Я сделал еще глоток. Я хотел запить это воспоминание, залить его хоть кипятком, хоть свинцом, хоть кислотой. Я не хотел в тысячный, в миллионный раз смотреть это кино, протерзавшее меня около года после того пресловутого шестнадцатого августа, и глоток помог, я огляделся вокруг. В этот момент самолет тронулся, заревели моторы, и мы начали выруливать на взлетную полосу.
5
   Итак: впереди две макушки, одна с явно намечающейся лысиной, другая со спутанными густыми черными волосами. Обладатели макушек штудируют только что разнесенные газеты, переговариваясь низкими усталыми голосами. Изредка возникает чей-либо профиль: слева – крупный нос с бородавкой, густые брови, низкий с двумя глубокими морщинами лоб, полные губы. Справа – высокий лоб с ниспадающими локонами, длинные ресницы, черный глаз, нос с горбинкой, тонкие губы. Кажется, разговор о путешествиях, но не точно.
   – Сто двадцать пять за один?
   – Да, несколько накладно… Лучше с пересадками, хотя и утомительнее… Дешевле…
   – Не всегда.
   – Почти всегда.
   – Пойди найди открытый банк, если приезжаешь в пять утра и пересаживаться нужно через полчаса.
   – Можно поменять заранее.
   – Не всегда.
   – Почти всегда.
   На их уровне через проход – мужчина с мальчиком. Анализирую лица, пытаюсь установить сходство. Во-первых, оба блондины, – я мысленно загибаю пальцы, – во-вторых, у них носы похожей формы, в-третьих, – мальчик резко наклоняется к мужчине – у них совершенно одинаковые руки. Отец и сын – констатирую я.
   – Ну, скажи, скажи, скажи… – хнычет мальчик.
   Сколько ему? Лет десять? Двенадцать? На правой руке указательный палец заклеен пластырем. Прищемил? Порезал? Ошпарил кипятком?
   – Я хочу яблоко, – продолжает он, – ответь мне, ну, ответь.
   Мужчина закрывает глаза и отворачивается. Мальчик бьет его по руке, дергает за рукав, он, конечно же, раздражает всех вокруг, почему, интересно, отец ничего не делает, чтобы унять его? Выбился из сил? Проявляет характер? Перед ними видно только правое сидение, там – полноватая дама с перманентом, в очках, на пухлом пальце явно не подходящее ей, просто-таки девичье золотое колечко с искусственной жемчужиной. Ногти странно подпилены и покрыты, наверное, розовым лаком под цвет помады на губах. Она встает, чтобы снять шарф. Я приглядываюсь повнимательнее: пуговицы на кофточке тоже сделаны в виде жемчужин. Только бантика в волосах не хватает, едко отмечаю я. Вечная девочка, Мальвина, сколько бы ей ни было, тридцать или шестьдесят. Небось еще и разговаривает тоненьким голосом с капризными интонационными крендельками. Читает книгу. Пытается не замечать детских капризов за спиной.
   Почему же он не успокоит мальчика? Ведь сейчас определенно взорвется кто-нибудь из соседей. Через несколько секунд первая, вполне миролюбивая попытка. Рука сзади протягивает апельсин.
   – Ну успокойся, успокойся.
   Женский голос. Один ряд с нами, через проход. Две женщины, та, что у иллюминатора, протягивающая апельсин, – постарше, в джинсах, горчичной водолазке и зеленой мужской кофте на пуговицах.
   – Бери и успокойся, пожалуйста, – твердо, без раздражения повторяет она.
   – Мишель, ты не хочешь пить? – обращается она к своей соседке, сидящей в двух метрах от меня через проход.
   Я перевожу глаза на Мишель. Молодая женщина с поблескивающим обручальным кольцом на пальце Неаккуратно зачесанные белокурые волосы. Отекшее лицо с впалыми глазами. В сарафане, с огромным животом. Месяце на восьмом или, может быть, на девятом. Куда же она летит, бедняжка? Неужели Мишель собирается родить в Москве?
   По проходу покатилась тележка с напитками.
   – Что вы будете пить? Пиво, вино, сок, минеральную воду? – Вопрос не ко мне.
   В спинке переднего кресла журнал. На великолепной глянцевой обложке разноцветные английские буквы, вероятно, складывающиеся в некоторые осмысленные слова. Я не складываю их. Световое табло погасло, и по салону начали расползаться облака сигаретного дыма. Дышать невозможно, но зато теперь можно сходить в хвостовую часть самолета и, если повезет, поглядеть, не проходит ли отек. Но мне не хочется будить старика, трогательно раскинувшего руки и еле слышно дышащего приоткрытым ртом. Совершенно детское выражение лица.
   – Что вы будете пить? Пиво, вино, сок, минеральную воду? – Вопрос не ко мне.
   Обложка. Надо же, какие голубые глаза! Совсем без макияжа, но какие огромные, какие голубые! Кажется, что таких не бывает, или свет должен падать определенным образом. Начинаю разглядывать снизу: в голубом треугольнике по-английски: "Путеводитель по городам: Москва, Санкт-Петербург, Киев, Алма-Ата, Минск". Огромные пшеничные колосья, расшитая белоснежная рубашка, разноцветные ленты, красные, розовые, голубые, рук не видно, но понятно, что она держит колосья, и также понятно, что она стоит в золотистом пшеничном поле, загорелая шея, наполовину скрытая темно-русыми, слегка вьющимися густыми волосами, ниспадающими на грудь, округлый подбородок, мягкая линия скул, улыбка, вежливая, сдержанная, немного задумчивая, чуть приоткрывающая ослепительной белизны зубы, аккуратный, весь в веснушках нос, на губах – яркая помада, больше никакого макияжа, наверное, потому, что венок из ярких цветов и листьев. Приглядываюсь. Цветы искусственные. Таких синих цветов нет в природе. Неужели для рекламной фотографии нельзя было найти живых цветов? Но волосы действительно изумительные. Хохлушечки и впрямь бывают очень красивыми. По Киеву разгуливают настоящие секс-бомбы, напомаженные и нарумяненные сверх всякой меры. И потом это их "г". Очарование сразу куда-то улетучивается, когда слышишь это их "г". Выше, над колосьями и головой, ровное голубое небо. В сантиметре от головы, уже на фоне неба, одиннадцать прямоугольников: флаги.
   – Что вы будете пить? Пиво, вино, сок, минеральную воду? – Вопрос ко мне.
   Старик просыпается. Протирает носовым платком слезящиеся глаза и сухие губы.
   – Красное вино, – с улыбкой отвечает он.
   – У вас есть обычная вода? – спрашиваю я. – Я хочу выпить аспирин.
   – Prosit, – по-прежнему улыбаясь, произносит старик и поднимает свой стаканчик с вином.
   Он дождался, пока мне принесут воду и пока растворится мой аспирин.
   – Prosit, – кивнул я ему.
   Мы чокнулись. Мальчик уснул. Сколько же лет этой Мишель?
   – Если хочешь, Питер, сегодня мы можем просто побыть вдвоем. Как настоящие итальянцы.
   – Потому что ты уезжаешь через три дня?
   Молчание. Улыбка. Спокойный взгляд. Огромные серые глаза с черными ресницами. По-детски пухловатые щеки.
   – Кто знает, что будет через три дня? (дразнится.) Так хочешь?
   От аспирина во рту сделалось кисло.
   – Ты прекрасно говоришь по-итальянски, все-таки я сумел тебя кое-чему научить.
   – Всему, Питер, – вежливая фраза со спокойным продолжением, – значит, не хочешь? – совершенно ровно, даже равнодушно. Точнее – никак. Не определить, как.
   Я на секунду представил себе, как бы все это выглядело, если бы я нашел способ согласиться. Вежливое предложение – и больше ничего. Все равно что: " Хочешь чашечку кофе, Питер? Она скинула бы, белую маечку, джинсы, крошечные спортивные трусики и просто забралась бы на мой диван. Но тогда мне пришлось бы стелить постель. После того, как она разделась. Она не допустила бы и тени сентиментальности, и это была бы ловушка первая. Сражаться с накрахмаленной наволочкой под ее равнодушным взглядом. Нет, не равнодушный, утрирую. Спокойным. А потом пришлось бы раздеваться мне – ловушка вторая. Пятидесятидвухлетний, лысоватый, плотного телосложения, стареющий мужчина, раздевающийся перед созерцающей холодной девочкой. Уродливо. Страшно унизительно. Нелепо. А потом и самое главное – ловушка третья, – без ласковых слов, простое, как яйцо, без малейших подпорок, без пресловутой фразы "Ну иди ко мне, иди ко мне, Питер", о которой я мечтал тысячи раз, закрывая глаза и погружаясь в грезы. И, наконец, ловушка четвертая, называемая словом "потом".
   – Значит, не соскучился? – хитрый улыбающийся вопрос, игра-лабиринт, первое упоминание о том, намек на то, что было между нами несколько недель назад, игра-лабиринт, из которого не выбраться, и тут же продолжение, чтобы я не успел опомниться, не успел ничего сказать.
   – Тогда тебе приз, Питер, на, это тебе. Открой, тебе понравится.
   Дорогой футляр на ладони. Тонкие, изящные линии вытянутой вперед руки с ухоженной кистью. Футляр с архитектором времени.
   Мишель закашлялась. Я повернул голову. Сколько же ей? Лет двадцать пять, двадцать семь? Правильный разумный брак. Взаимный интерес и эротические экзерсисы для того, чтобы удостовериться, что партнеры хорошо совместимы. Чтобы не было потом "проблем". Обручение. Свадьба. Брачный контракт. Или, наоборот, брачный контракт, свадьба. Свадебное путешествие. "Дорогой" и "дорогая", правильно вставленные во фразы. Затем несколько лет, вложенные в создание условий для совместного и так далее… Карьера мужа. Правильное питание. Спорт. Семейные праздники. Пока наконец не решили, конечно, просчитав и прикинув: пора. Никаких спиртных напитков и сигарет. Бассейн, несколько месяцев размеренной здоровой жизни. Чтобы удался на славу, такой, как на рекламе детского шампуня, и регулярные занятия сексом в те самые дни, когда наибольшая вероятность, что получится… Правильно. Выверено. Серьезно. Куда же она летит? Невозможно разгадать. Тысяча вариантов. Как в нашей игре с Наташей в топики. Три-четыре исповеди на заданную тему. И каждая безупречна. "Тебе интересно знать, Питер, как было на самом деле? Выбирай то, что тебе нравится. Сам выбирай, как было…" Я встал и пошел по проходу в хвост. Мне хотелось взглянуть.
6
   Эти перелеты – странная вещь. Эти перелеты и самолеты – нечто немыслимое, несоразмерное ни с чем из того, что происходит с нами в обычной жизни. Что-то вроде репетиции, когда берешь с собой самое необходимое, – ограничение веса багажа, уж конечно же, отягощено еще и неким символическим смыслом – отправляешься в своеобразное чистилище, где несусветная компания переминается с ноги на ногу в ожидании своего часа, заползаешь в чрево гигантской механической птицы и через считанные часы перемещаешься в иную реальность, где ты, может быть, уже и бывал когда-то, в какой-то другой жизни, и даже сохранил об этом смутные воспоминания, но все равно иной мир, куда ты попадаешь, обвешанный бирками и снабженный специальными бумагами, полными для простого смертного загадочного смысла. Чтобы не думать о скорости, движении, прошлом и будущем, чтобы не думать о вещах, разлагающих, разъедающих обыденную стройность мысли, проще всего уйти, провалиться в сон, в этот сладчайший внутриутробный сон, который сотрет, поглотит все ненужное и даст силы для тяжелого, всегда тяжелого приземления. Внутриутробный, поскольку как будто не спишь, а думаешь, и думаешь обо всем сразу одним разросшимся правым полушарием, но ни одну мысль невозможно поймать, она ускользает, проходит сквозь сеть, прячется в холодной глубине. И ты совсем никак не управляешь этими волнами мыслей, они накатывают, пугают, баюкают, потому что заключен, неподвижен, прикован к месту, и все будто бездействует за исключением пульсирующего наподобие сердца мозга, терзаемого бурями; самые опасные воспоминания могут прокрасться и разорваться бомбой, потому что никто не стережет вход; самые несусветные вопросы могут заполнить голову до краев, затопить, заморочить в непроходимой чаще кажущихся достоверными, но на самом деле бутафорскими ответами. Когда каждая тропинка – не та. Но просыпаешься, выходишь из него, из этого сна, отдохнувшим, разглаженным, не помнящим грез, гладким, словно песок после шторма, заботливо разглаженный последней гигантской волной, не желающей оставлять после себя беспорядок. Словно ничего и не было. Все равно, когда летишь туда, время будет вычтено, перелет нарушает естественную связь минут и часов, и даже стрелки придется крутануть против их естественного движения. Прилетаешь помолодевшим, поскольку обычно новое место не хранит никакой памяти о тебе, а "назад" – приходится прибавлять, обязательно прибавлять часы, усталость, впечатления, – дополнительный багаж возвращающегося, намотавшего на себя время, как нить…
   – У нас законом запрещено курение, врачи утверждают, что никотин вызывает онкологические заболевания, рак легких… – скрипучий голос соседа, уже некоторое время рассказывающего мне о себе и даже успевшего достать из бумажника семейную фотографию.
   … исчезнувшего, канувшего куда-то и затем неуклюже пытающегося снова уложиться в свое штатное расписание.
   – Я много курил в молодости, – продолжал сосед, – особенно во время войны, но потом…
   – Давайте я пропущу вас, – мужской голос сзади.
   – Спасибо, – женский, вежливо отстраненный.
   Я прислушался: начинающееся трехчасовое знакомство.
   Белая равнина за окном. Равнодушно голубое, мертвое небо. С земли оно кажется живым, разным, хмурым, теплым, радостным, тяжелым. Но когда пробираешься к нему за пазуху, оставляя облака далеко внизу, оно всегда кажется безжизненным. Голубое, но уже потемневшее, видимо, через час-полтора уже совсем погаснет и исчезнет этот потусторонний пейзаж с копошащимися под брюхом остановившимися облаками, не хватает разве что ангелов и прочих небожителей, овечек с хрустальными копытцами, грациозно скачущих с бугорка на бугорок, пегасов немыслимых цветов, к примеру, оранжевых или ярко-фиолетовых, огромных стрекоз с прозрачными ампулами глаз…
   – Вас долго не было в Москве? – мужской голос за спиной.
   – Около месяца. Я гостила у друзей.
   Мне нравится ее голос. Довольно низкий, приятный, бархатный. Как она выглядит? Стараюсь не глотать, потому что боль устремилась в уши. Кажется, что шея стала необъятной, бычьей, распухшей. Все время приходится поправлять кашне – сдавливает, душит, вместо того, чтобы распространять теплое лечебное тепло.
   – А я не был около года. Сам не знаю, что увижу. Из газет, ведь сами знаете…
   – Вы живете в Люксембурге или работаете?
   Ухудшение явное. В носу все раскалено, и боль от ушей стальными стрелами вонзается в ключицы. Что же это такое? Инфекция, может быть? Оттого, что я почти не глотаю, распирает грудную клетку и такое ощущение, что вот-вот разорвется сердце. Но время, когда я боялся за свое сердце, прошло. Теперь я почему-то за него не боюсь. В течение двух-трех месяцев после истории с Наташей я чувствовал, что смерть ходит за мной по пятам, ждет малейшей моей оплошности, чтобы наброситься и пожрать. Каждое утро я просыпался с мыслью, что начинается мой последний день. Я вспомнил свое отражение в зеркале, в узкой уборной самолета. Эти отвратительные тонкие седые усики, наподобие тех, что носят латиноамериканцы, нужно сбрить. Если были бы густые, черные как смоль волнистые волосы, толстые, жесткие, откинутые назад и обнажающие высокий мужественный лоб, тогда бы еще куда ни шло, а так в моем лице все не подходило одно к другому. Словно плохо составленный фоторобот. И очки тоже нужны другие, у этих слишком тонкая оправа, такие только лидеистам носить.
   – Ну и что, не скучаете там?
   Я чуть не умер тогда на скамейке перед ее домом, я просидел там весь день в надежде втайне взглянуть на нее. Как семнадцатилетний мальчишка. Как сопляк с распоясавшимися нервами, переживающий гормональный взрыв. Как прыщавый юнец. Я прикрывался газеткой, как шпик. Шпик из дурацкого телесериала. В десятъ я уже был на скамейке – так не было риска ее пропустить, ведь я знал, что раньше одиннадцати она не встает. Было очень жарко, по всему моему телу ручьями тек пот, руки дрожали, я каждые пятнадцать минут протирал очки, я мучительно разглядывал всех, кто входил в ее подъезд, пытаясь понять, к ней идут или не к ней. Я уже почти все понимал про нее, и в то же время мне казалось, что понимаемое мною – не правда. Видимость, подлая видимость, выдающая одно за другое, рядящая всех не в свои костюмы, короля – в шута, принцессу – в лягушку. Меня бил страшный озноб, я не ел уже несколько дней и не спал несколько ночей. После моего единственного визита к ней, я вернулся потрясенный и внутренне пошел в полный разнос. А может быть, все, что я видел и слышал, просто спектакль? Но с какой стати? Я оказался там случайно. Да и что я за зритель для нее? Я в любую минуту был готов к тому, что она может появиться, выпорхнуть из подъезда. Что бы я сказал ей, если бы она случайно заметила меня? Упал бы на колени, распугав прохожих, и произнес бы пламенную речь о страсти и тайных помыслах? Солгал бы что-нибудь? Я был готов к такой встрече. И поэтому совсем не знал, что сказал бы. Может быть, избитое до синяков "Прощай", поблагодарил бы за "редкость встреч, отраву поцелуя", закончив тем же, чем закончил бедный поэт, застреленный на дуэли?
   – Я уехал, потому что мне стало скучно. Там я уже все прожил. Там не было ничего нового, а старое…
   Скоро он спросил ее, замужем ли она.
   – А вы женаты?
   Ошибся. Вопрос прозвучал с ее стороны.
   Когда около шести вечера к подъезду подкатил черный "saab", я сразу понял, что это к ней. Сверкающий автомобиль, купающийся в мягких вечерних лучах. Он просигналил два раза. Именно от звука сирены у меня забилось сердце и сильнейшая боль пронзила всю левую сторону. Я почему-то вспомнил финал "Смерти в Венеции", как несчастный герой, обливаясь потекшей с волос краской, умирает в шезлонге на пляже, любуясь своим белокурым мальчиком. Этот фильм тогда вызвал во мне отвращение. Просто я столь же жалок. Жалость снимает отвращение. Я ждал, что она вот-вот выйдет. Ком в горле и боль. Тошнота и страх, что организм выкинет сейчас что-нибудь ужасающе позорное. Я узнал ее сразу и в ту же секунду подумал, что отныне буду мучиться еще сильнее, вспоминая ее такую, в вечернем открытом платье, на каблуках, особо причесанную, на открытой загорелой шее – колье. Поблескивает. Ослепляет. Я никогда не видел ее такой. Только то же очень спокойное выражение лица. Из автомобиля вышел мужчина моих лет, совершенно седой, элегантно подстриженный, весь в черном, черный шелковый пиджак и черная водолазка, на руке – браслет.
   – … Сколько тебе лет?
   – А сколько тебе хотелось бы, чтобы мне было, а, Питер? Девятнадцать, двадцать два, может быть, тринадцать? А? Питер? Признайся.
   Она, как всегда, ушла от ответа. Я тогда про себя решил, что, наверное, около двадцати.
   Полноватый. Он открыл дверцу. Что-то сальное было в его движениях, какой-то душок исходил от его спокойствия и уверенности в себе. Она равнодушно села на переднее сидение. Я стал искать по карманам валидол или нитроглицерин. Ничего не нашел. Сколько мне тогда было? Минус три года. Я был весь мокрый, и мне казалось, что я пахну потом за версту. Я боялся, что она почувствует запах, и… Ее профиль застрял у меня в мозгу – высокий пучок и локоны вдоль висков, она казалась молодой дамой, а не шикарной спортивного стиля девочкой, орлиный носик при ней, но в целом – совсем не она. Она и не она. Я еще долго сидел на скамейке. Это и есть ее итальянский муж? Или прощальный ужин с кем-то из прежних? Я добрел до дома к одиннадцати вечера почти что в бреду. Горло наливалось болью, и по телу разливался страшный жар. Что это еще за детские болезни? Я пролежал один неделю. Мама была на даче.
   – Разведен. Но с моей бывшей женой мы сохранили родственные отношения. Они с сыном приезжали ко мне на Рождество.
   – А вы чем занимаетесь? – спросил меня сосед, – наверное..
   Я не дал ему высказать предположения.
   – Ихтиолог, – быстро проговорил я, – любуюсь миром океанических глубин.
7
   Конечно же, в начале начал – гуппи и меченосцы, облаченные, словно в пеньюар, золотые рыбки с розовыми – с детское блюдечко – глазами, и только потом морские миноги, паразитирующие, присасывающиеся к жертве и раздирающие языком, утыканным зубами, ее плоть в клочья, наслаждающиеся вкусом и запахом свежей крови (хотя запахом – нет) и беспомощными конвульсиями, только потом акулы со злоглядящими желтыми глазами и сам Мировой океан, где каждое движение беззвучно, где нет криков, охов и стенаний, где нет вообще никакого звука, связанного со всяким наземным проявлением жизни, или скаты, парящие, словно орлы – Milobatis aquila, или рыбы-мотыльки, ничем не отличающиеся от своих сухопутных братьев – зеркальное отражение, зазеркальный мир, воспроизводящий почти в точности мир воздушный, только "летать" заменяется на "плавать", со всеми вытекающими отсюда последствиями, фантастическая симметрия, шутка Создателя, исполненная глубокого смысла – жизнь выше стихии, какой бы яростной она ни казалась, – или клювокрылые… Я помню, в детстве был потрясен, когда узнал, что моль питается шелком и шерстью, я не мог вообразить, как это кто-то съел плед или одежду в шкафу, воображение будоражили также и комары, такие маленькие и ничтожные, но обязательно охотящиеся за человеком, эдакие глупыши, не понимающие, что пока они кружат, присаживаются, топчутся, медленно опускают хоботок в пору, воткнув хоботок, несколько раз обязательно подергав его туда-сюда, прилаживаются, пьют, наполняя свое плоское и сухое брюшко, как мехи, рубиновой влагой, за ними наблюдают два огромных человеческих глаза, а гигантская ладонь в любой момент готова прервать их полный самолюбования ритуал. Но все эти "чудаки" жили здесь же – и собирающие нектар, и изрыгающие шелковую нить, их можно было увидеть, потрогать, в отличие от извечных подводных молчунов, живущих в своем немыслимом, скрытом от глаз мире, в который обычному двуногому и бескрылому, снабженному парой легких, заказан вход, только фотографии в книгах и мечты, которые, как выяснилось впоследствии, куда беднее реальности, столь же реальной, как и всякая безумная фантазия. Я покупал, обменивал, впоследствии, когда начались первые экспедиции, привозил, я был обладателем и венесуэльской моенкаузии бриллиантовой, очаровывающей своим изяществом и мерцающим блеском, и парагвайской филомены с красной верхней оболочкой глаза и умопомрачительной золотой, переходящей в черную полосой в основании хвостового плавника, и сплющенной тернеции. У меня перебывали и тетры красноголовые, и фонарик, описанный Штейндахнером еще в 1883 году, и неонки зеленые, и кровавые тетры, агрессивные и раздражительные, видимо, поэтому и не живущие долго в искусственной среде, самые несусветные виды населяли мой домашний…
   – Бабочки?
   – Нет, рыбы.
   Сосед, обрадовавшись тому, что, кажется, наконец, выбрана тема для разговора, развернулся ко мне.
   – Постойте, у вас наверняка большая коллекция, знаете, у моего правнука тоже есть…
   Звук моего голоса изумил меня. Треснутый, сплющенный, глухой, словно со дна наполовину разбитого глиняного сосуда. Сухой звук. Не мой. Чтобы удостовериться, я решил сказать еще что-нибудь.
   – И он сам ухаживает за ними?
   – Ну нет, конечно, он, как мальчик, скорее балуется, хватает руками…
   Да, это не мой голос. Я попробовал прокашляться. Не получилось. Все слишком сухо. Для кашля нужна хотя бы капля влаги. Мне даже показалось, что у меня в горле песок, желтый раскаленный песок, я хотел проглотить его, смыть слюной, но слюны не было. "Пустыня, – мелькнуло у меня в голове, – пустыня, утыканная верблюжьими колючками". Я поймал на себе водянистый взгляд Мишель. Они все боятся инфекции. Эта мысль сменила предыдущую о пустыне. Они боятся заразиться – и старик, и эта Мишель, ему умирать, ей рожать. Мальчик съел апельсин и уснул, обхватив своими ручонками толстую, как слоновий хобот, руку отца. Мальвина читает. Что же она читает? Роман о любви? Вряд ли. Наверняка что-нибудь серьезное с выраженным морализаторским уклоном.
   – Недавно я приобрел, – сам не понимаю почему, проговорил я, – Barbus filametosus, удивительной красоты экземпляр.
   – Да? – более чем неестественно изумился старик. – Почему?
   – Представляете, – мои губы растянулись в воспаленной и сухой улыбке, – на солнечном свете она переливается всеми цветами радуги. Я специально расположил аквариум у окна, чтобы туда попадало солнце, и когда это случается, не часто, в погожие дни, а они довольно-таки редки при нашем климате, вы, наверное, читали об этом, готовясь к этому путешествию, а у меня в кабинете еще окна выходят на восток, так что солнце только во второй половине дня, так вот, когда это случается, вся моя комната наполняется каким-то сверхъестественным сиянием.
   – И это можно купить в Москве? – оживился старик. – Вот обрадуется мой правнук!
   – В Индии, – любезно созлорадничал я, – да и довести ее непросто, особь крупная для аквариума, сантиметров пятнадцать-двадцать, и самолет не переносит совершенно.
   Старик расстроился. И правда, старики, что дети, подумал я. Он внезапно погрузился в свои мысли, сидел отрешенный, с ним произошла поразительная перемена, ведь еще пять минут назад он собирался болтать со мной до бесконечности о немыслимых красотах, а главное, о загадках и опасностях, скрытых в многокилометровой толще океанических вод.