Он прошел в комнату и, запустив руку за картину, висящую на стене, с минуту манипулировал рукой — там, за картиной.
   Рука вернулась с пистолетом Макарова.
* * *
   Самое забавное, что этот пистолет подарил ему Борька. Давным-давно, еще в годы розовой юности.
   В тот год — это было где-то в семьдесят седьмом, кажется — Борька колесил летом в окрестностях Поленова, на Оке. Ездил в Пущино, рисовал в Приокско-Терасском заповеднике. Попутно, разумеется, он зацепил и матрешку лет двадцати пяти, жительницу города Серпухов. Она там где-то подрабатывала летом в доме отдыха. Борька склеил ее так, без дальних прицелов и серьезных намерений, в качестве грелки, запарить перед сном карасика. Мимолетный летний роман.
   Лето, понятное дело, кончилось. Любовь тоже пожелтела, засохла и облетела. Борька упаковал этюдник, сложил кисти-краски, проводил Валю — так ее звали — до дома, до Серпухова, попрощался, обещал не забывать-писать-навещать и скрылся в московском направлении.
   Так как жениться он, конечно, не обещал, а детей вроде бы тоже ждать не приходилось — Борька всегда был предельно аккуратен и корректен в этих ситуациях — история эта, конечно, забылась уже к середине сентября.
   Борис был уверен, что расстался с Валентиной навсегда.
   Но ошибся.
   Зимой, в феврале уже, совершенно внезапно, эта, казалось бы, напрочь отыгранная пластинка вдруг заиграла опять.
   Они сидели в тот вечер — человек шесть — у Сашки Аникина, пили водку. Время было уже позднее, Борис слегка и всхрапнул уже за столом. Он в тот вечер загрузился немного выше ватерлинии. Ну, спит человек — ладно.
   Вдруг он чухнулся, будто его кто толкнул изнутри:
   — Ребят, я сейчас в Серпухов поеду!
   — Опух, что ли? Время ж, глянь, — десять вечера.
   — Ты знаешь, мне сейчас приснилось, что Валька, помнишь, я рассказывал, ну эта, летняя любовь. Приснилось, что она стоит в своем подъезде и целуется с каким-то мужиком…
   Все расхохотались.
   — Ну, ты даешь!
   — И что? Как целуется-то — хорошо?
   — А твое-то какое дело? Тебе-то что?
   — Я, ребята, этого допустить не могу!
   Он встал и начал одеваться, заметно покачиваясь.
   — Слушай, ты на ногах не стоишь. Куда ты?
   — Поеду в Серпухов.
   — На чем?
   — На электричке.
   — Да ведь одиннадцатый час уже! Ночь.
   — Ничего! Последняя электричка в полдвенадцатого отходит. Даже в первом часу еще есть.
   Как они ни пытались его отговорить, Борьку закусило. Ни логика, ни просьбы не помогли. Тренихин начал отмахиваться, потом попер на входную дверь танком-штопором и отвалил в направлении Курского вокзала.
   Что произошло с ним потом, Белов узнал на другое утро, когда Борис вернулся в Москву неузнаваемый — черный, как негр, хуже трубочиста, как будто он искупался в озере черной туши.
   До Серпухова он добрался без проблем. Почти без труда, поблуждав минут сорок, нашел Валин дом. В ее подъезде, на лестнице никто не целовался — было уже два часе ночи. Он позвонил ей в дверь. Дверь открыл отец Вали. После некоторой дискуссии с отцом появилась и сама Валя:
   — Что случилось?
   — Ничего не случилось.
   Борис сразу приступил к допросу, не имея на то ни малейших оснований:
   — Ты чего сегодня вечером делала?
   Однако никакого «криминала» в ее действиях нельзя было усмотреть. Она пришла после ночной смены, поела, постирала и завалилась спать рано — около семи вечера.
   — А кстати, — сказала она, — как странно: ты мне как раз сегодня приснился. Мне приснилось, что ты здесь живешь, на соседней улице. И еще приснилось, что мы стоим здесь, в подъезде, у окна, на лестнице и целуемся, как летом. А за окном снег идет.
   Понятно, что весь следующий час, часов до трех ночи, они целовались уже наяву в этом самом подъезде, у этого самого окна на этой самой лестнице. Пока у отца Валентины не лопнуло терпение. Он вышел и понес. Они расстались, думая, что до завтра.
   Они ошиблись.
   Борька пошел к вокзалу, так как спать в подъезде неудобно, а на улице — холодно. На вокзальной площади в это время приключился пожар — Тренихину вообще в жизни неимоверно везло на огонь и пожары. Загорелся какой-то клуб или еще что-то бесхозное и общественное. Борька остановился, глядя на разгорающееся здание, закурил. Вдруг кто-то сзади схватил его за рукав:
   — Ты поджег?
   Он оглянулся. Его держал мент — в добротном овчинном полушубке, с оголенным стволом. Пистолет?! Борька мгновенно смекнул, что история оборачивается плохо. Документов с собой не было. Что делает он здесь, в ночи, в Серпухове? Он и сам представлял это теперь довольно туманно. Причина и следствие существовали в какой-то странной сцепке, менялись местами, не разделялись. В околотке, дыша перегаром, еще труднее будет объяснить необъяснимое.
   Мент был настроен решительно:
   — Пошли!
   Борьку охватило какое-то чувство глубочайшего отчаяния вперемешку с классовой ненавистью: мент был в таком замечательном светлом овчинном тулупе!
   «Эк тебя Родина одела!» — мелькнуло в голове у Бориса, и в тот же миг, рефлекторно, он так впаял менту в чмокало, что кожаные подошвы ментовских валенок только мелькнули в свете пламени все более разгоравшегося клуба.
   На бегу, не останавливаясь, он подобрал вылетевший из руки милиционера «ПМ», — чтоб тот, очухавшись, не саданул ему вслед, между лопаток — от большого ума. Куда? Куда бежать в пустом ночном городе? Понесся к зданию вокзала. Но на вокзале провинциального города разве затеряешься в четыре часа утра? Он миновал перроны и рванул к аккумуляторным путям, в тупики. Слыша свистки, топот и мат погони, еле залез на какой-то товарный вагон, предполагая тут и залечь.
   Вагон, доверху заполненный антрацитом, оказался без крыши. Прекрасно понимая, что ему светит приличный срок, Борис попытался закопаться в ледяной смерзшийся уголь.
   Конечно, его бы нашли наверняка через десять минут.
   Но спас скорый, отрезавший погоню. Спасло и то, что товарняк с углем сразу после прохода скорого тронулся в сторону Москвы. Однако спасение от серпуховской милиции едва не обернулось смертью от холода и ветра. Борис не сдох только потому, что, разодрав в клочья рукава и руки — едва ль не до кости — закопался в антрацит по шею. Так и доехал до стадиона «Торпедо» в Москве: уголь везли на ЗИЛ. Поняв, что поезд уже в Москве, Борис с трудом вытащил свое тело из угля и слез, едва не сломав замерзшие до остекленения ноги. Пешком приперся к Белову. Вымылся, отогрелся, переоделся. Подарил трофейный пистолет — захваченный в честном рукопашном бою.
* * *
   Зная, что пистолет никто не трогал, он все же проверил: заряжен — о'кей!
   Он повернулся с пистолетом в руке и остолбенел: за его спиной, на кровати лежала Лена — раскинув руки, голова с кровати свисала набок…
   — Леночка! — Он бросился к ней.
   Она, проснувшись и увидев его с пистолетом в руке, закричала от ужаса.
   — Ты что здесь делаешь?
   — Ждала тебя. Заснула.
   — Зачем ты с пистолетом?
   — А? Да просто так.
   — Откуда он у тебя?
   — Купил.
   — Сегодня?
   — Да нет! — он опустил ствол. — Пойдем на кухню, чайник кипит…
   — А знаешь, что мне снилось!? — Встав с постели, Лена сразу ожила: — Чудеса!
   — Чудеса?
   — Ты просто не поверишь! Мне снилось, что мы завтра обвенчаемся.
   — Едва ли мы завтра обвенчаемся, — сказал Белов, запихивая пистолет в рюкзак. — Я уезжаю.
   — …А я в детстве, если что случалось, всегда ложилась спать и накрывалась с головой.
   — Мне это не помогает. У меня другая особенность: любой кирпич, который может упасть на голову, обязательно падает именно на мою голову. Как только меня хватятся — сразу объявят в розыск. А хватятся меня, думаю, не позднее чем завтра с утра. Ты это учти. Я не шучу.
   — Возьми меня с собой, Коля!
   — Да брось, пожалуйста!
   — Я, знаешь, тоже по лесу могу. А что? Я не боюсь.
   — А я — боюсь. — Он был вполне серьезен. — Считай, что я умер уже. Так будет проще.
   Они помолчали.
   — Ты, Коля, очень резко изменился, знаешь?
   — Догадываюсь. Да и, если честно признаться, было ведь отчего измениться-то.
   — И оттолкнул сегодня меня. Зачем?
   — Я думал, что я ясно объяснил зачем.
   — Нашел, наверное, другую себе дуру?
   Белов едва не поперхнулся кофе, хотя и понимал, что Ленка просто придуривается по обыкновению.
   — Ты подкинь-ка завтра Власову, ну следователю, эту мысль. Завел себе другую, а Борьку пришил из ревности. Отравил, в мешок и в колодец. Ему как раз не хватает конструктивных идей.
   — А где ты был весь день, пропадал? Ну, вот скажи!
   — Сначала я сходил в мастерскую к Борьке. Там состоялась содержательная беседа со старыми знакомыми, соседями, местными, ты их не знаешь.
   — А зачем ты туда ходил?
   — Проверить. Проверил. Борька туда не заходил. Но зато там теперь живет Власов, следователь.
   — Как живет?
   — Как собака. Сторожит. Дрыхнет. Лает.
   — У тебя не поймешь — когда ты шутишь, а когда всерьез говоришь.
   — С тобой тоже общаться — не сахар. Но я говорю в данном случае чистую правду.
   — А что ты делал потом?
   — Потом я похрюндал в турклуб на Таганку. Приятно побеседовал там с инструктором насчет тех мест золотых.
   — И что он сказал?
   — Места, сказал, отличные. Воздух изумительный. Дорог особых нет, но зато холодной воды под ногами — залейся… Погода в это время года — дрянь порядочная. Одним словом, не скажу, что он меня очень обрадовал.
   — Ты с ним что — четыре часа беседовал?
   — Нет, не больше часа. Потом, ну, по дороге домой, к адвокату заглянул, к нотариусу. На метро по кольцевой часок покатался, подумал, поразмышлял. Вот и все.
   — Вот врешь-то. Ты — и на метро катался!
   — Ну, хорошо. — Белов чуть грустно улыбнулся. — А если я скажу: ходил в кино, в баню, на скачки — ты поверишь?
   — Нет. Я тебе больше совсем не верю. Ты был такой сердитый, когда подкрался ко мне с пистолетом.
   Белов не выдержал и рассмеялся:
   — Я был не сердитый. Я был испуганный, Лена! Ну что тебе еще наврать, чтоб ты поверила?
   — Скажи, что ты меня не любишь.
   — Я тебя люблю.
   — Тогда скажи мне правду.
   — Я кроме правды ничего не говорю.
   — Скажи мне самую главную из правд.
   — Пожалуйста. Мне сорок два, Елена.
   — Да. Это правда.
   — А тебе нет еще и двадцати-то двух. Но это полбеды. Хотя и главная, конечно, половина беды. Вторая половина состоит в том, что я уж слышу четкий лязг зубов моих коллег. Они уже ко всем собакам пришили вешалки.
   — Не понимаю ничего: собакам — вешалки?
   — Чтоб их повесить на меня. Всех собак. И даже если Борька и найдется, в чем, увы, я больше не уверен, то и тогда потянется за мной, что «то ли он украл, то ли у него украли, не помню точно, но помню, что что-то такое было».
   — Я совершенно не понимаю, о чем ты говоришь.
   — Не понимаешь потому, что я тебя вдвое старше. И мы часто говорим с тобой на разных языках. Скажу попроще: через полгода я уже буду торговать матрешками в Измайлово или рисовать портреты в вестибюлях дорогих ресторанов.
   — С чего бы это?
   — С того, что есть очень мощные группировки, которые мгновенно воспользуются случаем, чтобы отодвинуть меня от всех кормушек. Когда был Борис, мы были с ним в паре сильны. А теперь — сама понимаешь. Но это меня не очень страшит. На самом деле я боюсь другого. Того, что к весне я буду сидеть. Сидеть и ждать суда. Не здесь сидеть, а в тюрьме. А потом, посидев годок-другой в ожидании правосудия, ты уже не сможешь не оказаться виноватым. Пока все так и развивается: по самому поганому варианту.
   — Но ты же ни при чем?
   — Конечно. Те все, кто «при чем», не по тюрьмам сидят, а в секретариатах, коллегиях да в президиумах.
   — Ничего не понимаю — что ты несешь?
   — Я просто разнылся, прости! Хватит ныть, Белов! Ничего. Побарахтаюсь еще!
   Он встал.
   — Вернусь, — тогда и поговорим, — одевшись, он взял рюкзак. — Будет звонить, спрашивать — приеду в первых числах октября.
   — Коля! — Она бросилась ему на грудь.
   — Прости, — он ее обнял. — Прощай.
   — Прощай?!
   — Лучше учись. Наука сокращает нам опыты быстротекущей жизни…
   — Коля!
   — Все. Пока!
   Он вышел и закрыл дверь.
   Он подумал, что, может быть, они больше уже не увидятся никогда. Однако ошибся — судьба слишком коварна, чтобы следовать твоим предчувствиям.
   Судьба не любит идти на поводу. Но ей, судьбе, присуще и некое чувство юмора.
   Подслушав разговор и прочтя их мысли, судьба усмехнулась и тут же начертила им линию жизни на ближайшие сутки.
   Она осталась довольна своей работой, потому что уходящему Белову и в голову не могло в этот момент прийти, что завтра, в полном соответствии со сном его дражайшей Елены Синицыной, им предстоит обвенчаться.
* * *
   Иван Петрович Калачев наконец-то нашел бригаду проводников, которые двадцать четвертого августа опекали вагон номер девять поезда пятьдесят девять Шарья — Москва.
   Бригада состояла из двух проводниц — Маши с Наташей.
   Калачев познакомился с ними прямо в вагоне, стоящем в отстойнике станции Москва-третья в ожидании очередного рейса в Шарью.
   — Скажите, пожалуйста, кто-нибудь из этих людей не покажется вам знакомым? Был кто-то из них пассажиром вашего вагона? Не узнаете ли кого-нибудь, словом?
   — Вот и вот, — безошибочно и быстро выбрала Маша фотографии Белова и Тренихина.
   Калачев смешал фотографии, перетасовал, разложил их вновь и пригласил из коридора Наташу.
   — Вот этот с вот этим ездили. Точно! — Уверенно и правильно указала на фотографии Белова и Тренихина Наташа.
   — Отлично!
   Калачев посадил проводниц напротив себя.
   — А вы не помните случайно — куда они ехали — в Москву или в Шарью?
   — В Москву, — ответили проводницы почти хором.
   — От самой Шарьи?
   — Нет. Они сели в Буе, — сказала Маша.
   — Ты что — в Данилове! — возразила Наташа.
   — Так все же? — Калачев взглянул им в лица, прервав запись.
   — Да в Буе, точно! — уверенно сказала Маша. — Ты вспомни, — повернулась она к напарнице. — Они садились, вот когда поймали жулика в седьмом, в купейном, ну, у Светки! Помнишь, выводили? В наручниках? Вот тут они и сели. В Буе.
   — В Буе, в Буе! — согласилась Наташа. — Точно.
   — А вот еще вопрос вам, девочки, на засыпку. К ним, к этим, кто-нибудь входил в купе вот, после Буя? Случайно не видали?
   — Конечно, видели! — сказала Маша и тут же осеклась, почувствовав резкий толчок ноги Наташи.
   — Прекрасно! Что вы видели? — оторвал от записи взгляд Калачев, не заметивший тайного сигнала. — Кто же заходил?
   — Да бригадир наш заходил, начальник поезда, — довольно неумело соврала Маша. — Ефим Михайлович…
   — Они с ним пили? С Ефим Михайловичем?
   — Только не хватало!
   — Что вы!
   — Ой ли? — усомнился Калачев.
   — Да наш начальник поезда не пьет!
   — Да быть не может, девочки! — еще больше усомнился Иван Петрович. — Чтобы начальник поезда, да и не пил!
   — Не может. Нечем. У него желудок вырезан.
   — Язва была. От пьянства, кстати.
   — Теперь не пьет совсем! Только на праздники.
   — А что ж тогда он заходил?
   — Он просто проверял, он ко всем заглядывал.
   — Он часто ночью ходит. Все бригадиры сейчас проверяют.
   — Он начальник поезда или все же бригадир?
   — И то и то.
   — Он совмещает. А ночью ходит — «леваков» ловит.
   — Билеты дорогие сейчас стали, плацкарт, общий забит, а СВ почти всегда идет полупустой.
   — Ну и есть соблазн у нас такой…
   — У вас?
   — Да нет, вообще — у всех проводников.
   — Да ты за всех не говори! Есть и шибко честные товарищи… Встречаются.
   — В общем, он прошел, глянул по купе по всем проверить, товарищ следователь, — не решили ли мы с Наташкой прокатить кого-нибудь зайцем, от Буя до Секши…
   — До Секши? — заинтересовался Калачев и стал листать свою записную книжку. — До Секши, говорите?…
   Воспользовавшись тем, что следователь отвлекся, Наташа еще раз толкнула напарницу — вдвое сильнее на сей раз.
   — До Секши, да… — нашел соответствующую запись Калачев. — Так что — до Секши-то?
   — Да это просто я к примеру. После Буя будет Секша. А так какая разница: от Галича до Лопарева, от Ней до Поломы — пустил, подвез и заработал. Вот. А Ефим Михалыч смотрит. Проверяет.
   — Особенно ночами.
   — Ну, ясно. — Калачев кивнул. — А вы не помните случайно: какого числа они ехали в Москву?
   — Ну… Давно уж. Это, по-моему, было в августе. В конце.
   — А поточнее вспомнить не сможете?
   — Сейчас попробую, — кивнула Наташа, доставая тетрадку. — Вот август. Расписание. В Москву мы ехали двадцать второго, двадцать четвертого, двадцать шестого, двадцать восьмого и тридцатого. В один из этих дней.
   — Ну, а еще точнее?
   — Точнее едва ли сейчас получится. Понимаете, конец августа, пассажиропоток большой, все едут к первому сентября, с детьми. Конец августа, да еще зимние каникулы тоже вот, голова идет кругом.
   — А вы же вот что можете… — Наташа оживилась. — Вам их фамилии известны?
   — Да.
   — Ну, прекрасно! Сейчас билеты в кассах продают ведь по паспорту… Вы обратитесь на вокзал. Они запросят Буй, и по фамилиям вам скажут — когда билеты они покупали и на какое число. И это будет точно.
   — Дельно, — кивнул им Калачев и встал. — Я так и сделаю. Ну ладно, девочки, простите, что отвлек, спасибо за беседу. Сухой остаток — эти двое ехали от Буя до Москвы и до Москвы доехали оба?
   — Да, да! — кивнули обе.
   — Из посторонних к ним никто не заходил?
   — Нет, нет!
   — И распивать — ни с кем не распивали?
   — Что вы, что вы!
   — Все. Это все. Удачи вам. Счастливого пути!
* * *
   Наблюдая сквозь окно вагона, как Калачев, минуя стрелки, удаляется вдоль тупикового пути к вокзалу, Наташа процедила напарнице:
   — Ты б ему еще сказала, что мы им две бутылки водки за сорок баксов втюрили.
   — С закуской же! — напомнила ей Маша. — Это же, считай, комплексный ужин!
   — Ты все же дура, Машка, набитая!
   — Да просто не спала всю ночь! Устала как собака.
   — Вот я и говорю — собачье помело у тебя, а не язык.
   — Тогда ты с ревизорами разными сама и разговаривай! А то меня сначала к ним сунешь, а потом все поправляешь — из-за моей спины — легко это, я понимаю!
   — Ага! Не будь меня, так ты б, Машка, давно б уже сидела!
* * *
   По дороге на вокзал Белов зашел на почту.
   — Два письма. Заказное и ценное.
   Первое, заказное, было адресовано Власову В. А. в прокуратуру, второе — ценное он отправил на свой же адрес и почти самому себе: «Белову Н. С. для передачи Елене Анатольевне Синицыной». И это письмо было внушительных размеров — формат А4.
   — Раз ценное письмо, нужна опись. Вскройте, предъявите. Что в нем?
   Белов вытащил из незаклеенного конверта документы, которые он оформил еще вчера по дороге из клуба домой.
   — Пожалуйста, вот посмотрите: это генеральная доверенность, тут просто — письмишко небольшое…
   «Сейчас заклеят конверт, и письмо уйдет, отслоится от него, заживет своей жизнью, — подумал Белов. — Ушедшее письмо уже не вернешь. Отправление письма — это всегда поворотный пункт, пройденная развилка кусочка жизни…»
   — А это что еще у вас? — спросила сотрудница почты, заполнявшая опись.
   — А это мое завещание, — ответил Белов.
* * *
   Выйдя из метро, Белов повернул направо, прошел сквозь строй торгующих всякой всячиной пенсионерок, двинул к суточным кассам поездов дальнего следования.
   Внезапно дорогу ему преградила цыганка:
   — Остановись на секунду. Сказать тебе надо одно…
   Обычно Белов начисто игнорировал цыганские выпады в свой адрес в общественных местах — просто отмахивался молча, продолжая движение. Он знал как дважды два, что остановиться и вступить в беседу с золотозубыми — это мгновенный абзац, смерти подобно.
   Но тут, видно, нервы не выдержали напряжения последних дней. Он сбавил ход.
   — Что тебе? Ну? — бросил он на ходу.
   — Важную вещь хочу рассказать тебе… У тебя, я вижу, любовь была. Большая любовь… Светлая. Сам ты хороший человек, вижу. Друзья твои тебя подвели…
   Еще два дня назад Белов не стал бы и слушать дальше весь этот бред: очевидно, что у сорокалетнего хорошо одетого, высокого, представительного мужика определенно была любовь. Любовь бывает только большая. И обязательно светлая. В наличии маленькой и темной любви не признается ни одна собака. Все люди считают самих себя хорошими. У всех есть друзья, которые неизменно подводят — разносят сплетни, из зависти гадят за спиной, совращают жен, отбивают любовниц, не возвращают вовремя долги.
   Прекрасно понимая, что цыганка примеряет на него платье голого короля, годное абсолютно для любого, Белов тем не менее остановился как вкопанный.
   — Скажу, что будет, тебе… Сейчас скажу… — Цыганка пристально впилась своим взглядом в глаза Белову. — Дорога тебя ждет. Дальний путь.
   — Действительно, — Белов, соответствующе экипированный, стоял с рюкзаком за плечами. Кассы пригородных поездов он уже миновал. Дальнюю дорогу в этом случае мог бы предсказать ему даже первоклассник школы для дебилов.
   Однако Белов тем не менее, зачарованный цыганской прозорливостью, даже открыл рот.
   — Я тебе дальше скажу, что будет… — цыганка протянула руку к его голове и выдернула волосок. — Вот, седой волос твой, не жалей. Сейчас скажу по нему, что будет с тобой и как быть тебе. Возьми волос в руку, в свою…
   Белов протянул руку, внутренне удивляясь, как в такой темноте, при паршивом вокзальном освещении — когда и волоса-то самого не видно — можно еще что-то по этому самому волосу предсказать.
   «Впрочем, — подумал он, протягивая руку, — цыганок этому с младых ногтей учат».
   — Нет! — оттолкнула цыганка его руку. — Голой рукой нельзя волос брать! Беда тебе будет. Накличешь! Смотри! Деньгами волос берешь. Не бойся. Рубль достань. Волос возьми. Я не отниму твои деньги! Не бойся. Мне и доллары доверяют. Люди знают меня. Не обманываю. Любые деньги достань сюда, сам их в руке держать будешь. Чтобы волос свой взять у меня. Все тебе я скажу сейчас. Заговор тоже я дам тебе. Будешь ты цел, невредим. Дорога удачей ляжет. Успех будет под ноги тебе. Сам счастлив будешь. Рубль достань. Волос возьми.
   «Остаться целым — это было бы очень кстати, — подумал Белов. — Да и успех под ноги отнюдь не помешал бы. Обычно такая вещь, как успех, под ногами в грязи не валяется. А если и счастье к тому же — помимо успеха. Чего же еще? Большего и желать не приходится! И для этого нужен рубль — всего-то! Рубль — это настолько мало, что даже если десять, двадцать тысяч рублей сорвет с него в комплекте с этим седым волосом цыганка — да это просто пустяки, думать нечего. Но вот беда — где взять этот самый рубль?»
   Белов напрягся, вспоминая. Самые мелкие купюры — на билет — лежали у него не в бумажнике, а просто в кармане, вповалку, что называется. Самая мелкая купюра была рублей пятьдесят, вроде бы. Там же еще немного долларов. Тут самая мелкая — десять баксов.
   Покопавшись в кармане, как гоголевский Плюшкин — то есть пытаясь на ощупь определить достоинство бумажки, не вынимая ее из кармана — Белов наконец-то вытащил одну под мертвящее сияние криптоновых вокзальных фонарей.
   Взглянув на нее, мысленно плюнул: пятьдесят баксов.
   — Не бойся. Давай! Не возьму, не дрожи. Покажу только, как волос завернуть. Чтоб счастье было у тебя. Смотри!
   Полтинник неуловимо и плавно переплыл в пальцы цыганки и был тут же сложен в четыре раза, превратившись в зеленый конвертик-комок.
   Белов протянул руку, чтоб взять его.
   — Нет! Нет! — оттолкнула его руку цыганка. — Выкупить надо тебе волос свой. Дай, что не жалко. Рубль хотя бы дай мне. Не бойся. Вот, я держу твой завернутый волос. Выкупить нужно его. Даром нельзя. Будет несчастье тебе.
   Белов снова полез в карман. Предыдущая неудача научила его. Пытаясь достать купюру помельче, он достал крупную. Теперь он решил сделать наоборот: постараться найти крупную, чтобы извлечь на самом деле мелкую. На этот раз удалось: пытаясь обмануть самого себя, он самого себя и обманул. Бенджамин Франклин! Тьфу, мать! Сто долларов!
   Выкупить пятьдесят баксов за сто означало подарить цыганке пятьдесят долларов. Многовато, конечно. Но это же не просто выкуп, а плата за счастье, удачу, успех. Жизнь выше денег. Любовь не измеряется ни баксами, ни рублями…
   Он протянул цыганке сто долларов.
   Цыганка сто баксов взяла, но пятидесятидолларовый конвертик с волосом не отдала.
   — Смотри вот на меня, хороший господин. Ты денег не жалеешь, это правильно! — завела она очередной этап своей шарманки.
   — Отдай мой волос немедленно! — очнулся вдруг Белов и встряхнул головой, словно пытаясь сбросить с себя наваждение.
   — Не спеши! — цыганка тут же смяла сто баксов вместе с полтинником, сжала в кулаке, отступила на пару шагов, явно намыливаясь отвалить на крыло в сторону своих многочисленных товарок, кучковавшихся возле выхода на платформы и наблюдавших за происходящим издалека.