И на тебе, прямое попадание - отец.
   Валентина Михайловна открыла Косте дверь. Ну, так и есть, беспорядок, следы обыска. Только что ушли.
   У Валентины Михайловны распух нос. Она сморкалась и всхлипывала: "Боже, какой ужас! Ну кто бы мог подумать!"
   Костя с жалостью и отвращением, поддерживая за локоть, усадил ее на диван.
   Она причитала голосом деревенской плакальщицы, голосящей по покойнику, но литературными, грамотными фразами:
   - И как я буду теперь жить? Нет, вы мне скажите, чем я теперь должна жить? Опечатали обе комнаты! Я уже не могу открыть ящик комода! Там же мои вещи! Я им говорю: должна же я во что-то одеваться? Или вы хотите, чтобы я вышла на улицу раздетой? Не слушают. Не принимают во внимание. Говорю им, кричу: это же не его, это мои, лично мои вещи! Ноль внимания! Говорю им русским языком: его вещи на другой квартире. Он же пришел сюда голый. Даю ваш адрес. Ноль внимания!
   Накричавшись, Валентина Михайловна как-то обмякла на руках у Кости, уперлась сырым носом ему в плечо и только вздрагивала. От нее пахло пудрой и паленой шерстью. Костя гадливо съежился и спросил:
   - Ну а он как?
   - Он, он... Почем я знаю, может быть, он и вправду был в чем-то замешан. У него были совершенно неподходящие знакомства. Помните, бывал у него этот, с бородой, старомодная внешность, доктор, как его?
   - Василий Никитич?
   - Вот-вот. Зачем было поддерживать это знакомство? Саша сам виноват. Тысячу раз я ему говорила: Саша, выбирай свои знакомства. В наше время нужно быть осторожным. Даже в газетах пишут: враг хитер и маскируется...
   До чего же гадко было слушать свои собственные доводы от этой... Но все же прав был он, Костя, а Юра - нет.
   Валентина Михайловна уже перестала плакать. Она в последний раз высморкалась, встряхнулась, подошла к зеркалу и легкими, мотыльковыми движениями стала поправлять волосы, с забавной гримаской на подпухшем лице:
   - Нечего сказать, хороша! Нет, я вам откровенно скажу, Костя, женщина не должна позволять себе слишком переживать. Красота - это наш капитал. Она дается один раз в жизни. Не правда ли?
   Она напудрилась, подкрасила губы и вот уже сидела рядом с ним на диване, как еще не обсохшая после дождя, но уже опрятная птица.
   - А вы, Костя, уже совсем молодой человек, кавалер. Надо сказать, вы очень похорошели... Я бы вас не узнала!
   Она потрепала его по руке.
   - Что вам от меня нужно? - угрюмо спросил Костя.
   - Моральной поддержки! И еще совсем пустяшного одолжения. Вы должны мне дать официальную справку - заверенную в домоуправлении, что ваш отец пришел сюда голым.
   Костя встал.
   - Вы настоящая сука, - сказал он. - Я ухожу. И никакой справки вы у меня не получите.
   Он имел удовольствие видеть на ее лице быструю смену выражений: игривое - испуганное - оскорбленное - гневное... Повернулся и вышел. За спиной он услышал разъяренный визг. Это была уже не плакальщица. Кричала уличная баба, вцепившаяся в волосы сопернице. Только это был грамотный крик. Крик с придаточными.
   * * *
   А потом?
   Потом об аресте отца узнали в институте и потребовали, чтобы Костя официально отрекся. Тогда это было принято - отрекаться от родственников, разоблаченных как враги народа. Он этого не мог. Старался, но не мог поверить, что отец - враг народа. Он мог ненавидеть отца (и раньше действительно ненавидел), но... нет. Уговаривали его - он молчал.
   И вот - комсомольское собрание в знакомых, родных до каждого гвоздя стенах института. И все против него. Те самые, с которыми он жил, сдавал экзамены, ругал дрянные обеды в институтской столовке, у которых стрелял по трешке до стипендии, с которыми сам делился последним рублем. Те, с кем шел рядом после убийства Кирова. Братья.
   Теперь у них другие лица - оскаленные, враждебные.
   Вот говорит Лена Рыбина - девушка, которую он одно время немного любил. И она, кажется, была к нему неравнодушна. Теплая, курносая, с чистыми глазами. Вот она взгромоздилась на кафедру - еле нос торчит - и подняла над головой крохотный кулачок... За него? Нет:
   - Товарищи, сейчас мы, как никогда, должны быть бдительными. Остервенелый враг...
   Вывод - исключить. Искренна ли она? Да. Верит в эти слова. Она не сама их придумала - так думают и говорят миллионы. Он сам так думал, пока...
   На кафедре - Марат Емельянов, в просторечии - Маратка. Парень неглупый. Часто они с Костей, говорили по душам, валяясь под соснами в институтском парке. Много у него там было - в душе. Что-то он скажет?
   Маратка говорит хитрее, не так прямо. У него выходит, что Костя Левин парень неплохой, но классовая бдительность у него притуплена. Парню надо помочь. Надо разъяснить ему его ошибки. Он здесь наотрез отказался осудить своего отца, матерого врага народа. Ему кажется, что он поступает благородно. Но наше ли это благородство? Нет, товарищи. Это - классово чуждое благородство. Благородство разбойников Шиллера и других подобных подонков. Нет, товарищи! Наше пролетарское благородство - другое. Это благородство Павлика Морозова, который не остановился перед тем, чтобы разоблачить родного отца, а в случае надобности и убить...
   - Это его убили, - подсказывает кто-то из зала. Марат сверкнул глазами:
   - Я говорю: в случае надобности. Говорю и подчеркиваю.
   - Так что же ты предлагаешь?
   - Если не признает своих ошибок, не осудит врага народа публично, перед лицом своих товарищей - исключить.
   Один за другим поднимаются на трибуну, и все, как один: исключить. Исключить. Все против него. А если кто и "за" - тот молчит.
   Наконец на трибуну выходит Юра. Все притихли. Любопытно, что скажет Нестеров, лучший друг Левина. Обычно на собраниях он помалкивает.
   - Дружок перерожденца вылез, - кричит кто-то из зала. - Не давать ему слова! Рука руку моет!
   - Дать слово, дать! - надрываются другие. Председатель дает слово Нестерову. Зал затихает.
   - Товарищи, - начинает Юра.
   - Сами знаем, что товарищи, - кричат из зала. - Ты по существу.
   Юра пережидает шум, спокойно, свысока.
   - Товарищи, - повторяет он, - наша страна переживает сейчас тяжелый, ответственный момент. Остервенелые враги народа...
   "Что это он говорит? - волнуется Костя. - Неужели - и он против меня?"
   Так и есть! Юра говорит как все, теми же газетными фразами. Прямо сыплет ими - ну и техника! Он говорит о необходимости рвать все связи с врагами народа.
   В зале кто-то свистнул. Костя не верит ушам. Это - Юра? Он так удивлен, что не успел огорчиться.
   И вдруг Юрина речь меняет тон. Он выпрямляется, черные глаза блеснули, узкая рука поднята. Театрально, но красиво.
   - И что же мы видим, товарищи? Мы видим, что наш товарищ, сидящий здесь Константин Левин, давно уже выполнил свой гражданский долг. Только из скромности предпочитает об этом молчать. Дело в том, товарищи, что Левин порвал всякую связь со своим отцом, врагом народа, еще в 1930 году, за семь лет до того, как его отец был разоблачен нашими доблестными чекистами.
   В зале зашумели.
   - Да, товарищи, я отвечаю за свои слова. Я давно знаком с Левиным, часто бываю у него и за все время ни разу не видел отца Левина и не слышал, чтобы сам Левин его посещал. Я кончил, товарищи.
   Раздались аплодисменты. Юра уходил с трибуны, немного позируя, как адвокат, выигравший трудный процесс...
   - Левина, Левина на трибуну, - завопили в зале. Лед был сломан. Отовсюду поворачивались к нему дружеские лица, светились улыбки: "Дурак! Что же ты ничего не говорил?"
   Костю вытолкнули на трибуну. Он стоял, опустив голову, красный до волос.
   - Говори, Левин, говори! Погибая со стыда, он произнес:
   - Нестеров сказал правду. Я не живу с отцом вот уже семь лет.
   В зале опять захлопали, но кто-то зашикал. Председатель позвонил в колокольчик и сказал:
   - Я думаю, что все-таки праздновать особенно нечего. Можно подумать, что Левин - какой-то герой. Как бы то ни было, он произошел от врага народа. Предлагаю вынести строгий выговор...
   Собрание облегченно проголосовало за строгий выговор.
   - Отделался легким испугом, - сказал ему Юра. - А ведь признайся, ты перетрусил-таки, когда я начал свою знаменитую речь?
   - Мне она не понравилась, - сказал Костя. - То есть я тебе благодарен, но твоя речь мне не понравилась.
   - Дурень! Запомни: с дураками лучше всего бороться их же оружием. Демагогия в наше время - великая сила. Сумел оседлать этого конька смотришь, и жив...
   После собрания Костя долгое время ходил как пришибленный. Он не мог забыть тех минут, когда вдруг оказался один.
   Говорят, волки загрызают своих больных товарищей. Не дай бог оказаться таким больным волком...
   * * *
   И правда, идти, думая, было много легче. Костя и не заметил, как дошел до самой Невы. Этак он быстро обернется. Сегодня на ужин, говорили, дадут белковый суп из дрожжей. Он вернется и поужинает. Ему обещали оставить "расход"...
   Какая-то старушка с судками в кошелке остановилась на видном месте и что-то разглядывала на ярко-розовом небе. Типичная блокадная старушка, обмотанная множеством платков, худенькая, как сучок, но не умирающая, а живая. Такая, вполне возможно, и выживет - это он сразу отметил привычным глазом. Во-первых, дистрофия "сухая", без отеков - это всегда лучше. А главное - глаза - темные, блестящие, живые. Этими темными, живыми, молодыми даже глазами старушка пристально смотрела в розовое, светлое небо.
   Рядом с ней остановилась другая женщина, много помоложе, даже, пожалуй, молодая, но очень уж грязная. Даже не очень худая. Может быть, продавщица в хлебном магазине? Такие не худеют...
   - Ты чего смотришь-то? -спросила она старушку. Та охотно откликнулась:
   - Какая красота! Не правда ли?
   - Жопа, - громко сказала женщина и пошла своей дорогой.
   Старушка метнулась в сторону, часть супа, должно быть, выплеснулась из судка в кошелку Она заахала, пытаясь поправить беду, поставила судок прямо на снег, вылила в него из кошелки какую-то жидкость, всплеснула руками, поправила платок и, робко озираясь на закат, затрусила вдоль по улице.
   "...Вот такие-то старушки и защищают Ленинград", - думал Костя, идя своим путем. Он шел по мосту, и справа от него пламенело розовое небо, того чистого химического оттенка, который так возмущает в искусстве и так трогает в природе. Слева, в февральской синеве, настороженно повис тонкий полумесяц. Его словно ударило все это. Какая красота! Молодец, старушка. Оборванная, голодная, немытая - а видит красоту. А он - слеп.
   Когда же он ослеп? Должно быть, с самого начала. Сразу, как началась война. Или потом, на фронте, когда прочел в газете страшные слова: "житомирское направление..."
   Да, после того он ослеп. Но в этот день он еще видел, и то, что он видел, было страшно. Черный, ощеренный, вооруженный до зубов лес и красная ракета, кровавой улыбкой осветившая небо...
   Фронт, война... Как это быстро прошло. Он не успел почувствовать, что воюет. Да разве он воевал? Подвешивал бомбы, протирал ветошью стволы... Он и оглянуться не успел, как его ранило.
   - Осколок разбил кость, разорвал ткани, прекратил жизнь сосудов. В девяноста девяти случаев из ста такую руку ампутируют. Один случай из ста остается. Принял решение - сохранить руку.
   Это сказал хирург у операционного стола. Принял решение и сохранил руку. Вот она - болтается сбоку, как лишняя. Врачи говорили, что подвижность со временем восстановится: массаж, гимнастика... Сиракузы. Это у Достоевского врач посылал чахоточного мальчика в Сиракузы, а у того башмаков не было...
   Впрочем, какое это теперь имеет значение? Все представления сместились. Все, что было важно, выцвело, отодвинулось. Вперед вышли совсем простые, изначальные вещи.
   Хлеб, жизнь, близкие... Родина.
   * * *
   Обледеневший, горбатый мост остался позади. Но что-то случилось с ногами. Он не чувствовал больше общения со своими ногами и испугался: не дойду. Он вынул пакетик с хлебом и понюхал. Сейчас или на обратном пути? И не успел решить, как уже съел хлеб, грубо, по-дурацки, весь сразу. Не успел разжевать как следует. Ох, глупо! Надо было разделить на крошки и каждую есть отдельно, долго-долго. А теперь все кончено: нету хлеба.
   ...Да, о чем это он думал? О самых простых, изначальных вещах. О том, что с войной все стало на свои места. Грозно - но просто. Сомнений не было. Вот когда они наконец соединились - справедливость и верность!
   Даже Юра это понял. Он, который всю жизнь во всем сомневался.
   ...Юра зашел попрощаться перед отъездом на фронт, в самые первые дни. Щеголеватый, подтянутый, тонкий в поясе, пилотка лихо надвинута на правую бровь, глаза темные, серьезные.
   - Эким ты франтом, - сказал Костя.
   - Не без того.
   Юра еще туже обтянул спереди и собрал торчащими складками сзади новую, жесткую гимнастерку.
   - Пилотка-то! Смерть девкам.
   - Пилотка, как известно, должна делить правую бровь в ангармоническом отношении.
   - Ну-ну. Выпьем, что ли, на прощанье?
   Костя порылся в шкафу и извлек на свет божий запыленную бутылку. Вишневая. Откуда? Кажется, в позапрошлом году тетя Роза принесла, когда он болен был.
   - Ликерчик, товарищ Плюшкин?
   - Козявки и всякая дрянь напичкались было туда, но я весь сор повынул и теперь вот чистенькая, я вам налью рюмочку.
   - Ишь ты, как шпарит. Прямо по Гоголю? Еще не забыл?
   - Никогда не забуду.
   Костя налил две рюмки и включил радио. Играли "Интернационал". И потому, как Юра выпрямился, подтянулся, еще больше постройнел, Костя понял, что Юра - с ним.
   - За это? - спросил Костя глазами. И Юра ответил, тоже глазами:
   - За это.
   * * *
   Путь еще далекий, надо держаться.
   Костя шел и держался за веревку саней. С санями было легче, казалось, что он - не один. Их приходилось подтягивать, подбадривать, поправлять, когда полозья съезжали вбок. Кажется, минутами он даже разговаривал с ними. Ветер усилился и больно, сбоку, сек лицо обледеневшим снегом.
   Впереди, довольно далеко, шел человек, плохо видный между сугробами. Он шел как-то странно, непрямо, сбивчиво и мало подвигался вперед. Костя почти догнал его, когда увидел, что человек не идет, а кружится, ходит кругами. Он петлял по снегу, как заводной, и круги становились все меньше и меньше. Покрутившись на одном месте, человек стал на колени и лег.
   Костя подошел. Человек лежал ничком на снегу и не шевелился. Костя повернул его набок и увидел стеклянные, оскаленные глаза. Человек был мертв.
   Кто знает, может быть, он был уже мертвый, когда шел и петлял - по инерции. Это бывает. Человек умер, а ноги идут.
   Следовало что-то сделать для мертвеца, кликнуть, что ли, милиционера, но где они все, милиционеры? Может быть, тоже умерли? На улице - ни души.
   Костя подхватил мертвого под мышки - правая рука плохо помогала - и стал для чего-то оттаскивать к стене. Тут он усадил его, прислонив спиной к мерзлому камню. Шапка сползла на лицо - он ее поправил.
   - Уютно ли тебе? Прости меня, братец. Ничего больше не мог для тебя сделать.
   И Костя пошел дальше.
   Дороге этой, кажется, не будет конца. А идти надо. Остановишься смерть. Ляжешь в снег - смерть.
   Но вот человеческие голоса. Идут двое, разговаривают. Сладкой обыденностью пахнет людская речь. Костя прислушался. Говорил степенный, пожилой, видно - рабочий:
   - Был дом - и нет дома. Гитлер что сделал.
   ...Ничего, слабость прошла. Можно опять идти.
   * * *
   Теперь уже совсем близко.
   Здесь был каток, где он в первый раз увидел Рору. Каток тогда был обнесен деревянным забором. Забор сожгли. На пустыре свистит ветер...
   Первая встреча с Ророй.
   Это было зимой, два года назад, когда он, молодой, сильный, сытый и сам того не замечавший, пришел на каток. Он только что сдал (блестяще) предпоследнюю в жизни сессию и был рад, рад!
   Ветер и движение. Над катком приплясывали разноцветные лампочки. Духовая и глупая музыка летела надо льдом. Костя любил духовую музыку, хотя знал, что это - не высший сорт.
   Залихватски раскатываясь, он нечаянно толкнул какую-то девушку. Она упала. Он нагнулся и не сразу ее разглядел. Какой-то хаос из длинных ног, локтей, коньков, торчащей юбочки с меховой опушкой... И среди хаоса - лицо. Брови, поднятые к вискам, и на крупных, бледноватых губах нерешительная гримаска: то ли ей больно, то ли сейчас улыбнется.
   - Простите, ради бога! - Он подхватил ее и поставил на лед. Она улыбнулась.
   Ух, каким счастьем опахнула его эта улыбка! Он молчал, дурак дураком, и лупил на нее глаза. Она стояла на своих длинных, стройных, параллельных ногах, поправляя вязаную шапочку.
   - Боюсь, что я вас ушиб. Не очень больно?
   - Ничего, будем знакомы, - сказала она, подавая руку, - Рора.
   Он проводил ее домой. Нога у нее все-таки немного болела. Он узнал про нее все. Студентка строительного института, будущий архитектор. Немного художница - это уж для себя. Таланта нет.
   Любит кататься на коньках. Часто бывает на этом катке. Он тоже? Это приятно. Будем встречаться.
   "Рора", оказывается, уменьшительное от "Аврора".
   - Умные родители назвали ребенка крейсером.
   Она немного картавила: крейсер... И в ответ на каждое воркующее "р" у него падало сердце. Кто это говорил с ним из прошлого? Нет, не надо.
   ...Это звучало как одно слово голубя. Аврора. Рора.
   * * *
   Он пришел.
   Дом стоял большой и страшный, черный как уголь. Ни одна щель не светилась в окнах. В газетах пишут: за плохое затемнение - пять лет.
   Он вошел в подворотню, пересек неузнаваемый двор, весь в сугробах и ямах, открыл дверь на черную лестницу. Шесть этажей предстоит ему. Шесть жизней.
   Внизу, на лестнице, светилась щель в двери - домоуправление. Открыто? Это новость. Неужели оживает город?
   Какая радость: открыто домоуправление! Он толкнул дверь и вошел.
   На столе горела свеча, перед нею сидел незнакомый человек в перчатках, на которых не таял снег. Вероятно, новый управдом. Он спал.
   Костя его окликнул. Управдом проснулся и поднял к нему бледное, отечное, пожилое лицо.
   - Вам чего?
   - Простите, я из сорок восьмой квартиры, Левин. Не было мне писем?
   Он знал, что почтальоны, по слабости, часто не доносят письма до верхних этажей.
   - Писем не было, - сказал управдом и опять заснул.
   Шесть этажей по обледенелой лестнице. Шесть жизней.
   Вот и шестой. Он остановился на площадке, задыхаясь, перевел дух.
   Полная темнота. Он нашарил замочную скважину, повернул ключ. Дверь скаредно заскрипела. В коридоре пусто, пахнет мышами. Он нащупал свою дверь и вошел. Здесь было светлее, чем в коридоре, и почему-то пахло снегом. Ах, вот почему - часть потолка была разрушена, в пролом свисали искореженные чердачные балки, а в просвет видно было небо с неяркими звездами. Странно все-таки глядеть на звезды сквозь потолок собственной квартиры!
   Письма, если они есть, должны лежать на столе. Так договорился с почтальоном. Схватился за карман: вот досада! Забыл спички, болван.
   Или потерял.
   Спички были драгоценностью. В этом месяце выдали: рабочим и ИТР - по две коробки, служащим и иждивенцам - по одной. Костя, как ИТР, получил две коробки, одну раздарил курящим, а другую сберег. И вот - потерял. Эх, растяпа!
   Придется искать ощупью. Стол был завален известковым мусором, как строительная площадка. Мусор был ледяной, и у него закоченели пальцы. А тут еще он наткнулся на Рорины кисти - щетинистые, засохшие, затвердевшие на морозе - и испугался. Он уже ничего не ждал, как вдруг нащупал плоский конверт - письмо!
   Письмо. Наконец-то!
   Только как его прочитать? Спичек нет.
   Черт возьми, должны же у кого-нибудь на свете быть спички!
   Прошлый раз в квартире были живые люди. Тетя Дуня умерла еще в начале блокады, но кто-то из семьи, несомненно, был жив - хлопали двери, слышались шаги. Он зашел в соседнюю комнату, бывшую Генриха Федоровича. Темно и пусто.
   В другой комнате на кровати под ворохом тряпья кто-то лежал.
   - Эй, люди! Есть тут кто? - тихо позвал Костя.
   Никто не отзывался. "Мертвый", - решил Костя. Так и есть - под тряпками лежал мертвый человек, холодный и твердый, должно быть умерший уже давно. Волосы длинные - женщина. Кто это, Настя? А может быть, Шура? В темноте не узнаешь.
   Ему нужно было достать спички, во что бы то ни стало. Он пошарил на полке. Помнится, здесь тетя Дуня держала спички. Разумеется, ничего нет. Смешно было их здесь искать. Спички - ценность. Хлеб...
   Тут он вспомнил управдома со свечкой. Скорее туда!
   ...Вниз идти - не вверх. И все-таки тяжело.
   В домоуправлении свет уже не горел, было пусто. Ушел и свечку унес...
   В древности люди умели добывать огонь трением, высекать его из кремня. Умения утрачены... Костя сидел, держась за письмо. "Отдохну немного и пойду стучаться по этажам. Не может быть, чтобы ни у кого не было спичек".
   Прошло несколько минут, и, глядя в темноту, он увидел где-то повыше своего лица тускло-оранжевую зубчатую ниточку. Неужели свет?
   Да, это дали свет. Чудо! Слабо раскаленная оранжевая ниточка дрожала в темноте, вспыхивая и опять пропадая, а Костя уже разрывал конверт, напряженно вглядываясь и не видя букв.
   Ниточка наконец окрепла. Костя читал. Письмо было от тети Лии:
   "Дорогой Костенька, я уже не знаю, или ты получишь это письмо, или нет. Мне обещал передать его через партизан один верный человек.
   Ой, Костенька! Не знаю, как и сказать тебе про наше горе.
   После смерти дорогого Нафанаила я думала, что все во мне высохло и нет больше сердца, чтобы горевать. А вышло, что есть оно у меня, сердце.
   Дорогую Рору и дорогую Циленъку взяли от нас еще в августе. Немцы говорили, что в лагерь, но я уже знала, что на смерть. Так оно и было.
   Сначала они хотели взять только Циленьку. На нее был донос, что она еврейский ребенок. Про дорогую Рору они ничего не знали. Циленька испугалась. А Рора сказала ей: ничего, я пойду с тобой. Чего ты боишься, глупая ? В лагерь нас берут. Ты же была в пионерлагере.
   И Циленька успокоилась. А немцам Рора сказала: берите и меня, я тоже еврейка. Они взяли.
   Ушла дорогая Рора - такая красавица, веселая, даже губы накрасила. Но никуда их не увезли - всех расстреляли.
   Теперь я тебя спрашиваю, Костенька: что же делается на свете? Или есть наш еврейский бог, или его нет? И зачем я, старая старуха, осталась жить? Я только мечтаю, чтобы это не было долго. Время пришло идти и мне к дорогому Нафанаилу.
   Теперь я не знаю, Костенька, где ты есть и прочитаешь ли мое письмо. Думаю, что ты воюешь с немцами. Так знай, это не люди. Бей их и бей без всякой пощады, чтобы и семени их не осталось на земле.
   Твоя тетя Лия".
   * * *
   Он сидел, положив голову на холодный клеенчатый стол. Сидеть было странно покойно, только резал щеку какой-то твердый предмет, карандаш, должно быть.
   Лампочка над его головой давно уже, помигав, погасла. Ничего. Он успел три раза прочесть письмо, выучить его и усвоить. Все так.
   Удивителен был этот покой. Тишина. Все внутри замерло. Ни одной мысли.
   Первой мыслью, которую он осознал, была мысль о хлебе. Хотелось есть.
   Он встал, завязал ушанку, поправил шарф, взял за веревку сани и двинулся в путь.
   Он шел туда, домой, где были люди, немного тепла, немного еды и где для него, наверное, был оставлен белковый суп из дрожжей.
   Он шел упрямо, наклонясь против ветра, и санки, как послушная собачка, бежали с ним рядом.
   Часть четвертая
   "...Результаты голосования:
   Двадцать три - за, два - против, и один бюллетень признан недействительным.
   На основании подсчета голосов комиссия считает принятым решение:
   Присвоить Левину Константину Исааковичу ученую степень кандидата технических наук.
   Следуют подписи членов комиссии".
   Кто-то хлопнул в ладоши - раньше времени. Председательствующий строго поглядел поверх очков.
   - Товарищи члены совета, нам предстоит утвердить протокол. Кто за утверждение? Так. Кто против? Нет. Воздержался? Нет. Протокол утверждается единогласно.
   ...Аплодисменты. Ух ты, как долго.
   Председатель совета - директор института Сергей Петрович Пахомов тяжело обвисая пузом, спустился с помоста и обеими руками несколько раз тряхнул руку Константина Левина. Синие свиные глазки ласково глядели из-под взъерошенных, седоватых бровей. Руки у директора были полные, бледные, холодные на ощупь, в крупных веснушках - каждая с гривенник. Он мял Костину руку и никак не мог отпустить. Слава богу, отпустил. Начали подходить с поздравлениями другие...
   Отовсюду руки. Сколько их! На минуту мир обратился в плакат: сонмище добрых, дружеских протянутых рук.
   Интересно, кто же все-таки голосовал против? Среди тех рук, которые он сейчас пожимает, наверняка есть две - "против". Нет, зачем о них сейчас думать? Вон сколько радостных рук - каждая "за".
   И вот среди рук одна - дороже всех. Тонкая, смуглая рука. Юра. Друг. Нет, больше друга - брат. Нет, ничего нет больше друга. Друг.
   - Поздравляю, старик. Молодцом.
   - Спасибо, Юра. Без тебя бы...
   - Ну, пошел. Ересь.
   Подошла Анна Игнатьевна. Широкое, некрасивое лицо сияет, кожа под крашеными полосками редких бровей покраснела пятнами.
   - Ну, поздравляю, - сказала она басом. - Теперь вы себе можете представить ощущение только что родившей женщины. Совершенно одно и то же. Я-то знаю, мне приходилось и то и другое...
   - Стараюсь, Анна Игнатьевна.
   - Ну-ну.
   Руки, руки. А вот и профессор Поспелов, Николай Прокофьевич. Острый нос, острый кадык - весь углом.
   - Слушал вас с удовольствием. Не так уж часто приходится слышать речь культурного человека. Особенно в вашем поколении. Позвольте, однако, заметить, что в слове "проведены" ударение ставится на последнем слоге.
   - А я как сказал?
   - Проведены.
   - Какой ужас! Так и сказал?
   - Да, к сожалению.
   - Не понимаю, как это могло случиться. Я сам этого терпеть не могу.
   - Ничего не поделаешь. Веянье времени. Я сам однажды с трибуны сказал: "современный".