Белов сочувственно кивнул.
   Оба замолчали.
   Власов даже отвернулся в сторону и вперил свои темные, как маслины, глаза куда-то туда, за окно, в серое небо, затянутое сизыми облаками. Там, на пламенеющей багрянцем ветке клена, сидела облезлая ворона и как-то тяжело, по-собачьи натужно гадила.
   — Запор, — констатировал Власов и вновь замолчал, закрыв глаза.
   Пауза затянулась сверх всякой меры и приличия.
   «Заснул он, что ли? Специально жилы тянет, псина», — подумал Белов и громко, отрывисто кашлянул.
   Власов вздрогнул и резко открыл глаза.
   В глазах был испуг: видно, он действительно увлекся своей ролью и закимарил хоть и сидя, но вполне.
   — Так по какому поводу вы меня повесткой-то хотели вызвать? — спросил Белов.
   — Нет-нет, лучше вы начните, с чем пришли. У нас-то пустяки: глядишь, и тема отпадет сама собой. Я вас слушаю.
   — Я вам вчера не успел досказать этот эпизод.
   — А, в поезде?
   — Да, в поезде. А как вы догадались?
   — Очень просто: вы же его вчера мне как раз и недосказали. Логика, ничего больше.
   — Ну вот, а сегодня я решил досказать. Мне кажется, что окончание этой истории играет самую существенную роль в деле исчезновения, так сказать. — Белов запнулся слегка. — Вы только выслушайте меня до конца и внимательно, и главное, будьте любезны, не сочтите меня за ненормального.
   — Побойтесь бога! Какой же из вас ненормальный! Хе-хе! На это вы и не рассчитывайте: на психа скосить. У меня, скажу вам более, принцип: лучше психа засадить в качестве нормального, чем нормального — освободить.
   — Простите, не понял вас? — удивился Белов.
   — Да я и сам себя не очень понял, — немного смутился Власов. — А, вот что: я хотел сказать, что ни за что вас за ненормального не сочту. Что бы вы мне тут ни наплели, как бы ни крутились-колотились. Вот! Это будьте спокойны. Наоборот, я искренне считаю, что вы — уникум! — Власов поморщился, пошевелив пальцами забинтованной правой руки.
   — Ну, хорошо. — Белов задумался, не зная, с чего начать.
   Власов полистал бумажки, ища последний лист. Было заметно, что и сам он не очень хорошо помнит, на каком месте вчера остановился Белов.
   — А, вот, нашел! Вы остановились на том, что пропавший Тренихин послал этого волшебного сцепщика к проводницам за новой выпивкой. Ну-с, что же случилось дальше?
* * *
   — Во! — сцепщик вернулся в купе с двумя бутылками водки и газетным кульком, содержащим три помидора, три огурца и шмат сала. Поставив водку на стол и разложив рядом закуску, он извлек из карманов три чайных стакана:
   — Живем!
   — Показал бы еще какой фокус, что ли, — попросил Борис, разливая.
   — М-м-м… — согласно мумукнул сцепщик. — Бона, смотри на закуску. Внимательно смотри, безотрывно. Ша! Теперь, мужики, полная тишина!
   Дождавшись тишины, сцепщик чмокнул и, сосредоточившись, вперился в закусь. Взгляд его остекленел, на лбу вдруг выступили жилы от напряжения…
   Медленно, неохотно, словно с трудом подчиняясь ему, с какой-то заметной на глаз нерасторопностью, помидоры и огурцы начали разваливаться на части — один за другим, по очереди — сами собой, будто нарезанные невидимыми ножами. Забавно, что все развалились на три равные дольки.
   — Во, филиппинская медицина какая, — на троих, а? — восхитился Борька. — Ну, а сальце — смогешь?
   — Сало сложнее, — ответил мужик, оттерев со лба очередную партию крупнозернистого пота. — Сало и ножом резать тоже тяжелей, чем помидоры. Да и форма не та у меня пока — после вчерашнего-то. Сейчас, не спеши. Не спеши. Вдоль или поперек его распустить, как желаешь?
   — Ну, разумеется, желаю поперек, — тут же скомандовал Борис. — Вон мясные прослойки-то какие. Не разжуешь. Поперек волокон и потоньше, будь добр.
   — Сделаем, — согласился сцепщик.
   …Все втроем глядели как зачарованные на шмат сала, начавший вдруг отделять от себя аккуратные тончайшие ломтики, отслаивающиеся один за другим и раскладывающиеся веером на мятой газете безо всякого физического вмешательства.
   — Слушай, как ты это делаешь? Чем?
   — Я и сам не знаю, — честно признался мужик. — Чувствую только — могу! Ну, вот он, — сцепщик кивнул на Белова, совершенно ошалевшего, лихорадочно пытающегося понять, что на его глазах происходит. Фокус? Прелюдия к мошенничеству? — Вот как он, друг твой, думает, соображает? Чем?
   — Белов соображает головой, — уверенно отреагировал Тренихин. — И больше ничем.
   — Ага, — согласился мужик. — Вот ты, кстати, сечешь, что не только головой думать можно. Ты это чувствуешь.
   — Да я это просто так ляпнул, не думая, — признался Борис.
   — Не думая головой! — заметил сцепщик многозначительно.
   — Головой не думая! — подхватил Белов, как попугай, лишь бы не молчать только.
   Ему стало вдруг жутко до беспамятства. Непонятно откуда в подсознании всплыло паническое ожидание катастрофы. Что-то грозное быстро прошелестело где-то там, внутри, всколыхнув все слои интуиции и суеверных предчувствий.
   — Ну, будем! — приподнял стакан сцепщик.
   — Я потерял, кстати, мысль, — сказал Белов, изо всех сил стараясь скрыть этот внезапно обуявший его животный страх. — Кто помнит, о чем мы говорили только что?
   — Мы говорили о том, как я это делаю, — незамедлительно отреагировал сцепщик. — А я сказал, что не знаю как, так же как ты не знаешь, как ты сам думаешь или, допустим, чем ты вот сейчас выпить хочешь? А ведь хочешь?
   — Хочу, — согласился Белов, чувствуя, что стакан в его руке просто играет от нервной дрожи, охватившей все тело.
   — А чем хочешь — ты и сам не знаешь! Ну! — он опрокинул стакан так заразительно, что оба художника, как под гипнозом, синхронно сделали то же самое.
   — Ты с детства все это умеешь? — спросил Борис и, взяв со стола кусочек сала, мельком осмотрел срез, невыразительно хмыкнул и закусил.
   — Нет. Это лет двадцать как на меня нашло.
   — Как? Расскажи, если время есть и не жалко.
   — Секрета нет. Я тогда работал в леспромхозе на Севере, на воркутинской ветке, недоезжая одного перегона до Инты. Разъезд 1952-й километр. Там лагерь был еще большой, режима строгого — слышали, может? Кожимлаг?
   Борька иронично фыркнул, отрицательно мотнув головой.
   — Ну и слава богу, что не слышали, — согласился сцепщик. — Это лучше не знать, не слышать, не видеть. Будто нет. Неважно. Ну вот. Там рядом — леспромхоз. Ну, это тоже неважно, — сцепщика явно повело с последнего стопаря.
   — Эй! — тряхнул его Тренихин за плечо. — На хрен! Давай побоку все, что не важно. А то не нальем тебе больше.
   — Ты что? — испугался мужик, сразу очнувшись и словно ища нить. — Ладно. В общем, работал я там в те еще годы, и пошли мы как-то на субботу-воскресенье с мужиками в горы рыбу ловить…
   — Что-что? В горы рыбу ловить? — переспросил Белов, подумав, что сцепщик опять нацелился в отключку.
   — Тунец, кефаль в горах крупная, — подтвердил Тренихин, уловив иронию в голосе Белова и подначивая в том же направлении.
   — Зря насмехаетесь, — хмыкнул сцепщик. — В горы, вот, в уральские все там ходют рыбачить. Подале. В верховья. Там же ручьи. Со снежников-то. Вода чистейшая. Да водопады там, в верховьях самых. Рыба любит, ей под водопадом легко дышится. Играет. И под каждым водосбросом яма есть. Вот в яме-то оно и есть самое — харюс, кумжа. Семужка. Как дашь шашку тола — и собирай — унесешь сколько! Но сначала ее вынуть-то, рыбку, надо. А водичка уй, холодющая — со снежника, ну просто обжигает, смерть.
   Тренихин откупорил вторую и начал разливать.
   — Записки охотника! — кивнул он, разливая. — Тургенев, блин! Иван Сергеич, как живой…
   — Налазились мы всласть по ямам. Замерзли, значит. Потом согрелись… конкретно так, плотно. Передрались все на хрен, я ушел от них. Ну, приплутал чуток. Там лесотундра. К утру на стрелку вышел все же, определился — речка Хамбол где впадает в Лимбек. Ну, точка характерная. Все, вижу я теперь найду дорогу-то назад, к железке.
   — А далеко там было до жилья?
   — Да километров шестьдесят, не меньше. День ходу. Ладно. И тут гляжу опять на стрелку — от те раз! — а там, ну вот как пишут в книге — на ногах стоит тарелка!
   — Чего-чего?
   — Тарелка, ну! Летающая. Сейчас про них в газетах. И везде. Даже по телику этим летом один раз тоже показывали. Что, не читали, не видели? Открыто теперь, можно про это, лет уж восемь, Горбач когда еще позволил: пишите правду. Можно. А Ельцин добавил.
   — Тарелка, значит? — Белов чуть усмехнулся, отвернувшись, чтобы не обидеть.
   — Нет, не тарелка там была, а… Трудно объяснить, что это. Ну, в общем, там дела! Словами не скажешь. Ну, я-то сам замерз. С похмелья. Многого не запомнил, не помню. Я помню что? Там база вроде как у них, ну как бы пост или что-то. Посольство! Не разберешь. Муравейник. Они меня тоже видят, конечно, по-своему мекают меж собой: свист как бы, шорох такой блядский, ну, вроде скрипа лебедки — на самых малых оборотах и под грузом. А я хоть с лютого похмела, бьет меня, как заболел будто, но — понимаю, абсолютно все. Прямо в уме, не в ушах. И безо всякого перевода.
   — Как выглядели-то они?
   — Никак!
   — Как так — никак?
   — Да так — никак. Не объяснишь. Это надо увидеть самому. Сразу поймешь, о чем я.
   — А что — увидеть? Увидеть то, что выглядит «никак»?
   — Ага, никак, вот точно! Я, понимаешь, уже привык к неверию — раз сто уже рассказывал. Вот ты представь, что ты никогда не видал огня. А тебя спрашивают — как выглядит? Да никак! Что ты еще ответишь? Ты можешь объяснить? Языки, скажешь, такие вот, языки? А тебя спросят — говяжьи или свиные?
   — Огонь — это… вьется и светится, — сказал Тренихин. — Вьется как ветер, светится, как стекло на солнце.
   — Ума до хера у тебя, погляжу, — язвительно похвалил сцепщик Бориса, принимая стакан. — А вот объясни ханту, который в жизни ничего окромя спирта и самогона в рот не брал, объясни ему, чем вермут от коньяка отличается? Усрешься от радости. А есть ведь у них вкус? Есть. Отличаются? Ну! — Сцепщик поднял палец и подвел к логическому выводу: — Тут надо ж пробовать! Не объяснишь и не поймешь на словах! Что, не согласен со мной?
   — Согласен, но не совсем, — возразил Тренихин. — Одно дело вкус, другое — вид. Если вид был, его можно описать, ну хоть по точкам. Пусть плохо, но все же можно.
   — Ну, если плохо, то это на полярное сияние похоже. Доволен? Нет? Ага! — вспомнив, видно, сцепщик на секунду поплохел с лица.
   — Ты меня только больше не путай, друг, я и сам, без тебя, запутаюсь… Ну, значит, дальше чего? Они меня туда куда-то тянут, ну к себе, затягивают, приглашают, я не очень их при этом понимаю. Цели их, смысла — не вижу. Резона хватать им меня вроде нет никакого. Однако хватают. Конечно, я упираюсь! В натуре. А я вообще с похмелья злой бываю. Смотрю, они так, походя, смекнули меж собой: не хочет, дескать, ну и хрен с ним. Я «Точно, — говорю им, — хрен со мной…» Они мне: «А чего ты сам-то хочешь?» — «Да похмелиться, что ж еще, как дети, блин!» «Щас сбацаем!» — они мне. Хорошо. Я стою жду, раз обещали. «Ну, а вообще чего ты хочешь?» — они мне. Тут чувствую, я их не понимаю снова. «Как это понимать вас — вообще чего хочу»? — «Ну, что тебе хотелось б навсегда, чтоб было бы с тобой, вообще?» — «Вообще? Вообще, чтобы всегда опохмелиться было. Я, — говорю, — дурной всегда бываю с бодуна. А выпью — справедливый, добрый. Вот пусть так навсегда со мной и будет». Они смеются.
   — Как — смеются-то?
   — Как ты вот: «ха-ха-ха»… Но только враз мороз по коже от скрипа ихнего. Но дело-то не в том! Ты суть смекни. Они мне: «Это у нас без проблем. Так с тобой и будет. Железно, заметано все. Получай что просил и вали на хер отсюда». И тут же мне суют пузырь «Особой» в руки. Не маленький, ноль семьдесят пять флакон, наверно. Не помню точно. Помню только, что меньше литра. Ну, я им тут — дурак-то дураком: «Ребята, я про вас — могила! Ни слова никому, ни полслова. Со мной умрет». Они опять смеются: «Ну, ты даешь! Кому что хочешь, то и говори. Нам это совершенно до звезды!» И я пошел. Пошел и снова плутанул, туман был. К железке не пошел. Но часов через пять случайно набрел на своих. Бутылку сам, конечно, вымахал. Один. Пока искал тракт, ну, зимник. Пришел, у них костер, ушица, малосолка: отошли уже ребята почти. А я прихожу с востока, со стороны Сибири, и — кирной! Во удивились-то они! Я, конечно, сразу спать у костра свалился. Потом уж рассказал, когда назад шли. Они ржут, конечно же, не верят! «Ты просто, — говорят, — с утра хлебнул из ручья, на старые дрожжи-то…» Да, так действительно бывает, верно! Но я-то знаю, я ж помню все, что было! Не верите — ладно, не надо! Махнул рукой, ничего ж не докажешь. И вот, сколько лет, прикинь, прошло с того случая, а я вот, смех смехом, но проблем с опохмелом не имел еще ни разу! Тут фокус вот какой или просто так, везуха. Как сегодня. Иной раз и счудишь чуток внаглую. Поддержишь разговор иногда. Но ведь что интересно: всегда нальют, или сам нальешь, но! — поправлюсь безо всяких сомнений! Неизменно! Всегда! Как часы! Вот куда меня только жизнь за эти годы не кидала — лучше не вспоминать! Но опохмелялся всюду, из любого положения — Чернобыль там, война, бомбежка — пусть, в пустыне просыпаюсь — хрен с ним, в море, верхом на бревне, без штанов и рубашки — пускай! Да хоть бы небо звезданись на землю — но из любого положения я опохмелюсь в ноль секунд! Ну, братцы, — будем!
   Все трое махнули, причем опять абсолютно синхронно, как по мановению дирижерской палочки.
   — А в цирке ты не пробовал работать? — спросил Тренихин, вытерев уголки рта.
   — Конечно, пробовал. Не вышло ничего. Думаешь, когда захочешь, что захочешь, то и выйдет? Нет, по заказу — шиш. Деньжат на этом даре ни копья не заработаешь. Давно уже я понял: хрена с два, не надейся, браток! На опохмел — это да! Много чудес было со мной с похмела. И когда уже опохмелишься, бывает, сверх программы прет по-прежнему: как бы для радости, что ль? Когда народ хороший в компанию попадется. Милый сердцу, приятный душе. Вот ты такой как раз в точности. — Сцепщик указал пальцем в грудь Борису. — Ведь ты детдомовский, как я? Верно?
   Борис кивнул.
   — Я ж чувствую! Отца и мать не помнишь?
   — Нет.
   — Ну, на меня смотри тогда.
   Лицо сцепщика начало вдруг преображаться на глазах, превратившись в лицо женское, на редкость миловидное, нежное, ласковое, со страданием, застывшим в серых глазах.
   — Вот мать твоя, — произнесло это существо прежним хриплым голосом сцепщика. — А вот отец, — запоминай…
   Женская головка на плечах сцепщика превратилась в лицо мужское, страшное, лицо изувера, убийцы, пышущее глубокой патологией.
   — Они мертвы, — объявил сцепщик, принимая свой исходный вид. — Отец твой мать твою зарезал через неделю, как ты родился, а самого его зашибли ломом в голову… еще через полгода. За дело.
   — Что значит «за дело»? — по лицу Бориса пот тек в три ручья.
   — За дело, значит — не случайно. Подробностей не вижу, врать не буду. А, вот! Еще есть тетка у тебя, сестра матери, родная сестра — лицо сцепщика превратилось на пару секунд в лицо сумасшедшей старухи лет восьмидесяти. — Еще жива, но скоро, этой осенью, умрет.
   — А где она?
   — Да где-то далеко. В Сибири. В сумасшедшем доме, да — в Сибири, точно. Не вижу. Нет, не ищи. Ее нельзя найти.
   — Как так — нельзя найти?
   — Как? Не дано. Ну, не судьба. Она к тому ж ничего и не соображает. Безумная. Гляди, — он снова на мгновенье стал старухой, и стало ясно, да, глаза пустые, как у судака.
   — Болезнь Альцгеймера, — сказал Белов.
   — Да. Точно, — согласился сцепщик. — Я тоже это же хотел сказать, но… Слово трудное.
   — Кто ты? — спросил Тренихин сдавленно. — Скажи: кто ты?
   — Я? Сцепщик! В Буе работаю.
   — А живешь ты где? — спросил Белов.
   — А живу я — вот, через три минуты будет, Секша — моя станция. Зовут Егор. Фамилия Игнатов. Заедешь в Секшу — всегда буду рад. Мой дом желтенький такой, возле водокачки. Меня все в Секше знают. Не найдешь, так спросишь — сразу укажут.
   Он встал, откашлялся, сунул кружку в карман, сгреб со стола чайные стаканы:
   — Обещал вернуть стаканы. Все, мужики! Спасибо за компанию, бывайте! Не кашляйте. Ну, просто вы меня спасли. Простите, если что не так.
   Кивнул и вышел.
* * *
   — Вот так сцепщик! — Власов цыкнул. — Ну и ну!
   — Теперь вот все. — Белов шумно выдохнул — рассказ явно дался ему с трудом.
   — Устали?
   — Снова все пережил как будто. Ужасно гадостный осадок. Не опишешь.
   — Прекрасно вас понимаю! Я сам такой же вонючей мрази, быдла, работяг нагляделся за жизнь предостаточно. Вообще, эта ваша история может быть просто иллюстрацией того, как некоторые небезуспешно и цинично пользуются плодами своего антисанитарного, плачевного состояния — она, безусловно, списана вами из жизни. Да, к сожалению, это так. Почти повсеместно по всей стране. Алкоголизм и его неизбежное следствие: деградация. Деградация всего, что делает человека человеком… Увы! — Власов вздохнул. — Так, значит, вы в поезде три бутылки одолели? За один час? Так ведь теперь получается?
   — Я лично выпил граммов сто. Коньяк, считайте, выпил практически один сцепщик. А водку — они с Борькой пополам почти. Ну, каждый — по бутылке, если не считать граммов сто, которые выпил я. Борька знает мою норму, он мне чисто символически наливал. Для компании.
   — То есть вы-то были почти трезвый?
   — Да не почти, а совершенно трезвый. Ну что там мне — полстакана — смешно!
   — Мне очень не нравится эта ваша история. — Власов был абсолютно серьезен.
   — Конечно. Вы в нее не верите.
   — Нет, не поэтому. Верю там, не верю, — это все можно проверить безо всякого труда. Меня, грешным делом, беспокоит другое. — Власов помолчал, а затем спросил в лоб: — Зачем вы мне это все рассказали?
   — То есть как — зачем? — Белов опешил. — Не знаю, как для вас, а для меня-то очевидно, куда девался Борька. И где его теперь следует искать в первую очередь.
   — У тетки, в сумасшедшем доме, где-то там в Сибири?
   — Да нет, конечно! Это ж «не дано»!
   — Ага! Тогда у сцепщика в гостях: ну, в Буе, в Секше, в желтом доме?
   — Конечно, нет! Сцепщик сказал все уже, что мог.
   — А, ну так, значит, там! Ну, где там? Возле летающей тарелки. О, вижу, угадал с третьего раза! Рад. Рад! Все ясно.
   — Конечно! Я долго думал и сейчас почти уверен: Борька рванул именно туда. Но не надолго, на неделю. — Белов осекся. — Но, видно, там что-то произошло. Какой-то форс-мажор. Стряслось что-то с ним.
   — А что стряслось-то? Как по-вашему?
   — Откуда же мне знать?
   — Я думал, вы и это знаете. Ну, или сцепщик вам про будущее предсказал.
   — Нет. Что стряслось — не знаю. Даже не догадываюсь.
   — Вы не догадываетесь, но что-то предполагаете?
   — Нет. Предположений у меня никаких. В силу полного отсутствия информации.
   — Но если вы ничего не предполагаете, то, может, вы хотите предложить следствию что-то конкретное. А то зачем бы вам было все это рассказывать, а нам — слушать?
   — Да, предлагаю. Я предлагаю в первую очередь искать Тренихина там. Я думаю теперь, практически уверен, что он с вокзала прям — расставшись со мной и не заходя к себе домой, сразу туда и рванул.
   — Как — прямо так? С вокзала?
   — Ну да… — насмешливый тон сбил с толку Белова.
   Теперь он уже не был уверен на сто процентов в том, что говорил.
   Эта заминка не ускользнула от Власова. Он тихо цыкнул зубом, как бы с сожалением — и резко сменил тему…
   — А вот скажите, — спросил он вдруг Белова. — Вот вы из вашего вояжа по Карелии и по Архангельской области много работ привезли?
   — Я? Да около пятидесяти, если считать достойные внимания, и шестьдесят, ну, семьдесят, если считать эскизы и наброски…
   — Так что, вы думаете, что вот Тренихин со всем этим добром, и даже не зайдя домой — назад поехал, куда-то туда, на Северный полюс, в глушь, в тайгу?
   — Не так, нет-нет! Во-первых, это я привез пятьдесят или шестьдесят работ. — Белов сделал ударение на «я», — я работал по пять-шесть-восемь часов в день. Борис же больше так, ну, впечатлений, что ли, набирался. Он восемь акварелей сделал за поездку — и все. Ну, еще чуть-чуть набросков, но это сроду не считалось всерьез. Так только, чтобы рука не расхолаживалась. В итоге у Бориса была вот такая папочка. — Белов показал. — Тонюсенькая. В ней серьезных работ — восемь листов, повторяю. Это количество и по почте можно самому себе послать с дороги. А Борька мог и просто — в окно — если мешает. В его стиле. Мешает? Выкинуть. Запросто!
   — Он — выкинуть, а вы — подобрать?
   — Что вы имеете в виду?
   — Да уж что имею, то и введу! — пошутил Власов. — А на самом деле вот что: вчера, на вашем вернисаже, я случайно услышал мнение, что некоторые акварели ваши «так хороши, будто их написал Тренихин»…
   — Это я тоже слышал вчера один раз, — кивнул Белов.
   — Вот! Вы — один, а я — дважды! Из уст совершенно различных людей! Простите за эту неприятную для вас тему, но меня это насторожило. Я еще вчера обратился к помощи экспертов. Трех разных и независимых. Результат у меня на столе. Прочтя его, я и решил немедленно пригласить вас сюда для беседы.
   Белов протянул было руку к листкам, появившимся на свет из папки, но Власов предусмотрительно закрыл ладонью нижнюю часть заключении, содержащую подписи.
   — Я не хотел бы, чтобы вы на данном этапе ознакомились с этими документами в полном объеме, — там много есть для вас нелестного, к сожалению. Да и «судьи кто» — вам знать пока совсем не обязательно. Важно иное: все трое, не сговариваясь, высказались в том направлении, что восемь акварелей на вашей экспозиции принадлежат кисти Тренихина, хотя подписаны «Белов»… Причем все трое называют — подчеркну! — одни и те же восемь акварелей! Вам перечислить их?
   — Не надо. Я знаю, о каких рисунках идет речь.
   — Вы можете мне это как-то объяснить?
   — Самое простое объяснение состоит, наверно, как раз в том, Владислав Львович… — Белов заметно сбился, заметался в поисках подходящего объяснения, —…в том, что если вы общаетесь с утра до вечера с заикой, то и сами незаметно станете заикаться. Подражательство сидит в нас помимо нашей воли. Хотим мы или не хотим.
   — Это действительно, наверно, самое простое объяснение. А есть еще, я догадываюсь, объяснение и посложнее?
   — Есть. — Белов пришел уже в себя. — Но чтобы объяснить посложнее, мне придется очень долго рассказывать, а вам очень долго слушать.
   — Да я не спешу никуда, что вы! Извольте!
   — Ну, хорошо, пожалуйста. Я расскажу вам сегодня о политических, что ли, веяниях в околохудожественном мире, а также о взаимоотношениях художников-людей. Завтра же мы с вами, если у вас найдется на это время, послушаем и обсудим ряд тезисов о конъюнктуре, рынках сбыта изобразительной продукции, о видении всех проблем с колокольни маркетинга, не с точки зрения высокообразованных критиков или ценителей там, меценатов, а с точки зрения обыденного покупателя: банка, крупной фирмы…
   — Тпр-р-ру! Стоп-стоп-стоп! — пресек его Власов. — Этого вот не надо, баки мне забивать. Давайте мы оставим в поле зрения только лишь взаимоотношения, и больше ничего пока. Взаимоотношения художников-людей, как вы изволили выразиться… Коллеги ваши, знающие вас с Тренихиным обоих, вас называли «Моцарт и Сальери», — это верно?
   — Да, верно. Называли так. И за глаза и даже в глаза. Но эта аналогия глупа, оскорбительна для меня и совершенно не соответствует действительности. Цель этого «называния» одна: обидеть, столкнуть лбами, если угодно. По жизни же такая аналогия рядом не лежала. Я, например, отродясь не был завистлив — ни в творчестве, ни в жизни! И если уж…
   — Заметьте, — перебил его Власов, — вы без размышлений, сами, с ходу, надели на себя костюм Сальери — не Моцарта, о, нет! И тут же начали открещиваться от этой роли. Ведь я сказал вам только отвлеченно: «Моцарт и Сальери», а кто есть кто — мгновенно объяснили вы сами мне, тут же!
   — Вы зря пытаетесь поймать: то, что Борька был талантливее в тыщу раз меня, секретом ни для кого не является…
   — Простите: Борька «был»?
   — Что — «был»?
   — Да вы сказали: «Борька был»! Он — не существует больше?
   — Оставьте это, прекратите вы меня подлавливать! — сморщился Белов. — Я лишь оговорился.
   — Ясно.
   — Так вот. Возвращаюсь: Моцарт и Сальери. Это не так. Вернее, так, но не совсем. Да, Борька — Моцарт, безусловно. Но я-то — не Сальери! Я тоже Моцарт. Только очень маленький. Во-о-о-т такой! Малюсенький! И слава меня беспокоила ровно настолько, насколько она определяла разумный уровень благополучия. И в молодые годы Глазунов, Шемякин были для меня кумирами, а вовсе не несчастная тень нищего Ван Гога, спившегося Саврасова. Вы понимаете? Вот Айвазовский — дом, китель золотом расшит, седые бакенбарды, двор, слуги, тысячи картин, ученики… Вот это про меня, рабочую лошадку… А Моцарт и Сальери — это просто чушь! Какая зависть, что вы?
   — Ну, кроме зависти есть еще деньги.
   — Да. Немаловажный фактор. Но и тут — увы. Яхоть и с краю по талантам, но в денежном смысле всегда был вполне благополучен. Заметьте, кстати, я, говоря про себя, только что употребил слово «был». Так вот, я был и есть достаточно обеспеченным. Работал и работаю по двенадцать часов в день. Прагматик. Меркантилен. Не Сальери.