котором судьба как будто отказывала мне. Я никак не мог приравнять сознание, что свобода получена мной благодаря сердечной доброте достойной и превосходной души, к мысли, что я обязан ею корысти и низости худших членов общества. Так в самой гибели позволял я себе роскошь утонченности.
   Руководимый этими чувствами, я попросил старика обратить внимание на обстоятельства, ввергшие меня в мое теперешнее состояние. Он тотчас выразил согласие, заявив, что охотно выслушает любое сообщение, которое я сочту уместным сделать ему. Я рассказал ему, что люди, только что оставившие меня под его присмотром, прибыли в этот город с целью задержать какую-то личность, виновную в ограблении почты; что им вздумалось арестовать меня по этому приказу и отвести к мировому судье; что они вскоре обнаружили свою ошибку, поскольку преступник отличался от меня и происхождением и ростом; но, сговорившись с судьей, они получили разрешение оставить меня под своей охраной и делают вид, что намерены отвезти меня в Уорик для очной ставки с сообщником разыскиваемого преступника; обыскивая меня в доме мирового судьи, они нашли при мне значительную сумму денег, возбудившую их жадность, и только что предложили вернуть мне свободу при условии вручения им этой суммы. Я попросил его подумать, желательно ли ему при таких обстоятельствах стать орудием их вымогательства. Я отдал себя в его руки и клятвенно подтвердил истинность всего изложенного. Если он поможет мне бежать, единственным последствием будет то, что низкая алчность моих противников будет обманута в своих ожиданиях. Я ни за что на свете не захотел бы подвергнуть его действительной неприятности, но совершенно уверен, что великодушие, побудившее его на доброе дело, поможет ему отстоять его, после того как оно будет сделано, и что задержавшие меня, потеряв добычу из виду, будут посрамлены и не решатся предпринять что-нибудь еще в этом деле.
   Старик выслушал мой рассказ с любопытством и участием. Он сказал, что всегда питал отвращение к людям такого сорта, как те, которые задержали меня; что ему противно было браться за дело, которое они ему навязывали, но что он не может отказаться от некоторых неприятных обязанностей, когда надо услужить дочери или зятю. Принимая во внимание мою наружность и обхождение, он не сомневается в истинности того, что я утверждаю. Просьба моя странная, и он не знает, почему я считаю его человеком, к которому можно обратиться с ней, сколько-нибудь рассчитывая на успех. Однако он и в самом деле смотрит на вещи иначе, чем другие, и почти согласен поступить, как мне желательно. Но одного по крайней мере он потребует от меня взамен – это добросовестно познакомить его с человеком, которому он намерен сделать одолжение, сказать фамилию.
   Вопрос этот захватил меня врасплох. Но, каковы бы ни были последствия, мысль о том, чтобы обмануть человека, который его задал, была мне невыносима. Беспрестанно лгать – задача тяжелая. Я ответил, что моя фамилия – Уильямс. Он помолчал. Взгляд его был устремлен на меня. Я видел, как он изменился в лице, повторяя это слово. Он продолжал с заметным страхом:
   – Ваше имя?
   – Калеб.
   – Великий боже! Может ли это быть?
   Он воскликнул, что заклинает меня всем для меня святым честно ответить ему еще на один вопрос:
   – Вы… Нет, это невозможно… Вы не тот человек, который прежде жил слугой у мистера Фокленда из…
   Я ответил ему, что, к чему бы ни клонился его вопрос, я скажу ему правду. Да, я то самое лицо, которое он имеет в виду.
   Как только я произнес эти слова, старик поднялся с места. Он скорбит, что счастье до такой степени неблагосклонно к нему, что ему пришлось увидеть меня воочию. Я – чудовище, от которого стонет земля.
   Я стал умолять, чтобы он позволил мне объяснить это недоразумение, как позволил поступить в первом случае. У меня нет сомнений, что я сделаю это так же успешно.
   Нет, нет, нет! Ни под каким видом он не допустит, чтобы ушей его коснулась подобная зараза. Тот случай и этот – совсем разные. Нет на земле преступника, нет убийцы и вполовину столь ненавистного, как человек, который мог позволить себе для самооправдания возводить такие обвинения, какие возводил я на такого великодушного хозяина. При этом воспоминании старик пришел в полное расстройство.
   Наконец он немного успокоился и сказал, что никогда не перестанет огорчаться, что хоть минуту разговаривал со мной. Он не знает, какого поведения требует от него строгое правосудие, но поскольку он узнал о том, кто я такой, только благодаря моему собственному признанию, то пользоваться этим знанием мне во вред противоречит его нравственным убеждениям. Поэтому все наши сношения должны пресечься; поистине, причислить меня к человеческим существам – значило бы злоупотреблять словами. Он не причинит мне зла, но, с другой стороны, ни за что на свете ничем не поможет мне и не поддержит меня.
   Я был невероятно опечален отвращением, с которым отнеслось ко мне это доброе и милосердное создание. Я не мог молчать. Я еще и еще раз пытался уговорить его выслушать меня. Но его решение было непоколебимо. Наш спор длился некоторое время; затем он положил ему конец, позвонив в колокольчик и вызвав наверх слугу. Немного погодя вошли мои провожатые, и все остальные удалились из комнаты.
   Одной из особенностей моей судьбы было то, что она кидала меня от одного вида страхов и опасностей к другим слишком быстро, не давая ни одному из них глубоко запечатлеться. Оглядываясь назад, я склоняюсь к мысли, что половина бедствий, которые мне пришлось перенести, должна была бы неминуемо погубить меня. Но на самом деле не успевал я хорошенько поразмыслить над одними бедами, свалившимися на меня, как уже был вынужден забыть о них и защищаться от новой опасности, которая, казалось, готова была меня раздавить.
   Поведение этого несравненного и милого старика ранило меня в самое сердце. Но, как я уже говорил, вошли мои провожатые, и другой предмет властно привлек мое внимание. В глубоком расстройстве я был бы рад оказаться брошенным в полное уединение и безраздельно отдаться неутешному горю. Но скорбь, которую я испытывал, не имела надо мной такой власти, чтобы я охотно дал отвести себя на виселицу. Любовь к жизни и еще больше – ненависть к угнетателям закалили мое сердце против подобной слабости. В только что происшедшей сцене я, как было сказано, позволил себе роскошь утонченности. Пора было положить этому конец. Становилось опасным забавляться дальше на краю пропасти. И, полный печали от исхода моей последней попытки, я не был склонен к бесплодному хождению вокруг да около.
   Я был именно в таком расположении духа, в каком меня больше всего хотели видеть джентльмены, во власти которых я находился. В соответствии с этим мы немедленно приступили к делу, и, поторговавшись, они согласились принять одиннадцать гиней в уплату за мою свободу. Впрочем, заботясь о своей репутации, они настояли на том, чтобы провезти меня несколько миль на наружном месте почтовой кареты. Потом они объявили, что дорога, которой им надлежит ехать, идет в поперечном направлении, и вышли вместе со мной из кареты. Как только она скрылась из виду, они разрешили мне отделаться от их беспокойного общества и идти куда мне вздумается.
   Попутно стоит отметить, что эти люди одурачили себя в своем же ремесле. Сначала они задержали меня в надежде на награду в сто гиней, а позже были довольны, получив вместо этого одиннадцать; между тем, продержи они меня в своей власти немного дольше, они могли бы получить из других рук ту сумму, которая с самого начала вызвала их усердие.
   Неудача, постигшая меня при недавней попытке ускользнуть от моих преследователей морем, отвратила меня от мысли повторить этот опыт. Поэтому я опять вернулся к намерению скрыться, по крайней мере на ближайшее время, в столице. Но, не считая желательным подвергаться опасностям, связанным с прямым направлением, тем более что по этой дороге должны были ехать мои недавние провожатые, я решил избрать окольный путь вдоль границ Уэльса. Единственное происшествие, заслуживающее упоминания, случилось в этих местах при моей попытке переправиться через Северн[53]. Переправляться надо было на пароме, но по какой-то странной оплошности я так сбился с пути, что в тот вечер никак не мог добраться до парома и попасть в город, который наметил себе для отдыха.
   Это может показаться мелким огорчением среди тех подавляющих тревог, которые должны были, казалось, владеть всеми моими мыслями. Однако это вызвало во мне необычайное раздражение. В тот день я устал больше, чем обычно.
   Перед тем как я сбился, или по крайней мере заметил, что сбился с пути, небо потемнело и нахмурилось, и вскоре после этого тучи прорвались потоками дождя. Ливень захватил меня посреди вересковой пустоши, где не было ни дерева, ни навеса, под которыми я мог бы укрыться. В одно мгновение я промок до костей. Я шел вперед с какой-то мрачной решимостью. Дождь постепенно сменился страшным градом. Я был плохо защищен жалкой одеждой, которая была на мне; крупные частые градины словно резали меня в тысяче мест. Потом снова пошел дождь. В это время я и заметил, что совсем сбился с дороги. Я не видел кругом ни человека, ни животного и никакого жилья. Я шел вперед, раздумывая на каждом перекрестке, какой дорогой выгодней идти, теряясь в поисках основания, чтобы отказаться от одной дороги и предпочесть другую. Сердце мое разрывалось от уныния и тоски. Я бормотал проклятия и жалобы на судьбу, продолжая свой путь. Я был полон ненависти и отвращения к жизни и ко всему, что она приносит с собой. После того как я проплутал без определенного направления два часа, меня застигла ночь. Кругом не было видно никакой дороги, и нечего было думать идти дальше.