Как прошел этот день - понять было невозможно. Должно быть, Костя оделся. Какие-то люди приходили и уходили. Звонил телефон. Папа появлялся, выкуривал папиросу, дергал себя за волосы, опять уходил. За окнами синело небо, потом серело, погасло. Костя не понимал, что происходит, он съежился, одурел, сжимал кулаки в карманах и все время что-то говорил про себя: просил, грозил, требовал. Если бы он умел молиться, он бы молился. То уговаривание, заклинание, которое бормотало в нем непрестанно, было сродни молитве.
   А поздно вечером он узнал, что мама умерла. И еще узнал, что родилась маленькая девочка, слабенькая, раньше времени. И что мама захотела на нее посмотреть и сказала: "Циля".
   Что же было дальще? Есть такое горе, которое выходит за пределы возможного. И чтобы не убить человека, оно, должно быть, в самом себе несет свое противоядие.
   Костя ничего не сознавал. Может быть, он плакал, а может быть, и нет. Нормальный ход времени прекратился. Время просто неслось мимо него, моргая сменами дня и ночи. Он вставал утром, умывался, одевался, даже что-то ел, и не успевал опомниться, как был уже вечер. Лихорадочно тикали часы, надувались и лопались минуты, приходили и исчезали какие-то люди. Кто-то плакал; Костя не слышал этого, только видел: он оглох. Видел он тоже не полностью, пятнами. Такими же пятнами он увидел похороны: яркий весенний день со внезапно пронесшимся теплым дождем, крупные капли на крышке гроба, цветы, земля.
   Минутами он так путался во всем, что был положительно счастлив. Что же, может быть! Ощущает же человеческая рука на сильном морозе холодное железо как раскаленное...
   И только дней через десять мелькание дня и ночи сделалось медленнее, он начал видеть и слышать, а горе стало на свое место - тяжелое, страшное, но человеческое горе.
   * * *
   Маленькую девочку пока держали в больнице и кормили молоком разных матерей. Это - первое, что стало интересовать Костю. Девочка жила, называлась Цилей, и только о ней Костя смел говорить и думать. А узнавала о ней в больнице тетя Дуня. Каждый день она ходила туда - скромная, согнутая, в темном платке, придирчиво опрашивала врачей и приносила новости: "У Цилечки желтушка", или: "А наша Цилечка сто грамм скушала". Она же и кормила Костю и, пока он ел, глядела на него подпершись, стоя - сидеть она не умела.
   - Не могут они там ее держать, - сказала она однажды Косте. - Нету такого закону. Сказали: забирайте свое дитя, а не то в приют. А куда забрать-то? Грехи.
   Папа приходил и уходил, а когда приходил, садился за стол и задумчиво наигрывал на зубах. Костя спросил его насчет Цили. Папа рассеянно и небрежно сказал: "Все решим, все решим", отвернулся в угол и заплакал.
   А в один прекрасный день тетя Дуня вернулась из больницы не одна. Торжествуя, она внесла большой атласно-голубой сверток. Там что-то попискивало: это была Циля.
   - Что ж мы, не уходим, что ли, девку-то? - презрительно сказала тетя Дуня. - Надоели: берите, бабушка, ребенка. А я и не бабушка. А взять почему не взять. Девка хорошая. И одеяло ей справила, и пеленки. Жаль только - голубое, на мальчика, надо бы розовое.
   Сверток с Цилей положили на высокую, нарядную кровать - ту самую, которой издали любовался когда-то маленький Тань-Тин. Кровать не так была хороша, как в детстве, но все-таки хороша. Тетя Дуня с гордостью развернула одеяло. В пеленках копошилось что-то красное, жалкое. Особенно раздирающе-жалки были красные, кривые ножки, в палец толщиной. Они дергались, словно пытались бежать, и не могли. Свернутая набок помятая головка раскрыла рот, и оттуда послышался даже не писк - шип...
   - Кушать хочем, кушать хочем, - приговаривала тетя Дуня. Костя смотрел, полумертвый от жалости и отвращения. А она быстро, умело перепеленала девочку, сделала из нее плотную куколку и подала Косте.
   - Подержи девку-то, а я тем часом молочка погрею. Костя взял куколку дрожащими руками. Это нелепое существо было живое, мигало, его страшно было уронить, его жалко было до смерти.
   Тетя Дуня вернулась с бутылочкой. Лежа у Кости на руках, девочка жадно ухватилась деснами за черную резиновую соску и забулькала.
   - Ест... - молитвенно сказал Костя.
   - Про младенчика нельзя так: ест. Кушает младенчик, - сказала тетя Дуня.
   ...Младенчик кушал, а внутри у Кости что-то жгло. Он стоял, держал девочку и плакал.
   И пошла жизнь. Костя все еще не утвердился обеими ногами во времени. День и ночь он уже стал различать, а недели и месяцы - нет. Все шло как-то боком, косо - как в начале обморока. В школу он не ходил - начались каникулы - и весь погрузился в ту ритмичную суетню, которая всегда стоит около грудного ребенка. День был рассечен на части - Цилей. Семь раз в день ее нужно было накормить, два раза - вынести гулять и несчетное число раз сменить пеленки. Костя давно уже победил свою мальчишескую брезгливость и теперь ловко, даже с удовольствием, подмывал и подпудривал Цилю. Он научился ее пеленать и иной раз делал куколку получше, чем сама тетя Дуня. Когда никого не было, он даже пел над ней по-бабьи: аа-а! Но стоило кому-нибудь войти, он сразу же клал девочку в корзину. Это была старая, та самая корзина, в которой лежал когда-то Тань-Тин, голубой от счастья. Тетя Дуня нашла ее на полатях, вымыла, выпарила и покрасила розовой масляной краской.
   Костя охотно помогал тете Дуне - стирал пеленки, бегал по магазинам. Она нахвалиться им не могла: "Не парень - золото!" А он просто спасался мелкими этими делами от мыслей, от страха памяти.
   Некрасивые девушки - тети Дунины дочки, - приходя с работы, тоже нянчили, тетешкали маленькую Цилю, хотя мать и сердилась на них порой: "У семи-то нянек без чего дитя? Без глазу!" Генрих Федорович тоже приходил, вздыхал, говорил по-немецки: "Бедное дитя!" Тетя Дуня примирилась с его сочувствием, только когда он стал мастерить для Цили настоящую кроватку, с сеткой. "Нехристь, а руки-то золотые!" - говорила она про него.
   Приходили тетя Роза с дедушкой. Тетя Роза велела Косте развернуть Цилю и долго разглядывала ее в лорнет, заслоняя им слезы. Дедушка сидел в кресле и трогал усы. Уходя, он погладил Костю по плечу и высморкался. Костя его понял.
   Каждое посещение тетя Дуня встречала в штыки. Молчала из вежливости, но сердито двигала стулья.
   Где все это время был папа? Костя не заметил. Прошло, может быть, два месяца, а может быть, и больше с тех пор, как привезли Цилю (Костя все еще не нашел себя во времени), когда папа, сумрачный, поиграв на зубах, сказал ему:
   - Ну, Костя, ты уже большой мальчик, и я должен поговорить с тобой серьезно.
   Костя побледнел. "Ты уже большой мальчик..." - кто это говорил, когда? Какой ужас пришел за этим? Какой ужас придет сейчас? Костя верил уже в любой ужас. Все возможно, все.
   - Не пугайся, - сказал папа, - ничего страшного нет. Дело... ну, словом, дело в том, что я собираюсь жениться.
   Костя молчал.
   - Тебе это может показаться странным... ну, поспешным... Поверь, что так нужно. Ты спросишь - кто она? (Костя ничего не спрашивал. Ужас был тут, и он его принял.) Это одна женщина, хорошая женщина. Моя сослуживица. Хорошая женщина, - с каким-то отчаянием повторил он.
   Костя все молчал.
   - Тут, конечно, нужно принять какие-то решения. Насчет тебя, Цили... Ты будешь жить с нами. У Валентины Михайловны хорошая квартира, две комнаты. Тебе место найдется. Перейдешь в другую школу... Насчет Цили я уже говорил с дедушкой и тетей Розой. Они ее берут.
   "Берут, - думал Костя. - Словно я умер".
   - Эту комнату мы оставим за собой... Тебе она пригодится, когда вырастешь.
   - Нет, - сказал Костя. - Я не хочу никуда уходить отсюда. Я хочу остаться здесь с Цилей и тетей Дуней.
   - Ты говоришь глупости. Ты еще мал, чтобы жить один. А тетя Дуня - что такое в конце концов тетя Дуня? Посторонний человек.
   - Это я посторонний человек? - Дверь раскрылась, как в театре, и вошла тетя Дуня. Должно быть, подслушивала.
   - Тьфу на тебя, кобель проклятый! - заявила она, сверкая глазами. Неуж мы девку не уходим? Уходим. А парня твоего неуж не уходим? Уходим. Золотой парень. А ты к своей мамзели катись колбаской, катись, батюшка.
   И Костя стал жить с Цилей и тетей Дуней.
   * * *
   Стал жить... Но что оставалось от жизни? Не было ничего, что он любил раньше. Не было никого. Об отце он не мог даже думать. Он запретил себе слово "папа". Отец. Чужой человек.
   Этот человек иногда приходил, приносил деньги, глядел рассеянно и грустно на маленькую Цилю или, сидя за столом, наигрывал на зубах. Костя ненавидел эту его привычку, ненавидел яркие, большие зубы. Неужели это - тот самый человек, бог-огонь его ранних лет? Он искал и не находил в себе искорки прежнего чувства. Напротив, с мучительным злорадством отмечал алые черточки времени на когда-то прелестном облике: ранние сединки в поредевших кудрях, красные прожилки на глазах, дряблую вялость кожи. Жалок был этот человек - вот что! Жалок, но презрен. Костя запретил себе его жалеть.
   А иногда отец приходил не один - с Валентиной. Эту Костя ненавидел открыто, даже не давая себе труда быть вежливым.
   С первого же раза, когда отец предупредил, что придет с нею, Костя ощетинился и приготовился ненавидеть. Это ему удалось. Он увидел средних размеров даму лет тридцати. Расстегнув в передней меховую шубку, она повернулась спиной к отцу и молча, одним движением плеч, сбросила ее. Шубка не должна была упасть на пол и не упала - отец подхватил ее и бережно повесил на распялку, которую вынул из портфеля. Валентина Михайловна, не глядя на него, поправляла волосы перед зеркалом - быстрыми мотыльковыми движениями, как это умеют женщины, устраняя тот беспорядок прически, который никому не виден, кроме них самих. Костя смотрел на эти движения и со вкусом ее ненавидел. Он даже был благодарен ей за то, что ее оказалось так легко ненавидеть! Он возненавидел бы ее в любом случае, но она облегчила ему задачу.
   Она вошла в комнату. Изящно одетая, в тонком розовом джемпере, напудренная розовой пудрой, с розовыми локтями и ногтями - фу-ты, черт, сколько розовости! Что-то кондитерское, с кремом.
   Валентина Михайловна, поджав губы и локти, оглядывала комнату. Сразу было видно, что ей здесь не понравилось.
   Костя тоже оглядывал комнату. С его точки зрения, здесь сегодня был порядок. Он сам уложил, перетер книги, спрятал в шкаф вороха пеленок. Старался. Но взгляд розовой гостьи повел его за собой, и он увидел чужими глазами старые, потемневшие обои в косых клетках, фанерную тумбочку, закоптелый чайник, наконец, кроватку, в которой, играя красной тряпочкой, лежала Циля. На Цилю взгляд упал в последнюю очередь и выразил грациозную брезгливость. Легко переступая ножками на тонких, французских каблучках, она подошла к кроватке и не спеша выразила на лице подобающую нежность. Наклонилась, почмокала розовыми губами и воскликнула: "Какая прелесть!" Постояв так минуту или две, она обернулась к отцу и шелковым голосом пропела:
   - Ну, что же, Саша, как я и ожидала, здесь есть над чем поработать. Бедная малютка! Никаких условий. Надо будет взять все это в свои руки.
   - Убирайтесь вон! - неожиданно для самого себя сказал Костя.
   - Как это: убирайтесь вон? - спросила она и погрозила ему розовым пальчиком. - Так воспитанные дети не говорят. Уверяю тебя, Саша, - она снова обратилась к отцу, - он у тебя запущен. И немудрено: им же никто не занимался!
   - Валя! - умоляюще сказал отец.
   - Что Валя? Он же мне сказал грубость. В других обстоятельствах я бы на него обиделась. Но, учитывая, что мальчик недавно потерял мать, очень переживает, я готова ему простить.
   Костя стоял, слепой от гнева и от желания бить ее, бить по розовым щекам. Запущен!
   - Валя, мне кажется, нам лучше на первый раз уйти, - сказал отец задушевным голосом.
   (Ведь он-то все понимал, как же он мог?)
   - Уйти? С удовольствием! - щебетнула она. - Навязчивость не в моей натуре. До свидания, Костя. Не думай, что я на тебя обиделась. Я понимаю твои переживания. До свидания, моя прелесть! (Воздушный поцелуй - Циле.) Мы еще сюда наведаемся. Саша, идем!
   Она выпорхнула, как балерина со сцены. Отец задержался.
   - Костя, - заговорил он, мучительно запинаясь, с каким-то отвращением, - я знаю, ты меня осуждаешь... В каком-то смысле ты прав. Я и сам... Ну, да что говорить. Одно прошу - не торопись. Только не торопись. Когда ты вырастешь и кое-что поймешь в жизни...
   Костя молчал. Какое-то это все было знакомое... Где-то он уже читал такой разговор отца с сыном. "Вырастешь - поймешь". Нет уж, если на то пошло, он не хотел вырастать!
   - Саша! - раздался повелительный окрик.
   - Иду-иду.
   Отец вышел. Костя смотрел сзади на его косую, сбивчивую походку, такую точно, какой он вышел к телефону в то утро. Словно дверь была слишком велика, чтобы из нее выйти.
   - Ну что, ушли мамзели-то? - послышался голос, и вошла тетя Дуня. Она теперь называла Валентину Михайловну не иначе, как во множественном: "мамзели".
   Костя кивнул. Он не мог прийти в себя: первый раз в жизни он сказал кому-то "убирайтесь вон"...
   - Глазами-то, поди, шастала-шастала: то не так, да это не так. И верно, ремонту у нас с тобой не было. Моя вина. Вот погоди, деньгами разживемся, справим ремонт.
   Костя вспомнил про деньги. Он видел, как отец исподтишка, воровски вынул из кармана голубой конверт, оставил на столе. Проклятые деньги. Он подал конверт тете Дуне.
   - Швырнул, как псу подачку, - сказала она, вынимая и пересчитывая бумажки. - Плюнуть бы в морду ему, да нельзя. Цилечке пальто надо, коляску. То да се. И то сказать - не возьмешь, больше мамзелям останется. Чулочки шелковые, пудра-помада, тьфу!
   Костя рванулся к ней:
   - Тетя Дуня! Верьте честному слову: вырасту, выучусь, сразу начну работать! Маленьких нигде не берут, я справлялся. Закон не позволяет. Вырасту и начну, буду работать день и ночь, много заработаю, и у вас и у Цили будет все, что нужно. Тетя Дуня, верьте мне, верьте!
   Ему стыдно было, что он кричит такими словами, тоже будто из книги, но сейчас он не мог выбирать слова. Он уткнулся в ее плечо и заревел, как маленький. Плакал яростно, громко, с отчаянием, но и с радостью. Плакал и сморкался в темненький головной платок. Ах, черт возьми, ему было все равно, куда он сморкался! А она гладила его и приговаривала:
   - Дитятко мое, сыночек. Дал же мне господь на старости лет.
   * * *
   Все-таки в покое их оставлять не хотели. Однажды пришел дедушка и сказал:
   - Костенька, я пришел тебя просить, мой мальчик: пойдем жить к нам с тетей Розой. Мы тебя просим.
   - А Циля? - ревниво спросил Костя.
   - Циля, конечно, тоже.
   Костя подумал. Мысленно он видел темные комнаты, мебель до потолка... Цилину кроватку среди хлама... Нет. Представил себе тетю Розу с Цилей на руках... Нет.
   - Нет, - ответил он. - Не поеду. Циле здесь лучше.
   - Что ж, - сказал ему дедушка, как взрослому. - Тебе решать. Я так и знал, что ты не поедешь. Роза - прекрасная женщина, золотое сердце, но у нее не было детей. Девушка. А какая была красавица! Розалия Левина. Лучше ее не было во всей Одессе. Даже налетчики снимали шляпы, когда она шла по Де-рибасовской. А замуж не вышла, нет.
   - Почему?
   - Это целый роман. Был у нее жених - Хаим Гертман. Прекрасный юноша. Так они его убили. Сослали на каторгу и убили. Роза сошла с ума. Но ее лечили лучшие психиатры Одессы - и вылечили. Тогда она дала клятву, что не выйдет замуж до самой смерти, и выкрасила волосы в черный цвет. А до того у нее волосы были - червонное золото...
   "У всех горе, - думал Костя, когда ушел дедушка. - А раньше я жил и не замечал, что у всех горе..."
   Наступила зима, и Костя почти привык к своей новой жизни. Он ходил в школу, учился - не хорошо и не плохо, никак. Это было не важно - ученье. Он там, в школе, никого не любил. А любил он Цилю.
   Она сидела в кроватке - смешная, в темных, милых, раздельных кудряшках, протягивала ручку и говорила: "Э! Э!" Он всегда понимал, что ей нужно, подавал соску, зайчика, мяч. Когда она ласкалась к нему, гладила ему лицо шелковистыми ладошками, он весь обмирал. Всюду была ложь, во всем, кроме этих ладоней, легких, как бабочки.
   Радости его шли теперь только от Цили. Циля первый раз села сама... первый раз громко рассмеялась... сказала "дядя"...
   Или тревоги: Циля чихает... Циля проглотила пуговицу...
   Все это были события первой величины. А за ними, в фоне, шли другие, маленькие: получил "плохо" по алгебре... подвернул ногу на лестнице... закат был необыкновенный...
   Все-таки он начинал понемногу различать цвета. Значит, жизнь к нему возвращалась.
   Весной Циля стала ходить. У нее был рахит, кривые ножки, долго не зарастало темечко (о, эта пульсирующая ямка на голове, к которой он не мог прикоснуться без страха и умиления!), и все-таки она пошла вовремя. Только долго боялась ходить без поддержки. Костя давал ей в руку корзиночку: она шла сама собой, держась за корзиночку, и ей было не так страшно. Милая! Солнце стало чаще заходить в комнату, и Костя забавлял Цилю, пуская по стене радужный зайчик. А когда развернулось лето, часто увозил ее за город, в Озерки.
   Озерки. Эти три озера он знал с самого детства, да и кто из ленинградцев их не знает? Три тихих озера, отделенные друг от друга песчаными холмами и соснами. Которое было лучше? Пожалуй, все-таки третье, с кладбищем. По крутому откосу к самому берегу спускалось старое кладбище, и оттого, что оно было старое, на нем было светло и весело. Могилы заросли крапивой и малиной, в разбитых фарфоровых венках возилась птичья мелюзга, и даже колокол, тренькавший на потрепанной колокольне, звучал похоже на бубенчик. Костя сажал Цилю на теплый песок (ему говорили, что это хорошо при рахите), она перебирала его прозрачными пальчиками и радовалась. А Костя смотрел на озеро, еще закрытый от него душой, но уже видел синеву воды, синеву неба, жемчужную розовость облаков и как-то сопротивлялся им: никак не хотел признаться себе, что жить можно.
   А на следующую зиму произошло событие: у Кости Левина появился друг. Нестеров Юра.
   Это был мальчик не из их группы, а из параллельной. Костя еще в прошлом году его приметил: высокий, гибкий подросток, шустрый, как ящерица, с тысячью гримас на подвижном, узком, красивом лице. Чем-то он раздражал Костю: слишком заметный, но чем-то и нравился. Улыбка плутовская, набекрень.
   В тот памятный день, когда они стали друзьями, что-то их обоих задержало в школе, они вышли оттуда в синих сумерках и случайно попали оба в драку с хулиганами. Хулиганы были местные, считали, что вечер - их время, и Косте пришлось бы худо - на него сразу набросились трое, - если б не Юра. Вдвоем они отбились - тут еще замаячил вдали милиционер, и враги бежали. Нет, дело было не в милиционере: просто они, вдвоем, так надавали тем троим, что те бросились врассыпную.
   У Юры шла кровь носом. Костя заставил его лечь в сугроб, носом к небу, и стал унимать кровь снегом. Снег сразу намокал черными в темноте пятнами; Костя отбрасывал комья в сторону. Юра лежал, красивый и серьезный, как раненый воин. Кровь, кажется, унялась. "Лежи и не вставай!" - приказал Костя.
   Юра все смотрел в небо темными, увеличенными темнотой глазами и вдруг сказал:
   И только в небе, как зов задушевный,
   Сверкают звезд золотые ресницы...
   - Как, ты это знаешь? Читал? - изумился Костя.
   - Я-то читал. Это Фет. А сам-то ты знаешь? Читал?
   - Еще бы! Читал и помню:
   И так прозрачна огней бесконечность,
   И так доступна вся бездна эфира...
   Юра перебил его:
   Что прямо смотрю я из времени в вечность
   И пламя твое узнаю, солнце мира...
   ...Давно забытые колючие пузырьки пошли у Кости по спине. Юра вскочил на ноги и засмеялся.
   - Ты, я вижу, парень что надо. Дерешься как бог, Фета знаешь... Давай дружить, а?
   Так Константин Левин нашел друга.
   Теперь он был в школе не одинок. Теперь он ходил туда совсем иначе: радовался, ждал.
   - Здравствуй, старик, - говорил Юра на перемене, как бы сплевывая в сторону. - Как жизнь?
   - На большой палец, - отвечал Костя.
   - С присыпкой?
   - А как же.
   - Ну-ну. Хиляй, фраер.
   - Наше вам с кисточкой.
   Это они так маскировались. Настоящее - после школы.
   Они выходили в холодную синеву вечера, брали в руки по снежку и, кусая снег, чувствуя зубами ноющий и сладкий холод, начинали читать стихи. В воздухе темнело, а они шли, шли. Их выносило на Неву. Они останавливались у гранитного парапета, у ступеней, чуть винтом уходящих вниз.
   Широкое, как степь, синее снежное поле. В промоинах у берега маслянистая, черная вода. А вдали, звездами, огни.
   Будущее представлялось им безграничным. Оно было как огромная сумма, которую можно истратить так, а можно и эдак, и до поры до времени все твое.
   * * *
   Костя был молчалив и скорее медлителен, Юра - прыток и непоседлив, и все-таки они жить не могли друг без друга. Ходили по городу - вместе. Уроки готовили (или не готовили) - вместе. Чаще у Кости, реже - у Юры.
   У Юры тоже не было отца, но была мать - тонкая, высокая женщина с растрепанными волосами, сумбурным взглядом и вечной папиросой во рту. Дома она обычно лежала и читала, запустив руку в волосы. Когда к ней обращались, она поднимала невидящие глаза и с трудом приходила в себя. Кругом грязь окурки, юбки. Иногда она замечала Юру и начинала целовать его и плакать. Он брезгливо отряхивался, как кот от воды.
   - Это она такая с тех пор, как фатер ее бросил, - сказал однажды Юра Косте наедине.
   Костя промолчал. Он отца ненавидел, но все-таки не мог бы сказать о нем "фатер".
   В другой раз, когда Юра опять упомянул "фатера", Костя не выдержал и спросил:
   - Ты своего отца не любишь?
   - Любишь - не любишь - плюнешь - поцелуешь... За что мне его любить? Я вообще считаю, что любовь к предкам - предрассудок. Я же их не просил производить меня на свет. Подумаешь, разодолжили.
   Нет, куда лучше было готовить уроки в Костиной комнате! Юра приходил, верткий, как змейка, и Циля сразу начинала смеяться. Она забиралась к нему на колени, теребила его за уши, вцеплялась в волосы. Он говорил с ней церемонно и снисходительно, как король:
   - Юная леди! Вы снова промочили ваш великолепный туалет. Если не возражаете, я готов оказать вам небольшую услугу...
   Циля заливалась хохотом. Она его обожала. Тетя Дуня тоже как-то по-своему одобрила Юру: "Деловой парень. Не тебе, рохле, чета".
   Чем Костя был действительно обязан Юре - так это спортом.
   Спорт как-то прошел мимо его детства. Разумеется, были коньки на дворе, летом - плаванье, вернее, барахтанье с мальчишками в речке, в пруду, до одури, до лиловой гусиной кожи. От Юры он впервые услышал в применении к спорту слово "работа":
   - Я работаю на кольцах...
   На взгляд Юры, Костя со своим книжным воспитанием был смешон:
   - Ты же совершенно не тренирован. У тебя не мускулы, а сопли.
   Костя был высоким для своих лет и довольно сильным. В школе он считался из стоящих драчунов. Но с Юрой он справиться не мог. Тот бил, как молния, точно и неотразимо.
   ...Не отстать от Юры! Сколько раз он себя пришпоривал: не отстать от Юры! Почему только "не отстать"? Нет, через Юру, дальше Юры - вот чего он хотел. А мало у него было этих точек, где он пошел дальше Юры.
   Немецкий язык. Костю выучил немецкому Генрих Федорович. Юра немецкого не знал.
   Зато он, черт возьми, великолепно знал английский! Когда-то, еще при "фатере", к Юре ходила англичанка, а он был переимчив, как попугай. Костя знал английский только по убогому школьному курсу, то есть мог с грехом пополам слепить две-три фразы о том, как угнетены рабочие в капиталистических странах. Мертвый язык.
   От Юры он узнал, что у языка может быть душа, выражение лица.
   - Смотри, - Юра показывал ему строку в английской книге, - как это у него сказано! Никакой перевод не в силах передать. Юмор в самой расстановке слов.
   Костя глядел и не понимал. Бернард Шоу. В лучшем случае он мог понять отдельные слова, но юмор в расстановке слов - это было выше его, дальше.
   Костя начал сам заниматься английским. Он брал книги в библиотеке, по Юриной рекомендации, выписывал и прилежно зубрил слова. Скоро он знал уже много, удивительно много слов (больше, чем по-немецки!), но до юмора все еще было далеко...
   То же и со спортом. Все движения можно было постигнуть, а юмор в расстановке движений - нет.
   Юра был дьявольски талантлив в движениях. Глядя на него, думалось: вот человек талантливо поднял ногу, талантливо нагнулся, остановился... На него никогда не надоедало смотреть, как не надоедает смотреть на морские волны... Конечно, у Кости такого таланта не было. Но все-таки он был довольно силен и ловок, а главное - очень старался. Через год с чем-нибудь он был уже почти вровень с Юрой, а кое в чем даже его обогнал. Например, на коньках он бегал лучше. Юра коньков не любил, у него мерзли ноги...
   Зато на лыжах они ходили вместе и вровень, и как это было прекрасно!
   Раньше Костя знал только летний лес - тощий, засоренный газетами лес ленинградских пригородов. Там он всегда старался не смотреть под ноги, чтобы не видеть мусора.
   Юрин зимний лес был весь - одна сверкающая драгоценность. Великолепно-тяжело повисшие ветви сосен, обремененные целыми снежными подушками. А под соснами - голубой, ноздреватый, небывало чистый снег, с протаявшими в нем дырочками от упавших хвоинок, с крестиками птичьих лап, с мягко примятыми следами лисы или зайца... А главное - солнечный свет и небо. Прохладное, синее, невинное зимнее небо с отчетливыми на нем вершинами сосен. Каждая ветка - вся наяву, на свету, в хрупком солнце.
   Мальчики шли, один за другим, по лыжне или нетронутым снегом. Лыжи свистели, палки поскрипывали. Время от времени они бросали друг другу короткие фразы, как бы слетающие с концов палок. Под свист лыж, в движении, фразы получались особенно ритмичными и значительными. Так, идя гуськом, они могли сказать друг другу куда больше, чем сидя рядом. Иной раз, спиной к Косте, Юра становился даже почти сентиментален. Так, на лыжах, Костя узнал про Юрину няню. Юра любил свою няню больше всех на свете, но она умерла.