- Возьмите сигарету. Английская. Вы знаете английский язык?
   - Я знаю десять языков, - сказал я. - Десять земных. И один небесный. Язык, на котором со мной разговаривали на одной малой планетке, совсем не похожей на Землю. Но вы, кажется, не верите мне?
   - Почему? - Штабс-капитан, искусно действуя ноздрями, метнул в меня длинную струйку дыма. - Охотно поверю. Ваш сосед по камере тоже уверял меня, что он каким-то образом попал сюда из будущего. Пришлось проштудировать роман Герберта Уэллса "Машина времени". Читал с удовольствием. И даже, знаете, благодарен. Если бы не он, может быть, не удалось бы почитать. Но чтение чтением, а дело делом. Насколько мне известно, вы студент медицинского факультета Томского университета Покровский Михаил Дмитриевич. Вы окончили томскую частную гимназию. Поведайте, каким же образом вы оказались участником нелегальной деятельности?
   Я поймал себя на том, что, в сущности, с интересом слушаю штабс-капитана. Казалось, с помощью его слов я обретал бытие, становясь тем, кем мне суждено было стать в этом удивительном мире. У меня было имя, отчество, фамилия. У меня было прошлое и настоящее. Но будущего у меня, по-видимому, не было. Еще не начав допроса, следователь сказал, что меня, по всей вероятности, расстреляют. Он сообщил мне об этом доверительным голосом, понизив его почти до шепота, и приблизил ко мне свою глянцевито поблескивающую голову, свой молодой, пахнущий английскими сигаретами рот, словно спешил передать мне тайну. Интонацией голоса и выражением вдруг изменившегося и побледневшего лица он как бы подчеркнул, что доверяет мне, и вдруг стал держать себя так, словно был моим сообщником и готов мне чем-то помочь и, может, даже спасти меня от расстрела.
   То опуская свои мутные сонные глаза и посматривая в лежащие на столе бумаги, то снова поднимая их и вглядываясь в меня, он рассказывал мне, кем я был, прежде чем попал в камеру. Талантливый режиссер, он, казалось, готовил меня к роли, которую я должен был играть несколько недолгих дней, отделявших меня от развязки.
   Спокойно, не спеша, обволакивая себя и меня синим облаком сигаретного дыма, он описывал мое детство и юность, частную гимназию, помещавшуюся в стенах монастыря, рядом с кельями монахов. Он тщательно изучил мою жизнь, прежде чем вызвать меня на допрос. Но то, что он знал обо мне, не знал я.
   Потом он начал рассказывать о себе. Голос его стал откровенно-доверчивым и глаза вдруг посветлели, стали почти по-детски гимназическими. Сквозь воинскую форму офицера уже просвечивал гимназист, казалось надевший в шутку мундир своего старшего брата. С необычайным искусством он сбрасывал с себя бремя жестоких лет, бремя своего опыта и возвращался туда, где когда-то пребывал и я, - в детство, в отрочество, в исчезнувший мир, на дне которого было так уютно.
   Он тоже учился в этой же самой гимназии, но кончил ее на три года раньше. Сейчас он, словно взяв меня за руку, вел туда, в юность, в детство, в наш общий мир, где было так хорошо и ничто не угрожало кроме кори и только разве на худой конец - скарлатины.
   Частная гимназия... Похожий на Антона Павловича Чехова классный наставник в пенсне с черным шнурком, закинутым за средних размеров учительское ухо, привыкшее к гомону перемен и всегда внимательно выслушивающее провинившегося гимназиста. Дядька с плохо выбритым лицом в широченных, всегда помятых штанах, водивший гимназистов на утреннюю молитву. И сам господин директор, либеральный и благовоспитанный человек, к тому же преподававший словесность и обладавший всего одной слабостью: на экзамене он любил выпытывать от попавшего в беду старшеклассника, что хотел сказать Николай Васильевич Гоголь своей странной повестью "Нос"?
   Действительно, что он хотел сказать, этот Гоголь, когда описал, как нос сошел с лица мелкого чиновника и, надев вицмундир, стал разъезжать по Санкт-Петербургу в лакированной карете? Милый, добрый Гоголь, неужели он был в заговоре с безжалостными словесниками, расставлявшими на экзамене такого рода ловушку?
   Штабс-капитан рассмеялся. Он сам оказался жертвой эксперимента великого русского писателя, не сумев разъяснить директору-словеснику на экзамене намерения давно умершего классика.
   Да, он оказался жертвой коварного вопроса и сейчас хотел знать, не довелось ли случайно и мне попасть в ту же самую яму, вырытую классиком в сотрудничестве со словесниками? Если мне удалось каким-нибудь образом этого избежать, то он будет рад...
   Воспоминания об отрочестве и гимназических годах, по-видимому, увлекли моего следователя. К тому же он не спешил. Перед ним лежал лист бумаги, лист пока еще безмятежно чистый и словно обещавший, что он так и останется не заполненным.
   Но вдруг словно поворотом невидимого ключа штабскапитан замкнул детский мир, а заодно Гоголя, старого словесника и доброго классного наставника в чеховском пенсне. Лицо у штабс-капитана стало извиняющимся. Времена стали недобрыми. В этом все дело. И я должен был понять, что Артемий Федорович Новиков в этом виноват не больше меня.
   А кто же все-таки был в этом виноват? Не могло же случиться так, что время само пожелало стать недобрым и разделило нас - людей, когда-то учившихся в одной и той же гимназии?
   - Вы уверяете, - спросил штабс-капитан, и голос его вдруг налился металлом, - вы уверяете, что целых пятьдесят лет провели вдали от Земли?
   - Не пятьдесят, а всего год. Но здесь, на Земле, действительно, прошло намного больше. Вам доводилось слышать что-нибудь об Альберте Эйнштейне?
   - Эйнштейн? Как же, как же! Тоже член вашей подпольной большевистской организации?
   - Нет, великий немецкий физик. Создатель теории относительности.
   - Ну и что же? Будто физик не может быть большевиком.
   - Он не здесь. Он живет в Германии.
   - Оттуда и пришла зараза. Но что вы хотите сказать об этом физике?
   - Вы хотите, чтобы я объяснил вам его теорию?
   - Нет! Нет! Ненавижу математику. Уж лучше пофантазируем, как фантазировал здесь ваш сосед по камере. Этот большевик кроме будущего ничего не признает. Будущее еще будет или нет. А настоящее уже есть. И от него не спрячешься, не уйдешь. Я вижу, вы тоже своего рода Жюль Верн. А наш с вами словесник-либерал, понимал толк в художественной литературе. Этот самого Жюля Верна презирал за наивность. Какой уж там к черту полет на Луну, когда в земных делах не умеем разобраться. Вот и попал я вместо Луны в контрразведку, а вы в тюрьму. И кто же нас привел сюда? Да ваш Жюль Берн. Больше никто. Заманил своей мечтой о будущем. Но хватит Луны, довольно! Вернемся на Землю. Вам суждено быть расстрелянным. Это аксиома. Я долго не мог понять, что такое аксиома. Но математик в гимназии мне объяснил. "Человек смертей, - сказал он мне. - Ты, Новиков, человек и поэтому умрешь". Вот потому математика у меня как-то связывается со смертью. Хотите закурить? Ах, да! Забыл. В далеком вашем столетии все будут некурящие и непьющие, как в романах Жюля Верна. А теперь к делу. Вы встречались с Лубковым?
   - Нет, не встречался.
   - Не лейте пулю. Говорите правду. Что вам известно о Лубкове?
   - Ничего. Да и откуда мне знать? Вы же знаете, откуда я сюда прибыл.
   - Прибыли откуда - не знаю. А куда и когда отбудете - мне известно. Мне и господу богу, а не вам.
   - Не пугайте. Смерти не боюсь. Жил бок о бок с ней, когда летел почти со скоростью света в вакуумах Вселенной.
   - О Вселенной после, а сейчас расскажите о ваших связях. Нам, в сущности, почти все известно, но кое-что хочется проверить, сличить. Следствие, знаете, это тоже наука.
   Страница перевернулась. И я снова оказался в камере, где меня ждал Синеусов, тоже обвинявшийся в нелегальных связях с красным партизанским отрядом Лубкова.
   - Били? - спросил он меня.
   - Нет. Пока обошлось. Он уверяет, что мы учились в одной гимназии.
   - Боюсь, что это прием. Меня он, например, уверял, что хорошо знал моих родителей. Напрасно я его пытался убедить, что у меня их не было.
   - И что же? У вас действительно их не было?
   Он рассмеялся.
   - Пусть это выясняет штабс-капитан Новиков. Моя задача остаться загадкой. Правда, это меня не спасег от расстрела.
   Так мы перекидывались фразами, он и я, желая обмануть время и самих себя. Но время между тем шло и шло,.и дело подвигалось к развязке.
   Как-то вернувшись в камеру после очередного допроса, Синеусов сказал:
   - На днях меня расстреляют. И прежде чем уйти из этой камеры навсегда, я хочу раскрыть одну тайну. Вы должны знать, почему и зачем мы оказались с вами здесь. В годы вашего пребывания на звездах на Земле произошло одно необратимое событие. Человеческое общество совершило непоправимую ошибку. Наука, введенная в соблазн инопланетным разумом, подарила людям бессмертие. Вы сами, надеюсь, сумеете оценить последствия этого двусмысленного подарка. Выйдя за пределы времени, люди превратились в символы, почти в знаки. Я категорически отказался от перестройки клеточной информации. И за это был выслан в прошлое. А за что были высланы вы? Пока мне это неизвестно. Но вот почему мы оказались здесь.
   5
   Синеусов... Этим именем называл его следователь и так оно было обозначено в протоколе. В конце концов он признался, что он Синеусов, бывший матрос Черноморского флота, скрывавшийся под разными кличками и занимавшийся деятельностью, за которую ему и суждено быть расстрелянным. Признав себя Синеусовым, он подписал протокол. Смерть он предпочел бессмертию, которое осталось там, в другом времени, в будущем, но так странно и парадоксально оказавшемся для него всего лишь прошлым. Впрочем, не все ли равно человеку, которого завтра уведут, чтобы поставить к кирпичной стене. Время, в сущности, бездонно, и каким крошечным кажется этот краткий промежуток от рождения до смерти!
   Он мог испытать эту бездонность, слиться с ней, ведь наука и общество предлагали ему бессмертие. Но он отказался и теперь ждал своего конца.
   Пока он еще был здесь. Я слышал его голос и видел его лицо и руки, которые должны были скоро исчезнуть. И он смотрел на меня по-прежнему с интересом, словно не он, а я был загадкой.
   Я молчал. Он тоже молчал, наверно мысленно озирая свою жизнь, а может, и жалея о своем выборе. А если и говорил, то только о самых незначительных вещах, с которыми легче расставаться, покидая навсегда мир предметов, явлений и форм.
   А потом наступила ночь, и он уснул или только притворился спящим.
   Я тоже уснул. И может, мне приснился сон, а может, и перевернулась страница странной книги, в которой ктото меня замкнул на замок и потерял ключ. Страница перевернулась, и я снова оказался в том своем существовании, в которое не хотел поверить следователь и скептик Артемий Федорович Новиков.
   Я снова стоял в саду. А рядом со мной Красавец Стронг. Он держал в руке раскрытый зонт. Моросил дождь. В двух шагах от меня была девушка. Она стояла под дождем в легком летнем платье.
   - Вы - книга? - спросил я девушку.
   - И да и нет. Но это не имеет значения. Я помогла вам попасть в камеру томской тюрьмы. Но это своего рода экзамен, который вы должны сдать. Во время вашего пребывания на звездах на Земле произошли кое-какие перемены. Вам еще рано знать о них.
   Она стояла под дождем. А этот чудак Стронг держал в руке зонтик, словно мог им закрыть льющееся на нас небо.
   Лило, лило, лило. Капли дождя струились по лицу девушки, словно это было изваяние.
   Она стояла под дождем, а рядом с ней электронный Спиноза или высокомолекулярный Гегель с зонтиком в руке. И я подумал сначала, что это мне только снится - деревья, ожившее изваяние и искусственный Гегель с раскрытым зонтиком в руке, но одежда моя промокла насквозь, и меня стало слегка знобить.
   - Почему я здесь? - спросил я Офелию.
   - А почему вы должны быть там? Я вижу, вам не терпится вернуться в свою камеру?
   - Как я попал туда? Зачем? Я же не отказался от бессмертия, как мой сосед по камере Синеусов. За что же я был выслан в другой век?
   Лицо девушки быстро начало меняться, особенно глаза, и мне уже казалось, что здесь рядом не она, а семафор, семафор в легком летнем платье, и в одном большом девичьем глазу уже горит красный электрический свет, а другой закрылся. Красный глаз подмигнул мне.
   - Вы не должны знать об этом, - донеслись до меня тихие слова. - Еще не пришло время.
   А дождь лил и лил. Слышен был звон и плеск. А мы стояли на одном месте - электронный Спиноза со своим зонтиком, Офелия, похожая на ожившую статую, и я.
   - Неужели здесь под дождем хуже, - спросила Офелия, - чем там в камере, теперь уже одиночке? Вашего соседа расстреляли.
   - Нет, здесь все же лучше... Но разве я больше не вернусь туда?
   - Вы скоро вернетесь. Дождь кончится, и вы снова окажетесь там. Поэтому просите судьбу, чтобы дождь продолжался.
   - Сколько же он может продолжаться? - спросил я. - Вы промокли до ниточки. И мне жаль вас.
   - Пожалейте лучше себя. Меня не нужно жалеть. Я - книга.
   - Вы - книга? А кто я?
   - Я не отвечу на этот вопрос.
   - Почему?
   - Потому что это очень сложно. И во всем этом нет логики. В иные часы - вы человек, в иные - знак.
   - Знак?
   - А почему бы и нет? Раз вы превратились в одного из персонажей книги - значит, вы стали символом. Актер, который исполнял роль в старинном театре или кино, разве, не становился символом, знаком? Впрочем, не будем вдаваться в филологические тонкости. Как вам нравится штабс-капитан?
   - Штабс-капитан? На днях он заявил мне, что намерен опубликовать мои показания под своим именем как научно-фантастический роман. Ему надоело работать в контрразведке. Не отсылайте меня к нему, оставьте здесь.
   Я посмотрел на Офелию. Она начала меняться как в сказке, становясь все больше и больше похожей на Клаву, которая ждала моего возвращения на Землю и так и не дождалась.
   - Вы действительно книга? - спросил я.
   - Сколько раз вы меня об этом спрашивали!
   - Но раз вы книга, значит вы не человек?
   - На этот вопрос может ответить не логика, а только чувство. О чем ваши чувства говорят вам, когда вы смотрите на меня?
   - Они говорят, что вы прекрасны. Вы реальность и сновидение. Но почему вы называете себя книгой? Книга это вещь, предмет.
   - Мысли и чувства нельзя называть предметами.
   - Разве вы только мысль? Ведь вы живая девушка, кусок смеющейся плоти. Мысль бесплотна. А у вас синие насмешливые глаза, круглые руки, вздернутый нос и губы, сложившиеся в улыбку.
   - То нет меня, - сказала она, - то я есть. Я - как сказка. Через несколько секунд я исчезну, и вы снова очутитесь в тысяча девятьсот девятнадцатом году, в городе Томске.
   6
   Страница снова перевернулась. И я снова сидел лицом к лицу со штабс-капитаном.
   - Я хочу, чтобы вы немножко отвлеклись, - сказал Новиков. - Это облегчит вам страдания, даст возможность забыться. Я тоже забываюсь, когда слушаю ваш рассказ. Вчера вечером перечитал ваши показания. Бред... Обрывки сна, а не протокол. Как я покажу его начальству? Как объясню то, что не могу понять сам? При чем тут двадцать второй век, когда все ваши приметы совпадают с приметами некоего Покровского Михаила Дмитриевича? Я показывал вам его фотографическую карточку. Что может быть убедительнее снимка? Конечно, если бы вы сумели доказать, что вы не Покровский. .. Но вас взяли на той улице, в том доме, где жил этот студент. Тюремный врач осматривал вас вместе с психиатром. Подозрение, что вы психический больной, отпадает. Остается подвести итоги и поставить точку в вашем затянувшемся деле.
   - Я готов ко всему.
   - Вы-то готовы, зато я не готов. Временами мне кажется, что мы оба стали жертвой какой-то путаницы, логической ошибки. И тогда я начинаю думать, что вы действительно человек другой эпохи, попавший в наш век.
   - Нет, -ответил я, - я Покровский.
   - Бросьте, не валяйте дурака. Не так уж важно, кто вы Покровский или не Покровский. В протоколе я уже написал, что вы Покровский. А протокол - это ваша судьба. Но сейчас не будем говорить о конце, а вернемся к началу. Расскажите о вашем прошлом.
   - О чьем прошлом? О прошлом Покровского?
   - Нет, о вашем. Расскажите мне о планетке, на которой вы побывали. Опишите фауну, флору. Только, знаете, все по порядку. Как в учебнике географии с изображением тапира. До чего нравился мне этот тапир, когда я был гимназистом. Скажите, там, конечно, тапиры не водятся?
   - Не водятся.
   - Напрасно. А мне очень хотелось, чтобы водились. Я всю жизнь мечтал увидеть тапира, но не на картинке, а в естественной обстановке. Но не довелось. Сначала гимназия. Потом лесопромышленная контора. Потом юнкерское училище. Потом гражданская война... А там как, на вашей планетке? Воюют или нет? Есть белые и даже красные? Но если тапиры не водятся, она меня мало интересует. Так вы действительно там побывали?
   - Я-то побывал. А вам не бывать.
   - Зато я буду жить. Долго-долго жить. Заведу жену, этакую пухлую сдобную бабенку. Буду с ней спать. Жрать икру, стерляжью уху, пить по утрам какао. А вас послезавтра расстреляют.
   Эти слова еще звучали в моих ушах, когда меня привели в камеру. Синеусова я уже не застал. Койка хранила вмятину от его тела. Он только что был тут. Но его тут нет. И нет нигде. И я никогда уже не услышу его тихий голос, похожий на шепот.
   Еще недавно он мне говорил о том, что есть люди и есть знаки и их отнюдь не легко отличить. И при этом он рассмеялся, рассмеялся как бы невзначай, и стал кашлять, чтобы скрыть свой смех. Не правда ли, очень смешно, что знак иногда очень трудно отличить от человека?
   - Штабс-капитан Новиков, - сказал Синеусов, - это типичный знак. Символ.
   - Символ чего? - спросил я.
   - Символ того, что дважды два - четыре. Вот если бы дважды два было не четыре, а пять, то штабс-капитан Новиков был бы невозможен.
   - Но тогда было бы невозможно все, в том числе и мы с вами.
   Он не ответил. По-видимому, внезапно осенившая его мысль вырвала его из настоящего мгновения и унесла за пределы камеры.
   Немного погодя он повторил:
   - Новиков это знак. Он равен сам себе.
   Потом наступила тишина.
   7
   До расстрела осталась всего одна ночь. Одна ночь и утро. Но Офелия все-таки вспомнила обо мне. Вспомнила ночью, когда до утра осталось несколько быстрых часов.
   Я проснулся, но не в тюремной камере, а в лесу, на той далекой и милой планетке, о которой я рассказывал штабс-капитану.
   Я чувствовал себя необычайно легко, словно попал не в будущее, а в прошлое, в свое далекое и навсегда утраченное детство.
   Планета разговаривала со мной, как няня. Она рассказывала мне сказки и пела песни. Я слушал ее. То ласковый материнский голос, то шепот. О чем она шептала мне? Все о том же: что она, эта планета, - моя мать.
   Ее голос был вдали и ее шепот рядом, словно она была там и здесь, здесь, на расстоянии протянутой теплой и легкой женской руки. Я слушал прикосновение ее пальцев и запах ее волос, но ни разу не видел ее. Передо мной были воды, тропы, ветви и птицы. Этот лес был как поэма, живое и трепетное сочетание волн, ветвей и птичьих голосов.
   Вступая на незнакомую тропу, я уже знал, что тропа не уведет меня никуда от самого себя, как это было в детстве, где родные и близкие окружали меня и повсюду, где бы я ни оказался, были ласковые руки моей матери.
   Удивительный мир. Здесь не было людей, но я не чувствовал одиночества.
   Люди появились позже. И хотя я видел их впервые, мне казалось, что я их когда-то знал, что их послало ко мне сюда мое детство. Обращаясь ко мне, они называли меня на "ты". В этом не чувствовалось никакой фамильярности.
   Впервые за всю жизнь я почувствовал загадочный смысл этого стертого, как старая монета, слова. Сквозь привычное сочетание звуков чуть приоткрылась тайна, может одна из самых глубоких тайн бытия.
   Они надели мне на глаза повязку, чтобы я не мог видеть их.
   Я оказался в темноте. Голоса смолкли. И вдруг я услышал шепот.
   - Кто это шепчет? - спросил я. - Кто это говорит в темноте?
   - Я, - ответил женский голос.
   - А кто вы?
   - Биосфера этой планеты, - сказал кто-то удивительно мелодичным и бесконечно знакомым мне женским голосом.
   - Биосфера? Но почему же у вас голос моей матери, которая давно умерла? Ее могила далеко отсюда. На Земле. Почему вы произносите слова с той же характерной интонацией, с какой произносила она?
   - Я тоже мать, - сказала она.
   - Но не моя.
   - Я мать всего, что живет здесь и дышит. Я мать рек и облаков, птиц и деревьев.
   - Но почему у вас голос моей матери?
   - Не знаю. Хотите, я спою песню, которую напевала ваша мать?
   - Спойте. Но сначала снимите повязку с моих глаз. Я хочу взглянуть на вас.
   Она сняла повязку с моих глаз.
   8
   Она сняла повязку с моих глаз, и я увидел свет, красный огонь светофора. Я стоял на перекрестке ночной улицы, недалеко от того самого канала, где мы частенько прогуливались с электронным Спинозой.
   Металлический столб, стоявший у самой воды, начал подмигивать мне своим красным электрическим глазом. У металлического столба оказалась почти человеческая рука. И этой рукой он поманил меня, приглашая подойти ближе.
   - Ты что, не знаешь языка дорожных знаков? - спросил он меня хрипловато-одутловатым голосом уличного пропойцы. - Или ты зазнался и не хочешь быть коммуникабельным? Напрасно. Но если ты не знаешь символики знаков, я поговорю с тобой на вашем несовершенном и неточном человеческом языке. Я - вещь. Тебе это понятно? Я вещь, но я мудрее тебя. Я вижу, ты не согласен. Не согласен со мной и торопишься пройти мимо? Но я тебя задержу. Это моя обязанность задерживать тех, кто слишком спешит. Святой долг. Обычно меня мало интересует - кто и куда спешит. Одни торопятся на свидание с подругой, другие к себе, чтобы отдохнуть или развлечься. Ты спешишь на свидание со смертью. До утра осталось всего несколько часов. А утром тебя должны расстрелять. Но между твоим расстрелом и тобою стою я со своим красным глазом. Я мигаю тебе, я не пускаю тебя, я говорю тебе: "Постой! Постой!" Из-за меня ты можешь опоздать на расстрел. Колчаковские палачи не подозревают, где ты сейчас. Они думают, что ты в тюрьме досыпаешь последние свои часы. Досыпай! Досыпай! Спи! И думай, что тебе снится сон. Во сне с тобой разговаривают дорожные знаки. И дорога, на которой ты стоишь, ведет тебя к продолжению жизни, а не к концу возле кирпичной стены в глухом закоулке, где тебя ждет, подрагивая от холода, отделение солдат, невольных твоих палачей. В подсумках у них патроны. И в каждом патроне завершение твоей судьбы. Но не щурься, не щурься, я тебя прошу, и сдержи дрожь. Я задерживаю тебя на твою казнь, и может случиться - ты опоздаешь. За тобой придут, но на тюремной постели они не найдут тебя, словно ты прошел сквозь стены. Не спеши! Не надо никуда и никогда спешить, тем более на свою собственную казнь. Что ты молчишь? Скажи мне несколько слов. Подмигни мне, рассмейся и пойми, что на свете нет ничего важнее символов, знаков. Я - знак. Я живу на дороге. Благодаря мне дорога становится живой. Не спеши! Пусть спешат твои палачи. Мы одурачим их и оставим пустыми их пальцы, которые тянутся к твоей шее. Сейчас я прочту стихи, которые написал один необыкновенный поэт. "Свое существованье прекратив, в чужую жизнь он вторгнуться стремился, и только следующая страница иной раз означает перерыв..."
   Я взглянул на фонарь. Теперь вместо ярко-красного огня светил ярко-зеленый.
   - Иди, - сказал он тихо. - Путь открыт.
   9
   И я проснулся. Я проснулся на тюремной койке. На этот раз я проснулся уже не во сне, а наяву. Я проснулся и стал ждать, когда за мной придут. Со мной и возле меня не было часов. Часы были внутри меня. Они отсчитывали секунды, оставшиеся до расстрела.
   - Раз, два, три, в детстве.
   Я считал, чтобы не сойти с ума.
   Я шептал: четыре, пять, шесть, - считал я как занять себя, чтобы отвлечь, чтобы
   Не дай мне бог сойти с ума,
   Нет, лучше посох и сума,
   Нет, лучше труд и глад...
   Но вместо безумия, сумы и посоха мне угрожало ничто.
   Я ждал и прислушивался. Но было тихо, тихо как во сне. Лишь где-то под полом скреблась мышь. Казалось, она тоже отсчитывала секунды.
   Медленно-медленно эти секунды превращались в часы, но никто не шел за мной, словно обо мне все забыли.
   10
   Палачи опоздали. Они опоздали по уважительной причине. В Томск вступили части Красной Армии. И штабс-капитану Артемию Федоровичу Новикову было не до меня.
   Он бежал в Ачинск, из Ачинска в Иркутск, а потом оказался в Петрограде, сменив имя, паспорт и выкрасив в рыжий цвет свои воронье-черные, поблескивающие, как металл, волосы и надев старомодное пенсне на свой девичий, бесподобно аккуратный нос.
   Я оказался на свободе, дыша свежим воздухом, не пахнущим мышами, парашей и портянками. С тревожно бьющимся сердцем я остановился возле квартиры, которая будет сниться мне, когда я возвращусь в свой век.
   Студент-медик Покровский Михаил Дмитриевич - допустим, это ты. Предположим, что ты жил в этой квартире, пока за тобой не пришли сотрудники контрразведки, сынки зажиточных родителей, постоянные посетители публичного дома, читатели Немировича-Данченко и почитатели Брешко-Брешковской. Они пришли за тобой, изысканно-вежливые, воспитанные, интеллигентные, и увели тебя. Как подтверждают документы, ты и был этим самым Михаилом Дмитриевичем Покровским. И это же самое утверждала фотографическая карточка, изделие рыночного фотографа, где ты стоишь на фоне лубочной декорации с изображением озера и непременных лебедей, вечного фона, претендующего заменить мир.
   Но был ли ты Покровским? Это уже другое дело. Все знакомые означенного студента признавали в тебе его, в том числе хозяйка квартиры, усатая и носатая вдова Бурундукова с мужеподобным голосом - доска, на которую кто-то напялил шаль и длинное ветхое платье. Мы были одним и тем же лицом, он и я. По почему твоя память не подтверждала этого? Почему твоя память пыталась уверить тебя, что ты явился сюда, в Томск девятнадцатого года, из другого времени и другого места, чтобы уличить в невежестве всех последователей Ньютона и Эйнштейна, не подозревавших, что время можно переводить, как переводят часы.