– А почему церковная мышь бедна? – не понял старик.
   – Так у нас говорят, – объяснил я.
   Через минуту передо мной стоял поднос с так называемым ужином, и я, механически накалывая пластмассовой вилкой бурые с жирной бахромой мясные кубики, отправлял их в рот и проглатывал не жуя.
10
   Как будто засыпаю. Еда отяжеляет, тянет вниз, на дно небесного океана, и мы скользим по самому его дну на сверкающем распластанном суденышке, расставившем в разные стороны весла-крылья, и где-то слева от нас на пушистом, невесомом, словно парящая вата, облачном иле, мчится сероватая тень, наперегонки, обреченно напрягая последние силы. Я пропустил закат. Слева по-французски жужжит старик. Через проход что-то быстро рассказывает Мишель. Тихо и навязчиво. Тихо потому, что сидит в полоборота, спиной ко мне. Она говорит, что последнее время очень много путешествует.
   Отец очень любил писать закаты. Особенно после того, как переехали в высотку на площади Восстания. Особенно после премии за проект этой идиотской гостиницы, слепленной из двух не подходящих друг другу половин, из-за торопливого прокуренного росчерка пера. И тогда из окна на восемнадцатом этаже, теперь уже из моего окна, он впился внезапно заострявшимися зрачками серых глаз, теперь уже моих серых глаз, в закат за закатом, особенно в конце августа и ранней осенью, или в бледные смутные зимние закаты, стальные, в отяжеленные облака, немного паркие, надышавшиеся всем выделенным за день теплом, раскочегаренные им, тем самым паром, который испускают в сильный мороз сухие, часто с лихорадкой в уголках, губы. Он часто бормотал себе под нос, окунаясь в очередное закатное варево за окном. Я слышал: "Для части неба возле самых ярких лучей солнца, то есть уже темнеющей, – желтый хром, белая камея и киноварь". Со временем я научился понимать, я знал, что такое камея, киноварь, кадмий. Сам он ничего не объяснял мне. Он не хотел, чтобы я подхватил его линию и продолжил ее. Он настаивал, чтобы я занимался другим. "И даже не маляром", – иногда шутил он. И давал деньги на рыб.
   – Но ведь путешествие стоит больших денег! – реплика Мишель.
   – Я хорошо позаботился о своих детях и внуках, – фарфоровая улыбка, – потому могу позволить и себе некоторые удовольствия! – реплика соседа.
   – Это лучшее, что есть, путешествия … – реплика Мишель.
   – Старость заслуживает впечатлений. В молодости они сыплются градом, а в старости их нужно раздобывать, – реплика соседа.
   Реплика Мишель.
   Реплика соседа.
   Реплика Мишель.
   Свист моторов.
   "Касселъская земля и белила образуют потухающий полутон. Для светло-желтых отблесков на облаках – кадмий, белила, чуточку киновари".
   Наташе нравился вид из моего окна. "Впечатляющее зрелище! – восклицала она, касаясь кончиками пальцев оконного стекла. – Как будто напоминание о чем-то…" Тогда, за два дня до того, как я попросил телефон, я предложил ей описать то, что она видит. "Напоминание" она сказала не правильно. Употребила не то слово, слово с совершенно другим смыслом, и получилось смешно, но я не подал вида. "Описать?" – это предложение удивило ее. "Только перечислить цвета", – уточнил я. Я не отрываясь смотрел на глаза, на серые, чуть сощурившиеся глаза с более темными, чем волосы, ресницами. Она беспомощно улыбнулась. Ей явно не хотелось говорить: "Красный, желтый, оранжевый, голубой, зеленый". Это мы уже выучили давно. Она не хотела говорить банальности. Она всегда заботилась о том, чтобы не показаться банальной. Краска залила ее щеки, так было всегда, когда она чего-либо не знала, когда от нее требовалось какое-то усилие.
   – Вишневый, малиновый, сливовый, яичная полоса, вон там, сверху, кремовый…
   – Ты голодна, – попытался пошутить я.
   – Во-первых, да, голодна, – чуть раздражаясь, сказала Наташа, – а, во-вторых, я не знаю, как сказать: "Рубиновый, аметистовый, агатовый, гранатовый, бирюзовый".
   – В нервам случае, – улыбнулся я, – могу оказать существенную помощь, и даже добавить фисташкового, салатного, орехового и шоколадного, во-втором, лишь отчасти – записывай.
   "Для более оранжевой части неба, непосредственно над сияющим диском, – говорил отец, – неаполитанскую желтую, голубую и белила, но только обязательно нужно дать проступить оранжевому тону".
   Мы ужинали на кухне. Наташа ела очень мало. Взяла пальцами с тарелки несколько ломтиков сыра. Съела немного орехов. Сказала, что из всех орехов больше всего любит фисташки, от шоколада отказалась. Любит горький, а был только молочный. Ее тарелка осталась чистой.
   – А что ты любишь больше всего?
   Она не знала как сказать "каша", но употребила самое яркое и сильное "ненавижу".
   "Оранжевый тон очень красив для неба, – часто повторял отец, – натуральная итальянская земля, белила, киноварь. Киноварь, белила, камедь и кое-где намного кадмия и белил. Вот и весь рецепт".
   – Ненавижу картошку, кашу, мясо. Люблю бутерброды, огромные и вредные.
   Гигантское синее облако слегка шевельнуло хвостом и почти вплотную прижалось мордой к иллюминатору. Кистеперые облака редко встречаются в небесных водах, – мелькнуло у меня в голове. – Надо же – на такой высоте встречаются музейные экспонаты. Я понимаю, что это сон, – значит, не совсем сплю. Представляю, как запестрели заголовками газеты: "Вымершие ископаемые рыбы: латимерия. У берегов юго-восточной Африки на глубине 80 метров выловлен уникальный экземпляр подкласса кистеперых, которые, по мнению ученых, покинули землю много миллионов лет назад". 1939 год. Потом еще и еще. Внушительных размеров со словно бронированной головой и круглыми неподвижными глазами. Никто не догадывался, что они существуют, описывали, основываясь на палеонтологических данных. Конечно же, первыми, как всегда, были французы, и вторыми, конечно же, англичане. Идеальный для жизни вариант: существовать так, чтобы считалось, что ты вымер многие миллионы лет назад. Когда-то существовал, да, бесспорно. Легенды, истории, воображение, восполняющие лакуны. Жить далеко, в глубине. В другом пространственном и временном измерении. Интересно, как так получилось, в пространстве человек видит только вперед, а во времени только назад? Прихоть создателя.
   По проходу пошел человек, чем-то напомнивший мне отца. Среднего роста, с небольшим брюшком, интересным гербообразным овалом лица. Я всегда стеснялся, когда отец, бережно обнимая маму за плечи, представлял ее новым знакомым: "Это мой самый дорогой друг", – говорил он, и мама в подтверждение немного наклонялась вперед. Я так и запомнил их: отец, по-дружески обнимающий маму за плечи, маму, которая всю жизнь сначала "берегла" его, а потом меня. Потом, после его смерти, мы вдвоем перечитывали его письма к ней. Все они начинались одинаково: "Дорогой мой человечек, друг мой…"
   Я осторожно обвел языком нёбо, прежде чем открыть глаза. Бугристое и шершавое. Во рту сухая растрескивающаяся боль. Наверное, за миндалинами уже выступили нарывы и гнойники. Какая-то невыносимая детская болезнь. Смешно в таком возрасте говорить о миндалинах.
   – Знаете, сегодня утром в журнале "Пари-Матч" я прочел интереснейшую статью, хотите взглянуть?
   Сосед, вероятно, только того и ждал, чтобы я открыл глаза.
   Я взял журнал у него из рук, новенький, как будто только что из типографии. Очередная кареглазая "ковер гел". У них в этом году особенно модны блондинки с карими глазами. Корни волос темные, это странно, такая небрежность на обложке. Видно, что волосы крашеные. Фотограф, вероятно, хотел симулировать непринужденность – вот она, очаровательная, милая, домашняя, в каком-то то ли халатике, то ли маечке на "молнии", только что пылесосила ковер или гладила мужу рубашку, присела на секунду – и щелк. Слева надпись желтым: "Она приняла наших репортеров". Чуть ниже белыми буквами: "Я ни в чем не уверена, но смело иду вперед. Я эпатирую сама себя". В правом нижнем углу объясняется, что перед нами театральная знаменитость, недавно потерявшая любимого мужа. Почему-то хочется думать, что он был на тридцать лет старше ее. В детали не вникаю. Открываю указанную страницу. Читаю крупный заголовок "Почему и как мы влюбляемся?" Выделены черным с аппетитным черным кружочком три пункта. Читаю:
   "1. От предков
   Эволюция, генетика, психология и даже запахи способны вызвать любовную реакцию по отношению к другой персоне. Ученые недавно открыли, что животные могут иметь врожденный эстетический вкус и испытывать влечение".
   – Мужчины слишком физиологичны, – голос Наташи, – они любят пищу, женщин, они нечистоплотны, мнительны и эмоционально упрощены.
   – Как это упрощены? – Мой вопрос.
   – Ровно пять эмоций. Сам подсчитай, Питер, я, как видишь, уже подсчитала.
   Мы тогда отрабатывали очередную тему: "Мужчины и женщины". Наташа сама предложила на каждом занятии обсуждать какую-нибудь тему, как она выразилась, "топик" для развития, опять же по ее словам, "навыков устной речи".
   – Если для мужчины важна суть переживаемой им эмоции, для женщины важны оттенки, нюансы, антураж. Для женщины важно не что происходит, а как…
   В какой-то момент я перестал слушать и принялся наблюдать за тем, как она говорит. Чересчур схематично. Только то, что видит равнодушный созерцатель.
   Я продолжил чтение.
   "2. Влечение – крупно черным. – Мозг возбужден фенилэтиламином и, возможно, такими нейрохимическими веществами, как допамин и норадреналин, – все это естественные амфетамины. Они вызывают чувства эйфории и возбуждения. Данная стадия может продлиться год-два, а потом исчезает".
   – Женщина – раб обстановки. Женщины, сложнее, мужчины эффективнее. Признаться, не люблю ни тех, ни других.
   – Как это?
   Мой вопрос. Дурацкий, нелепый, инфантильный.
   – А кого же ты любишь?
   Еще более нелепое продолжение.
   – Твоих рыб, Питер, ведь они молчат и прекрасны, как боги.
   Чуть пошловато и безвкусно.
   Я пробежал третий заголовок: "Исследуем под микроскопом".
   "И нужно не забывать, что эволюционная корневая система, "отпечатки" в мозгу, биологическая секреция – такова история любви". Так что о'кей.
   – Это очень интересная статья, – я протянул статью соседу и поблагодарил его.
   – И что вы думаете об этом, ведь вы же, если я правильно понимаю, почти что биолог?
   – Мы этого не проходили, – улыбнулся я, – во всяком случае, с теоретической точки зрения. А с точки зрения практической все выглядит несколько иначе.
   – Более романтично и притягательно? Во всяком случае, заманчивее. – Сосед вздохнул. – Знаете, чем дольше я живу, тем больше жалею, что мы не можем разглядеть того, что делается у нас внутри. В прямом смысле. Мы были бы от этого настолько мудрее и могли бы избежать стольких бед! Атак – слепы, совершенно слепы. Нас все время подкарауливает неожиданность, которая…
   Я перестал его слушать. Время от времени я кивал, поглядывая в ослепший иллюминатор, показывающий теперь то, что происходило по эту сторону: стертые контуры моего лица, ноги соседа, плечо Мишель.
11
   – А откуда они знают?
   – Кто?
   "Кто" – сухое, воспаленное, словно лопнувший соленый пузырь.
   – Ну эти, написавшие о дрозофилах.
   – О каких таких дрозофилах? Старик не понимал, чего я не понимаю. Я не понимал, о чем меня спрашивает старик.
   – Вот они говорят, что при влюбленности выделяется в кровь морфий, а через три года какое-то успокаивающее вещество, откуда они знают? Что же они там, в этой Америке, дали объявление в "Вашингтонпост", мол, просьба всех влюбленных обратиться в клинику доктора Манфреда для научных разысканий, и все такое прочее? А как, например, проверить, вам не солгали ради пускай даже и скромного вознаграждения, указанного в заметке? Вы бы как различили такое?
   – Не знаю.
   Я пожал плечами и почувствовал сильную пульсацию в горле. Ощущение показалось мне необычным, и я еще раз пожал плечами, чтобы его "распробовать". Старик воспринял это однозначно, как желание продолжить разговор, и продолжил его сам.
   – У меня не было ни эйфории, ни апатии. Они просто придумывают сенсацию. То они боролись с материализмом, теперь они находят молекулы любви, молекулы страха и даже молекулы глупости. Русская одна обнаружила… Я вот что вам скажу: не нужны ни университеты, ни лаборатории, слова – вот что есть молекулы глупости, слова. Я, знаете ли, прошел войну и знаю цену нормальной жизни, а вот вы – не знаете.
   Я со скрипом повернул голову и посмотрел на соседа. Лицо его сделалось красным, а крылья носа и губы почти что черными.
   – Успокойтесь, – как можно убедительнее, хотя и шепотом, произнес я.
   – Мы умирали в окопах за то, что вы теперь называете мещанством. Да, мы носили на груди фотографии всяких Кэтти и Бэтти, но женились мы на других, и другие выходили за нас, потому что идея великой любви и всякая эйфория нужны только как допинг для безумца, закладывающего свою голову на эшафоты маньяков-политиков, и прочее. Это забавы самоубийц, а мы погибали за жизнь.
   Он продолжал говорить о ранениях и доброте как первейшем женском признаке: "Доброта, а потом уж внешность, потому что в старости не остается никакой внешности, а одна только доброта, и все нужно оценивать в перспективе", – он говорил еще долго, пока наконец не заметил человека в проходе. Я глядел на него уже добрые десять минут, то покидая слова соседа в пользу растерзанного вспотевшего красавца, то возвращаясь к ним невольно, как к чему-то привычному и успокаивающему.
   – Я прошу вас выпить со мной, потому что я ненавижу летать, – провопил молодой человек и отчаянно дернул себя за шелковый в крупный горошек галстук, измазанный и мятый. Вид у него был расхристанный, прическа сползла набок, образуя развеселый тандем с воротом рубашки.
   – Хотите верьте, хотите не верьте, но я человек серьезный, а не так, и завтра, увидев меня на первой полосе газет, вы не узнаете меня, я пришел к вам из первого салона, я лечу на месте
   "1А" и пришел к вам, чтобы вы совсем немного выпили со мной, потому что я не выношу перелета…
   Он, почти что заваливаясь вперед, произвел несколько гигантских шагов и оказался рядом с Мальвиной, застывшей в позе Мебиуса: "Выпей со мной, женщина, и я расцелую тебя на прощание, вот визитка моя и одна, и вторая, и третья, если ты по ошибке огреешь мужа насмерть, я оправдаю тебя во всех судах вселенной и объясню, что есть густая женская обида, которая закипает один раз и не дает осечки".
   Визитки вихрем закружились в воздухе и осыпали проход вместе с Мальвиной, несколько визиток упали в книжку, одна, как погончик, опустилась на правое плечо, и одна застряла в пышности неподдельного перманента. Мальвина не шелохнулась. "Интересно, а места на странице, которые закрывает карточка, она читает по периметру или как?" – невольно задался я вопросом.
   – Она отказала мне! – с искренним расстройством обратился буянящий к присутствующим, аккуратно вытаскивая визитку из Мальвининых волос. – А знаете ли вы, кто со мной пил?
   Фамилии, которые он с трудом перечислял, образуя подчас чудовищные гибриды, были действительно впечатляющими, и нос с горбинкой заерзал, пытаясь установить фамилию ораторствующего.
   – Большой человек, – констатировал он после паузы.
   Справа согласились.
   – Давай сюда, – послышалось со стороны левого кресла, – заказывай вискарь и смирновку, выпить так выпить, раз угощаешь, так чего же…
   Через секунду молодой человек уже сидел на подлокотнике переднего кресла и заказывал стюардессе, отчаявшейся его утихомирить, все, чего было угодно душе его лояльных соотечественников.
   – Вот вам сто, и сдачи, пожалуйста, не надо, – нарочито вежливо проговорил, невзирая на сильно заплетавшийся язык, молодой разгильдяй, оказавшийся адвокатом.
   Спереди переглянулись. Явственно в проеме между двумя креслами совершенно синхронно выплыли два профиля и безмолвно уплыли.
   – Сначала я подумал, что это член экипажа обращается к нам, когда он говорил фамилии, некоторые я узнал, хе-хе, я думал, что мы летим вместе, но потом я пригляделся и понял, конечно… Он не опасен? Я, знаете, был знаком с такими личностями… – вздохнул сосед.
   – Ублюдок, – женский голос сзади.
   – А что вы хотели? – многозначительная реплика сзади же.
   Мишель заволновалась. Похоже, она хочет пересесть, но в ее ситуации это совсем непросто. Советуется с соседкой, сидит напряженная, обхватив руками живот.
   – Какие проблемы, мужики? – загорланил адвокат, разливая смирновку.
   Все внезапно замолчали. Мальвина смахнула визитку с плеча и осторожно опустила руку на прежнее место. Старик закрыл глаза, нарочито приоткрыл рот и задышал, симулируя глубокий сон. Сзади не доносилось ни звука: под такой аккомпанемент невозможно было развивать прежнюю партию. Шуршание газеты и хруст яблока. Мишель развернулась почти спиной к проходу. Я переместил правую руку с подлокотника на колено и принялся разглядывать ее.
   Признаться, я всегда очень любил этот маршрут…
12
   Я всегда очень любил этот маршрут. Выходишь из квартиры во всегда свежий, опрятный коридор, бодро шагаешь к лифту, камнем падаешь вниз – рассказывали, что у этих лифтов какие-то бесцветные американские моторы, сделанные специально на заказ, – около первого этажа лифт притормаживает, шипит и пыжится, и нужно глотнуть, чтобы прочистить заложенные от скорости уши, непременное приветствие консьержки – "Здравствуйте", полное чувства собственного достоинства и сдержанной расторопности, Ларочки, дочки Маргариты Сергеевны, которая здесь без малого сорок лет. Она-то совсем по-другому: "Здравствуй, Петюшенька, мама сегодня как?" – почти по-родственному еще со времен университета, белых синтетических рубашек и лакированных башмаков. И третий вариант – заискивающе-панибратское "Драсъте" Дусечки, так ее все называют, говорят, очень груба с посетителями, и также говорят о ней, когда визитеры выказывают особую ранимость, что злая собака хорошо стережет. Ларочка – аккуратненькая, собранная девочка, учится на вечернем, днями в лифтерке читает без просыпу, Маргоша вяжет как заведенная, Дусечка – жрет, а что еще можно сказать при ее габаритах, вечно зажатой за щекой котлетине и неизменно жирных губах?
   – А вы, – завизжал адвокат и почему-то показал на меня красным и кривым пальцем, – если хотите знать, то швейцарский банк, как румынский офицер, денег не берет, то есть совершенно наоборот, опираясь на безупречные аморальные принципы.
   – Я? – изумился я.
   – Именно, – подтвердил адвокат, – лучше выпей с нами.
   Старик не шелохнулся. Я почувствовал страх, как защекотался на лбу выступивший пот. Мишель повернула голову и скользнула по мне водянистым взглядом. Я не осмеливался поднять глаза и, как виноватый школьник, пробубнил:
   – Я не могу, я болен, – и для большей уверенности указал пальцем на замотанное горло.
   – Так вот, швейцарский банк, – продолжил он, автоматически перемещая свою речь на нос с горбинкой, – я недавно защищал одного крупного человека, и я, знаете ли, произвел на него, он даже не ожидал в наших разговорах.
   Осознав, что незамечен, я поднял глаза: крупно вьющиеся потные черные волосы, высокий мокрый лоб, рассеченный вдоль глубокой морщиной, густые брови, голубые глаза с длинными ресницами, орлиный фиолетовый нос, розовые, как у купидончика, щеки, чрезмерно полные губы.
   – Я должен вам сказать, я не ожидал этого!
   Говорил он один, бесконечно перебивая себя и фонтанируя тостами. Терпение старика лопнуло. Он открыл глаза, уныло опустил голову и принялся рисовать сухим указательным пальцем какие-то круги на подлокотнике.
   – И почему мы должны это терпеть? Я пожал плечами.
   – Скажите, почему мы должны это терпеть, давайте вместе позовем стюардессу, – предложил он Мишель через проход.
   Застекленный холл. Зеркала, которые помнят меня стройным и легким, стремительным и веселым, в отцовском слишком широком костюме и теперешним, круглоголовым, крупным, загорелым и замерзающим, зеркала, которые помнят приходы и уходы, приезды и отъезды, проскальзываешь мимо них, мимоходом отмечая: "хорошо", "плохо", "коротко", "длинно", "поправился", "постарел". А потом после привычного единоборства с тяжелыми входными дверьми – направо вниз – к "Баррикадной" с обязательными пробками в час пик, к зоопарку и эскимо, к деткам и шарикам по субботам и воскресеньям или в соседний вход за углом в огромный магазин с вышколенными полногрудыми продавщицами в кокошниках – икра и прозрачные листья семги, майонез и бородинский, сыр российский и плавленый, пустота и мухи, очереди к застекленной кассирше, мама знает всех их по именам, но маршрут совершенно иной.
   – Я готов немедленно покинуть вас. – Оценивающий голубоглазый взгляд на Мишель, в сторону старика – ни полоборота (молодец, складно и без акцента). – Но, сами понимаете, не могу, – он расставил руки в стороны, пытаясь имитировать полет, он чуть было не рухнул в проход и был по-родственному водружен на прежнее место владельцем носа с горбинкой. – За ваше многосложное здоровье, мадам, – он поднял прихваченную со столика чью-то рюмку и выразительно подмигнул.
   – Нужно протестовать, я лично больше выносить этого не могу, – прошептал мне старик, откинулся на спинку, закрыл глаза и бережно прикрыл руку с перстеньком другой плоской и сухой рукой.
   Через сквер, вечно перенаселенный забулдыгами всех пород и мастей, всех возрастов, полов и религий, всех увечий: одноногих, рябых, распухших, изможденных, с расквашенными носами; лысые женщины, подростки, похваляющиеся самопальными ножами и кастетами, "гастролеры", демонстрирующие наколки, старики, скрючившиеся в собственных лужах, через них, наискосок, к остановке, можно на "Б" или на "10", можно пешком, чуть-чуть, если есть время, чтобы размяться, мимо американского посольства, железобетонных милицейских рож и впоследствии металлических загончиков для желающих, мимо глобуса слева – конечно же, символа новой Москвы, обаятельно вращающегося и источающего голубое сияние по вечерам, вперед, к Парку культуры, оставив позади солидные широкоплечие изваяния, отрешающие отдельные элементы своего бетонного размаха на людские головы-судьбы… Рано или поздно неизбежно вскакиваешь в троллейбус, обычно еще до цветочной лавки, крошечной, с одной витринкой, у которой всегда назначались встречи, справа телефонные автоматы, подземная толкучка, называемая "туалет", а потом через мост, мимо отливающего музыкой роскошного классического портала парка. Затем не стало ни цветочного, ни будок, ни "туалета", перед "Октябрьской" справа и слева – какая-то сумятица, слева сначала заборы и кавардак, а потаи ЦЦХ и парк с изваяниями периода социалистического Нерона и его последышей, но нужно направо по великолепию Ленинского проспекта к каменным объятиям перед площадью Гагарина до потрясавшего умы начала семидесятых магазинища, чтобы перейти, потом прямо, налево, налево и прямо. Вертушка, доска объявлений, около вертушки – вахтерши, уж до чего солидарны они с уборщицами во всей полноте своего "отношения" к нам, по лестнице вверх через зеленый коридор к непонятно-лиловому столу за книжным шкафом – лаборатория, коллеги, окно, за которым и клен, и дуб, и ясень, и марево, и просвет…
   – Будьте любезны, – сосед с лицом отличника выговаривает неудобные для его речевого и жевательного аппарата слова, – видите ли, – к стюардессе, – но нашему гостю нехорошо, мы обеспокоены…
   Почувствовав, что тот совершенно безопасен – не только сер лицом, но и на грани срабатывания вомитативного рефлекса, – старик даже привстал, демонстрируя готовность помочь двум не последнего десятка стюардам, принимавшим великую личность на белы руки и превыпроваживающим его в хвостовой отсек самолета.
   За три остановки до универмага-гиганта, теперь выглядящего по-стариковски невзрачно, – Наташин дом. Я множество раз про себя загибал пальцы, считал, что теперь носило на себе только мне одному понятные отметины, шрамы, и выходило, что все наилюбимейшее: кабинет, закат за окнам, итальянский язык, самые чудесные рыбы, о которых я понарассказал ей с три короба, и этот мой любимый маршрут. Перечислил еще раз. Ерунда, мутно подумал я, а вот то, что сильно тошнит – куда хуже. И кто теперь выглядывает из ее окон?
   Тихонько, тихонько, баюкал я себя, не шелохнуться и дышать поглубже, чтобы не растревожить зарождающейся внутри бури, закрывать глаза не надо – слишком сосредоточишься, рассматривай что-нибудь, подсказал я себе и уткнулся взглядом в спинку опостылевшего переднего кресла: внизу карман с журналом, столик, пупырчатая обивка. Тошнотворно, мелькнуло у меня в голове, и я, не проговорив старику слов вежливости, перешагнул через его крошечные колени и побрел в хвостовой отсек самолета. Там, как и следовало ожидать, все было занято.
13
   – И вот она ходит к нему каждый день, к психиатру, к Гиру. – Мужской голос сзади, окрепший, пополневший, румяный.
   – Такой красавчик, плейбой, да? – Оживленный женский.
   – Ну да, только посолидневший, поседевший, он как раз играл в фильме, сказочка для бедных, мелодрамочка для милых дамочек, он – шикарный богач, живет в отеле, подбирает на улице проститутку, влюбляется по уши и – хэппи энд.
   – Не видела.
   – Сначала вся Америка, а потом и европейские заокеанические окрестности с ума сходили.
   – Такой смазливый, который играет настоящих мужчин с душой?
   – С душком. Шучу. Это он, вы правы. Может, выпьем чего-нибудь?
   – Нет.
   Спереди – храп. Старик отсиживается за газетой. Потом мне, будто желая оправдаться: