А красота в лесу была почти невыносима. Она еще тем была особенно прекрасна, что недол-говечна. Зимний день, не успев пожить, тут же кончался. К вечеру снег розовел, покрывался пеплом и гас, чтобы под месяцем снова воскреснуть и засиять уже синим.
   И все-таки были две вещи, о которых Костя никогда не говорил с Юрой: мама и революция.
   Про маму он вообще ни с кем не мог говорить, и это уже навсегда. И революция была где-то там же, в одном ряду с мамой. И безмерно много значила для Кости.
   Так ли для Юры? Он сомневался - и боялся проверить.
   Сам-то Костя хорошо знал - чей он. С самого детства знал: судьба, верность, честь. Родители делали революцию - он должен продолжать их дело.
   Маленьким, еще до школы, он запомнил 24-й год - похороны Ленина. Они стояли с мамой на улице, в морозном страшном чаду, когда все остановилось: люди, трамваи, пока тянулся рвущий душу крик фабричных гудков - крик горя, вырвавшийся из легких страны. Мама плакала - и он с ней. Он хорошо это запомнил.
   А еще он помнил, как мама - он уже был постарше - повела его на Марсово поле, к памятнику жертвам революции. Они обошли все камни и постояли у каждого, молча читая надпись. Восемь каменных плит, на каждой - стихи. Без запятых, без точек. Только крупными буквами выбиты отдельные, самые важные слова...
   Потом, когда мамы уже не было, Костя иногда ходил на Марсово поле один. Он молча обходил камни и читал торжественные, давно уже вырезанные в памяти строки - и каждый раз ему казалось, что он прикоснулся к великому.
   К сонму великих
   ушедших из жизни
   во имя жизни расцвета
   ГЕРОЕВ ВОССТАНИЙ
   разных времен
   к толпам якобинцев
   борцов 48
   к толпам коммунаров
   ныне примкнули
   сыны Петербурга
   .......................
   Не жертвы - герои
   лежат под этой могилой
   не горе а зависть
   рождает судьба ваша
   в сердцах
   всех благодарных
   потомков
   в красные страшные дни
   славно вы жили
   и умирали прекрасно
   Косте казалось, что здесь - настоящая мамина могила. Здесь, а не там, на Волховом кладбище, под невыразительным жестяным обелиском с надписью:
   Вера Ильинишна
   БЕРГМАН-ЛЕВИНА
   1893-1930
   Он приходил к ней сюда - на Марсово поле...
   ..................
   Не зная имен
   всех героев борьбы
   кто кровь свою отдал
   род человеческий
   чтит безыменных
   ВСЕМ ИМ В ПАМЯТЬ
   и честь
   этот камень
   на долгие годы
   поставлен
   ..."Всем им в память и честь" - значит, и ей тоже...
   Костя никогда еще никого не приводил сюда. А теперь все чаще и чаще хотелось ему прийти сюда с Юрой. Испытание, что ли, какое-то? Одним ли мы живы? Только неясно было, как об этом сказать самому Юре. Долго не мог на это решиться и, наконец, решился.
   Ранним вечером ранней весны они, как обычно, вышли из школы вдвоем.
   - Пойдем на Марсово поле, - внезапно сказал Костя. Вид у него был такой, будто он, по меньшей мере, приглашал Юру подраться. У них в школе это было принято - такие вот, без предисловий, вызовы на поединки.
   - Зачем? - удивился Юра.
   - Нужно.
   - Нужно так нужно. Пойдем. Отказываться от вызовов у них было не принято.
   Костя шел, преодолевая смутное чувство тоски. Он, кажется, жалел, что позвал Юру. Эх, не надо было! Пока он сомневался, они уже пришли.
   - Ну, что? - спросил Юра. - На каком оружии? На кулачках или на ножичках?
   Костя не понял.
   - Драться ты меня, что ли, сюда привел? Нашел место, - сказал Юра.
   - Да что ты. Драться! Мне это и в голову не приходило.
   - За каким же чертом?
   - Читай.
   Костя повел Юру, и они вдвоем, как когда-то Костя с мамой, как когда-то Костя один, пошли вдоль восьми камней, читая надпись на каждом...
   Неужели Юра не поймет, зачем он его сюда привел? Нет, конечно, поймет. Вот он стоит и читает, внимательно, молча, водя глазами по строкам, останавливаясь на тех, что крупнее, возвращаясь к началу, снова читая все до конца...
   Ветер треплет упрямый Юрин чуб, плотно сложены упрямые Юрины губы. Юра читает, работая лицом, и снаружи видно, как волнами ходят в нем строки:
   по воле тиранов
   друг друга терзали
   народы
   ты встал трудовой
   Петербург
   и первый начал войну
   ВСЕХ УГНЕТЕННЫХ
   против всех угнетателей
   чтоб тем убить
   самое семя войны
   Вот и все восемь камней. Все прочтено.
   - А знаешь, кто это писал? - спросил Юра.
   - Не знаю. А ты?
   - А я знаю. Раньше тоже не знал, а теперь знаю. Это писал Васисуалий Лоханкин. Тот же стиль:
   Волчица ты. Тебя я презираю.
   К любовнику уходишь от меня...
   Костя неожиданно ударил Юру по лицу. Тот резко мотнул головой и уронил портфель. Лицо его бледнело, но он молчал. Костя с ужасом следил, как вместе с бледностью на лице проступало понимание, и наконец Юра понял. Он подобрал портфель и, не оглядываясь, пошел прочь.
   Костя остался один. Не помня себя, он стукнулся лбом о шершавый гранит. Что он сделал? Юру, единственного друга... Но он же не мог иначе! Или мог? Или должен был?
   Никогда еще его душу не тянуло так в разные стороны. Казалось, слышно было, как она трещала, разрываясь. Справедливость и верность. Где была справедливость? Где была верность? Он один, смертельно один.
   Весь этот вечер Костя шатался по городу - взлохмаченный, дикий, потеряв где-то шапку, размахивая портфелем, время от времени ударяя им о стенки. Он думал и не мог свести концы с концами.
   Уже около двенадцати он позвонил у Юриной двери. Юра еще не спал.
   - Прости меня, - сказал Костя.
   - Пустяки, проходи.
   Юрина мать уже спала. Они сидели на сундуке в передней, говорили шепотом и не могли наговориться.
   - Видишь ли, я много думал об этих вещах, - говорил Юра, - и пришел к выводу, что ни из чего не нужно делать фетиша. Я - человек по природе нерелигиозный. Ты - наоборот. Родись ты до революции, ты был бы монахом. Кстати, откуда такая формулировка: "родись ты"? Да, вспомнил. Это Суворов. "Родись я Цезарем, я был бы горд, но избежал бы его пороков".
   - Родись я до революции, я был бы революционером, - отвечал Костя.
   - Ну, это как сказать. Родись ты у своих родителей, ты покорно стал бы революционером. Родись ты в религиозной семье, ты стал бы монахом. Тебе свойственно без критики принимать то, чему тебя учат.
   - Ну а ты? Кем бы ты был, родись ты до революции?
   - Родись я до революции, я был бы собой - таким, как сейчас.
   - Неверно, Юра, - скромно возражал Костя, - неужели для тебя ничего не значит то, что сейчас происходит?
   - Значит, но не больше, чем внешняя обстановка. Не позволю же я обоям формировать мою душу.
   - Обои! Это все для тебя - обои?!
   - Надо быть объективным. Люди более или менее везде и всегда одинаковы. Легковерие - один из самых распространенных пороков. Говори человеку по сто раз в день, что он - самый умный, самый счастливый, что страна у него самая прекрасная, а руководители - самые великие, и он поверит. Читал Киплинга, "Книгу Джунглей"?
   - Угу.
   - Конечно, читал, но не вдумывался. Тебя там занимали, как любого мальчишку, приключения Маугли, Шер-Хана, Балу. А хорошо ли ты вдумался в Бандар-Лог?
   - Бандар-Лог? Это, кажется, племя мартышек?
   - Это наше, человеческое племя. И в частности, наша страна. Они кричали: "Бандар-Лог - самое великое племя в джунглях. Что Бандар-Лог говорит сегодня, то джунгли будут говорить завтра". Они все время хвастались и воспевали себя. Постой, как это?
   На полпути меж месяцем и вами
   Несемся мы воздушною толпой.
   Завидуете вы, что мы с руками?
   Что гордо так наш выступает строй?
   Наш хвост согнут, как лук у купидона.
   Хотелось ли бы вам иметь такой?
   Смеетесь вы? О, стоит ли вниманья!
   Ах, у мартышки чудный хвост какой!
   Правда, похоже? И вместе с тем у них ни на что не хватало терпения. Они не могли довести до конца ни одного дела. Они хватали какую-нибудь вещь, живую или мертвую, два-три дня с ней носились, а потом забывали ее или просто роняли. И могли при этом уронить до смерти... Каждая вещь, с которой носится Бандар-Лог, может быть в любую минуту уронена до смерти...
   "...Нет, видно, Юра прав, и я по природе несамостоятелен, - думал Костя, возвращаясь домой. - Почему я не мог ему возразить? Ударить - это не возразить. Плохо, что я его ударил, это от бессилия. Надо было сказать ему так, чтобы он почувствовал, но я не нашел таких слов. Может быть, я еще найду, и тогда он поймет. Я не могу с ним разойтись. Я его люблю".
   Это было весной 1932 года. И той же весной Костя влюбился.
   Девочку звали Вероника. Красивое имя! На небе есть созвездие Волосы Вероники - Костя читал у Фламмариона. Волосы Вероники. Он повторял эти слова и видел волосы Вероники, всегда беспокойные, крупными темно-белокурыми волнами мечущиеся вокруг лица.
   Вероника была подвижна, как юла, как черт, и волосы всегда летали вокруг ее небольшой головки. При каждом повороте они вспархивали и снова ложились.
   Костя впервые ее увидел на занятиях в гимнастическом зале. Тонкая девочка, напряженно стоя на одной ноге, обеими руками подводила другую сзади к закинутой голове. Голубая майка и черные трусики скупо подхватывали и почти не скрывали костлявое тело подростка. Единственная стоящая ножка в гимнастической туфле напряглась до того, что покраснела.
   Костя думал пройти к кольцам, но остановился и глядел на Веронику. Она скосила на него глаза, опустила ногу и встала.
   - Ты чего? - спросила она, переводя дух.
   - Я ничего, - ответил Костя и пошел к кольцам.
   Вероника тряхнула волосами, стала в прежнюю позу и начала снова, осторожно, как стеклянную, подводить ногу к голове.
   Костя был сражен. В раздевалке он небрежно спросил одного мальчика:
   - Не знаешь, кто это?
   - А, с ногой? - не удивился тот, как будто знал, о ком можно спрашивать. - Это новенькая, из другой школы перешла. Кажется, Вероника Викторова. Ничего, только задавака. Воображает.
   Вероника Викторова...
   Эту ночь он не спал. Стоило закрыть глаза - и он видел тонкие руки, напряженно закинутые за голову, старенькие черные трусики, в полосках ребер костлявую грудь, на которой еле заметны были плоские, прижатые майкой выпуклости, а главное, эту единственную, покрасневшую, чуть колеблющуюся ножку.
   Он несколько раз вставал с постели, чтобы прикрыть спящую Цилю, - она спала безмятежно и не думала раскрываться. Он стоял возле нее на гладком холодном полу. "Хоть бы она заплакала, что ли", - думал он. Он стоял долго, коченел, снова ложился, боролся со своими холодными ногами, закрывал глаза, не спал и снова видел в темноте Веронику.
   Потом он часто видел ее наяву. То на шведской стенке - высоко распростертую черно-голубым крестиком. То на баскетболе - нервно попрыгивавшую на упругих ногах, теребя от нетерпения коленки. То на перемене - бегучую, увертливую, такую быструю, что нельзя было рассмотреть, какого цвета у нее глаза.
   Нет, это не была та первая любовь, о которой пишут в книгах. Ту он знал наизусть и был к ней готов. А в нем делалось что-то страшное. Весь день он ходил одурелый, с мутной головой, видел Веронику и дрожал. А ночью не спал и тоже ее видел. Иной раз, измученный бессонницей, он ложился на голый холодный пол - и становилось легче. Холода, холода ему было нужно. Чем-то холод был связан с ней, с Вероникой.
   Была уже весна, ветер тянул с Невы и пахло ладожским льдом. Ладожский лед шел по Неве. Костя с Юрой вышли после уроков на набережную. Нева была холодная, густосиняя. Льдины, зеленые, шли, громоздясь и опадая. Тяжело и медленно разворачиваясь, они сталкивались, влезали друг на друра, давили друг друга и со звонким шорохом рассыпались на длинные иглы. Что-то в ледоходе было похожее на Веронику. Глядя на лед, Костя рассказал Юре все: что влюблен. Что плохо.
   - Тут нет ничего особенного, - сказал Юра. - Напрасно ты так волнуешься. Обыкновен-ная юношеская любовь.
   - И у тебя так было?
   - Сколько раз.
   - Нет, у тебя так не было, - сказал, содрогаясь. Костя. - Или я тебе плохо рассказал. Я, понимаешь, вывернут. Сломан.
   - Уверяю тебя, вполне заурядная вещь. Прими это как факт. Кстати, кто такая? Вероника Викторова? Что-то не припомню такой. Должно быть, не очень хорошенькая. Я бы знал.
   "Хорошенькая, - думал Костя. - Она не хорошенькая. Разве ладожский лед - хорошенький? Просто взяла меня и держит".
   - Ну, ладно, я этим делом займусь, - сказал Юра. - Посмотрю, как и что. За тобой нужен надзор, а то свихнешься.
   Когда Костя в гимнастическом зале издали показал Юре Веронику, тот не пришел в восторг.
   - Ничего девочка. Впрочем, именно ничего. В смысле: ничего особенного. Ноги не вполне прямые. Легкий "икс".
   - Что такое "икс"? - спросил Костя с отвращением. Он не должен был позволять так говорить о Веронике.
   - "Икс" - это кривизна ног коленями внутрь. Обычно - следствие рахита.
   "...Следствие рахита! - думал Костя, глядя на изумительные танцующие движения Вероники (она делала упражнения на бревне). - Рахит - и Вероника! Абсурд. Рахит был у Цили - ножки колесиком, а теперь все прошло, и ножки прямые, как соломинки..."
   А у Вероники и в самом деле были чуть-чуть, самую малость, сведены колени. Это и сводило его с ума, когда он глядел на ее ноги.
   - Пускай "икс", - сказал он. - Мне все равно.
   - Ну, я вижу, ты окончательно одурел и за себя отвечать не можешь. Тебе нужно с ней познакомиться, она сама тебя вылечит. Такую вещь страшнее всего загнать внутрь.
   И Юра их познакомил.
   - Мой друг, если в данном случае уместен столь торжественный термин. Константин Левин. Читала "Анну Каренину"?
   - Не-а! - сказала Вероника и мотнула волосами. Как она смотрела на Юру - словно молодая пантера на укротителя.
   - Это несущественно. Ну, будем считать знакомство состоявшимся. А теперь я вас оставляю одних, у меня другие неотложные дела. Пока!
   Костя с Вероникой остались одни.
   "Почему у других людей все получается складно, а у меня так нелепо? думал Костя, разглядывая пол. - Юра много раз влюблялся, и ему хоть бы что. А я..."
   Вероника глядела насмешливо, поколачивая ножкой об ножку, и явно ждала от него каких-то слов и действий. А он потерял их все - и слова и действия...
   А у нее, Вероники, оказывается, зеленые глаза. Зеленые и игольчатые. Ладожский лед.
   - Вы мне очень нравитесь, - наконец произнес Костя и вспотел. Боже, какую чушь он сказал! Какое отношение это имело к холоду, к бессонным ночам?
   - Я многим мальчикам нравлюсь, - сказала Вероника. - В меня даже один взрослый дядечка влюблен. Честное комсомольское.
   Что здесь происходило? Чепуха какая-то, бессмыслица. И все-таки он ее любил. Любил ли? Да, наверно, любил. Нелепость!
   - Давайте пойдем когда-нибудь в кино, - предложил Костя. Вот это было лучше: вполне нейтральная фраза. Из Вероники словно горох посыпался.
   - Пойдем. Кино я люблю. Монти Бенкса видел? Шик-блеск. А "Встречный" буза. Меня разные мальчики в кино водят. В самые последние ряды - во! А в театр - в самые первые. В кино дороже задние ряды, а в театре - передние. Я кино больше люблю. Только чур не целоваться! Я вас, таких, знаю. Затащит - и целоваться.
   Костя шел домой и раздумывал: почему это он один такой нелепый, так не умеет жить? Вспоминалась ему восточная поговорка: "Падает камень на кувшин горе кувшину. Падает кувшин на камень - горе кувшину. Так или иначе, все горе кувшину".
   И черт его угораздил родиться кувшином, которому все горе!
   И все-таки он ее любил. И они ходили в кино. Добывал, выпрашивал у тети Дуни деньги на задние ряды...
   Милая темнота! Как четко светлел в ней тонкий, правильный профиль Вероники! Когда она не жеманилась, не махала волосами, это была сама красота, античная гемма. Играла музыка, а Вероника молчала. Он мог любить ее, сколько хотел.
   Ни разу он не поцеловал ее, даже не пробовал. "Я вас, таких, знаю..." Пусть она знает кого угодно - его она знать не будет.
   Ужасен был разговор, по пути в кино и обратно. Вероника моталась и лепетала, как осина под ветром. И откуда такой поток пошлостей? Он готов был закричать ей: "Замолчи, не мешай мне тебя любить".
   Туфли она называла "баретки". "Фасонистые баретки". Говорила: "У моей сестры много отрезов". Отрезами мерила счастье. А Костя до встречи с ней и не знал, что такое "отрез".
   Она была сирота, жила у сестры. Не очень-то ей сладко там жилось! Кормить - кормили, одевать - не одевали. Мечтала кончить школу и выйти за "богатенького". (Одно это уменьшительное от слова "богатый" приводило Костю в ярость.) Лучше всего - за иностранца. Торгсин, боны... Ужас какой-то!
   Костя слушал и изнемогал. Боже мой, как они могут соединяться: эти движения и эти слова? Эти волосы и эти слова? И как он сам тут запутался между словами и волосами?
   На лето Вероника уехала в деревню. Костя и Юра остались в городе. Они брали с собой Цилю и увозили ее куда-нибудь позеленее, подальше. Ей было уже три года, кудряшки у нее отросли, на них даже можно было завязать бант, она была чудесна, говорила, говорила без умолку, переходя от Кости к Юре, от Юры к Косте, и оба хохотали над ее словечками. Такая крошка, до чего же она была умна! Как он ее любил! При ней он мог не думать о Веронике.
   Но вечером, когда, уложив Цилю, мальчики оставались одни, снова являлась Вероника и стояла перед Костей на одной покрасневшей ножке. И снова он любил ее и разрывался.
   Юра все понимал. Он даже про кувшин понимал, хотя сам был камнем.
   - Видишь ли, Костя, - говорил он очень серьезно, очень сочувственно, ты просто попал в беду. Упал. Хорошее есть выражение у англичан: to fall in love. Буквально - упасть в любовь. Вот ты и упал. Провалился. Ничего. Куда можно упасть, оттуда можно и вылезти.
   "Слова, - думал Костя. - Тебя бы ко мне внутрь".
   Вот и осень, начало занятий. Завтра он увидит Веронику. Завтра!
   Костя подошел к ней в коридоре. Она стала еще красивее: загорелая, с отросшими волосами, и каждая прядь позолочена солнцем, словно присыпана золотой пудрой. Вероника едва кивнула.
   - Пойдем сегодня в кино? - предложил Костя.
   - Не знаю. Делов много. Управлюсь, может, пойду. Вечером на обычном месте ее не было. На другой день она даже с ним не поздоровалась, посмотрела, как на пустое место.
   - Не торопись кончать с собой, юный Вертер, - сказал Юра. - Я поговорю с твоей Шарлоттой и постараюсь выяснить, что к чему.
   После занятий Юра поймал Веронику на школьном дворе. Она кусала травинку и переступала с носка на пятку. От нее шло беспокойство, как от молодой лошади. Она по-лошадиному косила зеленым глазом, готовая в любой момент взбрыкнуть и понести. Юра впервые начал понимать, чем она понравилась Косте, но был сух, официален.
   - Послушай, Викторова, в чем дело у тебя с Левиньм? Дружила-дружила, а теперь не хочешь.
   - Не хочу и не хочу. А на кой он мне сдался? Нудный он. Вот с тобой я бы пошла.
   - Речь не обо мне. Я, если хочешь знать, вообще такими делами не занимаюсь. Речь о Левине.
   Вероника рассеянно слушала, следя глазами за чьей-то парой ног в ярко-оранжевых ботинках.
   - Шикарненькие джимми, - заметила она. Потом подняла голову и взглянула на него - прямо и одновременно косо.
   - Меня один дядька в кино снимать хочет, - вдруг сказала она. - Красота моя, говорит, прямо заграничная.
   - Заграничная дура, вот ты кто.
   Юра повернулся и ушел. В классе ждал его Костя Левин.
   - Ну, как?
   - Черт знает что такое. Глупа, как ягодицы.
   И все-таки Костя сам подошел к Веронике. Промучился самолюбиво целую неделю, не выдержал, подошел. Она хотела увернуться.
   - Вероника, я не дам тебе уйти, пока не скажешь: что случилось? Почему ты не хочешь больше дружить... ходить со мной?
   - Не хочу и не хочу. Мое дело. Не привязанная, небось.
   Ее глаза ускользали. Эх, ему бы один раз поймать их, посмотреть в них прямо, и он бы все понял. Но нет, они слишком быстро двигались. Костя взял ее за руку и стиснул. Она стала выкручивать руку.
   - Вероника, я все равно тебя не пущу, пока ты не скажешь. Он делал ей больно, а она все выкручивала руку и покраснела малиновым румянцем.
   - Пусти, тогда скажу. Подумаешь! Возьму и скажу. Костя отпустил руку.
   - Не хочу я с тобой гулять, - закричала Вероника. - Что это за гулянье такое? За все время хоть бы что подарил. Маньке Витька ожерелье справил, браслетку под золото. Да и девчонки смеются: нашла, говорят, себе кавалера. Жиды, они, говорят, все такие, сквалыжные!
   Костя повернулся и отошел. Он не обернулся. Совсем. Никогда. Ни разу.
   * * *
   Удивительно, как на этот раз Костя мало страдал. Любовь с него слезла, как кожа с небольшого ожога. Через три месяца он уже мог говорить обо всем с Юрой.
   - Глупа, как ягодицы, - сказал Юра.
   - Глупа - это само собой. Но ведь не свои же слова она повторяет. Нет, Юра, скажи, в чем все-таки корни антисемитизма?
   - Трудно сказать. Корни нужно искать в истории. А разве мы знаем историю? Нам преподавали обществоведение, и то плохо. Ничего мы не знаем. Кругозор крота.
   - Но у нас-то нет еврейского вопроса. Лучше всего об этом сказано в "Золотом теленке" - помнишь? Евреи есть, а вопроса нет. Именно так! Нет у нас этого вопроса! Пусть отдельные, глупые... как ягодицы... повторяют с чужих слов "жид". У нас это не имеет корней. В царское время правительству было это выгодно ("По воле тиранов друг друга терзали народы..." - мысленно прочел Костя). У нас это никому не может быть выгодно.
   - Мой дорогой, - сказал Юра. - Ты говоришь почти как Софья Яковлевна. Жаль, что она тебя не слышит - порадовалась бы. Плоды.
   Софья Яковлевна преподавала у них обществоведение ("общество", как это у них называлось). Член партии с 1910 года. Она лично знала Ленина. Черноглазая, фанатичная, с туго обтянутыми скулами, с туго повязанной красной косынкой на черных прямых волосах. Лет сорока - сорока пяти. Без семьи, без привязанностей, кроме одной, поглотившей всю жизнь. "Вероятно, так выглядел Савонарола", - говорил Юра. И верно. Могла бы взойти на костер, как Савонарола. Могла бы и книги жечь, как он. "Дети, наша советская власть..."
   "Кругозор крота", - сказал Юра. Ничего не скажешь, верно.
   Эту зиму Костя и Юра решили посвятить кругозору. Они запоем ходили в Публичную библиотеку.
   Косте библиотека казалась какой-то современной церковью. Тихо, торжественно в больших высоких залах. Пахнет книгами. На длинных, массивных вековых столах - лампы с зелеными абажурами. От каждой - круг, и в круге склоненная голова. Время от времени кто-нибудь встает, тихо собирает книги и тихо, на цыпочках, проходит между столами. Склоненные головы остаются склоненными.
   Они вошли в братство склоненных голов. Подолгу рылись в каталогах, разыскивая интересные книги. Что-нибудь подиковиннее. Сегодня это был Фрейд, завтра - Эйнштейн. Китайское искусство... История магии и колдовства...
   Они делились своими находками.
   - Послушай, что я сегодня прочел, - говорил, например, Костя. - Это из записей Джироламо Кардано. Автора знаменитой формулы Кардано, которую он, кстати, стащил у Тартальи...
   - И карданова подвеса, которого он, кажется, не стащил...
   - Того самого. Так слушай, что он пишет, этот Кардано: "Я обладаю от природы философским и способным к науке умом. Я остроумен, изящен, приличен, сладострастен, весельчак, благочестив, верен, друг мудрости, мыслящий, предприимчив, любознателен, услужлив, соревнующ, изобретателен, учен своими собственными усилиями, стремлюсь к чудесам, хитер, ожесточен, сведущ в тайнах науки, трезв, работящ, меланхоличен, коварен, предатель, колдун, маг, несчастный, не любящий своих, склонен к одиночеству, противен, строг, предсказатель, ревнивец, шутник, клеветник, податливый, изменчивый - вот какие во мне противоречия характера и поведения".
   - Это ты к чему мне показываешь?
   - Просто интересно.
   - Ох, врешь. Это ты про меня, сукин сын.
   * * *
   В общем, Костя был, пожалуй, даже счастлив, если вдуматься. У него была Циля. У него был Юра. У него был дом - та самая комната, в которой так и не собрались переменить обои - светлые, в крупных косых клетках. И у него была тетя Дуня. Его семья - Циля и Дуня. Здесь он был спокоен. Здесь все было твердо.
   А ведь он стремился к твердости, устойчивости с самого детства. И теперь он боялся бы слишком большого счастья. Как бы не ушло. Пусть лучше будет малое счастье - за него так не боишься.
   Но вот, постепенно, семья его стала распадаться. Даже тут, в малом счастье, достала его судьба.
   Началось все с того, что к Шуре - младшей тети Дуниной дочке присватался жених.
   Шура была некрасива и хорошо это знала. Ей было лет двадцать восемь, и она давно перестала мечтать о замужестве, а впрочем, кто ее знает? Может, и мечтала. Во всяком случае, для Кости она была далеко от таких мыслей невзрачная, косенькая, с крупными веснушками на носу.
   Краснела от любого слова, к ней обращенного. А вообще была тиха: Костя едва знал ее голос. Как будто не знала, с какого звука начать, и умолкала, не заговорив. Болезненно любила детей. Встретит Цилю в коридоре, схватит, подымет на руки и прижмется - бледная, с закрытыми глазами. Костя не любил этих судорожных порывов, но, справедливости ради, сдерживался.
   Трудно было представить себе, чтобы какой-то мужчина полюбил Шуру. Но это случилось. Во всяком случае, у нее завелся жених.
   Какие-то смотрины устроила тетя Дуня, или как их там - сговор, что ли. Гостей было человек тридцать. Костя, теперь уже взрослый, был приглашен к столу. Тетя Дуня раздала всем вышитые полотенца - оказывается, их полагалось разложить на коленях, а он-то и не знал. Вообще, он был в обычаях не силен тоже пробел в кругозоре...
   Тетя Дуня из всех границ вышла, чтобы не ударить в грязь лицом. На столе - водка, вина, закуски, пироги - "цельный бал", как выразилась гостья в бархатном зеленом платье с золотой бахромой. В ушах у нее качались серьги горного хрусталя, лицо - запудрено прямо по морщинам, и вообще она была страшна, Костя старался на нее не глядеть из приличия...