Но уходя, оставили по себе кое-что.
   А что они оставили?
   О, страшное…
* * *
   В летний полдень сидят на стене замка Борн вчетвером: мальчик восьми лет, господский сын, и кормилица при обузе – двух младенцах. Один – ее собственный, другой – новорожденный братик молодого господина.
   Камни разогреты, жаром и пылью дышат. Внизу, под стеной, и вдали, насколько видит глаз, до самого леса, на полях люди работают.
   Хорошо на стене сидеть. Все видно, куда ни глянь. И дядька Рено, воспитатель молодого господина, не вдруг до подопечного доберется.
   Все двери замковых служб раскрыты, жарко у пылающей печи. И разносится по всему двору запах мяса и тушеных овощей, так что у кормилицы, пока она страшными историями молодого господина тешит, текут по подбородку обильные слюни. То и дело захлебывается, рот обтирает.
   А молодой господин на кухню ее не пускает, за рукав теребит: дальше-то что было?
   И рассказывает дальше историю ту давнюю, как от тетки своей ее слышала. А тетка кормилицына – каких только историй она не знает! Ее нарочно зимними вечерами в разные дома приглашают, чтобы тоску разгоняла побасенками.
   Тетка-то и указала на племянницу свою, когда в замке кормилицу для новорожденного искали.
* * *
   Ну вот…
   Был некогда один храбрый воин и звали его Бертран. Случилось все это, когда старый вяз тонким прутом был, а христианские рыцари еще не ходили в Святую Землю.
   Раз шел Бертран нашим лесом, который тогда был куда гуще, и устал. Остановился на ночлег, ибо не боялся спать под открытым небом. Он был странствующим рыцарем. Привязал коня, седло под голову подложил да так и заснул.
   Проснулся же на рассвете оттого, что ребенок будто бы плачет. Стал искать. Искал-искал, но не нашел. И вот почудилось ему, что дитя из-под земли кричит.
   А ребенок нешутейно заходится, вот-вот задыхаться начнет. Прилег тогда тот рыцарь Бертран ухом на землю, прислушался. И слышит, как говорит ему тоненький-претоненький голосочек: «Рыцарь Бертран, рыцарь Бертран!»
   Совсем растерялся тут Бертран, ибо в диковину ему было, чтобы звали его по имени голоса из-под земли. И говорит: «Кто зовет меня?» Он боялся, что это прежние языческие духи.
   Заплакал голосок пуще прежнего. И говорит: «Как уходили матушка с батюшкой со всем народом нашим на запад, за великие горы, в Арагон, в Кастилию, в те земли, что ныне под нашествием мавританским погребены, решили они последнего в роду здесь оставить. Положили меня, бедного, в ивовую корзину, пеленами не обвили, один только крестик деревянный мне на шею повесили, да так и закопали в сырую землю…»
   И плачет-заливается.
   Хоть и был тот рыцарь Бертран не трусливого десятка, а все же неловко ему стало и боязно. Слыхивал и прежде, что ведьмы такую вещь делают: зароют дитя живьем в сырой мох, чтобы оно своим плачем людей с дороги сбивало.
   Вот и говорит тот рыцарь Бертран: «Как же тебя звать, дитя?»
   Отвечает ребенок из-под земли: «Никак меня не звать. Не успели дать мне имени. Кликали младенцем-сосунком; крестик же на мне матушкин.»
   А «сосунок» на ихнем языке будет «Барн». Рыцарь же по-своему выговаривал: «Борн». И так он сказал, с земли поднявшись: «Не плачь, дитя, и матушку с батюшкой не жди больше. Ибо отныне я буду жить на месте этом. Я построю здесь замок, приведу сюда жену, чтобы она нарожала мне много здоровых и сильных деточек. И назову это место в твою память – Борн».
   И засмеялся тогда ребенок тот, заживо погребенный, и сказал: «Я буду охранять землю твою, рыцарь Бертран. Теперь незачем ждать мне возвращения матушки с батюшкой. Ты же с честью носи мое прозвание.»
   И замолчал тонкий голосок.
   Ну вот. Построил рыцарь Бертран на этом месте замок, как и говорил, и взял себе жену, а та нарожала ему много здоровых и сильных деточек.
   И так и повелось, мессен господин мой, что раз в двадцать лет рождается на этой земле мальчик и называют его Бертран. А уж остальных поименовывают как придется. Но старшего непременно так, как того рыцаря, который дитя зарытое нашел.
   Говорят, с тех пор успокоился тот ребенок, Барн. Но если тихой безлунной ночью лечь на землю ухом и прислушаться, то иной раз можно расслышать, как далеко-далеко, глубоко-глубоко под землей плачет новорожденное дитя…
* * *
   Замолчала. От тишины да жара полуденного звон в ушах. Младенцы, сытые, заснули. Кормилица их на горячие камни положила, от солнца юбку над ними свою держит, чтобы тень была. Коленки у нее костлявые, даже на погляд шершавые.
   Дядька Рено, ругаясь про себя, на стену забрался. На коленки эти поглядел неодобрительно. И молодого господина прочь увел: батюшка зовет. От аббата приехали.
* * *
   Владетеля замка Борн в те годы звали не Бертраном, а Итье. Небогат был, но горд и отважен; с сеньором своим, Оливье де ла Туром, ходил в Святую Землю, и от самого Бернара Клервоского благословение получал.
   Вернувшись из похода, взял себе жену, именем Эмелина, и уже через год обрел старшего сына – Бертрана.
   Семь лет после того детей не рождалось. Бертран рос, как хотел, ибо без памяти любили его и отец, и мать. Рено, дядька-воспитатель, из отцовых соратников по Святой Земле, хоть и простого происхождения, но с понятиями о благородстве, от сынка господского чуть не плакал. Едва лишь научился мальчик бегать, как повесили его на бычью шею этого Рено. И согнулась шея, которую ни война, ни лишения, ни самая смерть – ничто, казалось, не в силах было к земле пригнуть. А вот гляди ты! Мальчишка шутя это сделал.
   Наследник замка Борн так и норовил убиться. То с сеновала прыгать затеял – едва на вилы не напоролся. У Рено тогда первая седина вдруг в волосах проступила. То в речку Мюро за рыбой полез. Вытащили уже бездыханным, едва на этот свет воротили. И прочие подвиги в том же роде были.
   И чем старше становился, тем больше от него было беспокойства.
* * *
   Но вот по истечении семи лет после рождения первенца госпожа Эмелина снова была в тягости.
   На исходе лета, когда созрели яблоки, разродилась она мальчиком.
   Едва только закричал младенец пронзительным голосом, оповещая весь мир о своем прибытии, как на вечный сон закрыла глаза госпожа Эмелина.
   Тяжко дался ей этот второй сын, а третьего уже не будет. И услышав, как плачет дитя, улыбнулась госпожа Эмелина и с тем отошла.
   Младенца омыли, завернули в теплые одеяла и уложили на просторную кровать.
   Повитуха еще загодя увидела, что после рождения ребеночка госпоже Эмелине не быть в живых, и потому сразу послала в деревню – искать кормилицу. Выбрала, кого на поиски послать, – Рено! Уж конечно сыскал: лет семнадцати, худенькую, с волосами желтыми, как солома. Молока – хоть залейся. Мужа у ней никакого не водилось, а вот дитя каким-то образом завелось.
   Сказал ей Рено, от беды совсем озлившийся (и в лучшие времена ласковым не бывал):
   – Бери своего ублюдка и за мной ступай.
   Девочка от страха тряслась, на угрюмого этого старика глядя, ибо казался ей тридцатилетний Рено совсем старым. Он же младенца ее подобрал, будто куль с тряпьем, в руки ей сунул и за собой потащил, к замку.
   И вот стоит она подле господского ложа и на мертвую госпожу Эмелину испуганно глаза таращит.
   Однако долго стоять без дела девчонке не приходится. Подают ей новорожденного господина и кормить велят. Жадно приложился новый молодой господин к обильной груди кормилицыной, а после глазки смежил и задремать изволил.
   Забралась девочка на широкую господскую кровать, застланную мягкими одеялами, шерстяными и меховыми. Рядом мертвая госпожа лежит, на лице улыбка остановилась. Вокруг прислуга суетится, прибирает.
   Наконец убраны все следы тяжелой борьбы. И вот вводят за руку Бертрана, старшего брата. Настороженно глядит Бертран, носом шевелит, будто пес охотничий. В комнате противно пахнет кровью.
   Сперва к матушке его подводят. Бледная, с серой кожей, лежит матушка, щеки у нее ввалились, как после долгой голодной зимы, губы посинели. Ресницы веером на щеку легли, на веках жилки проступили.
   Бертран в лоб матушку целует – прохладный лоб, твердый. На дядьку оглядывается: ладно ли? Дядька Рено головой своей медвежьей кивает одобрительно: ладно, ладно, молодой мой хозяин.
   Затем обходят кровать и к другому боку просторного ложа подводит Бертрана дядька Рено. Высунув из-под одеял свой птичий нос, девчонка-кормилица краской заливается под серьезным взглядом мальчика, которому после смерти старого сеньора Итье быть ее господином.
   С собой едва совладав – от смущения ноги у нее подкашиваются – встает и сверток неопрятный протягивает. Бертран на Рено взгляд бросает удивленный: что это, мол, еще такое?
   Рено улыбается, едва заметно.
   – Это ваш брат, эн Бертран.
   Бертран внимательнее глядит на сверток. Пальцами одеяло раздвигает, видит сморщенное красноватое личико, веки без ресниц, десны без зубов. И говорит Бертран вполголоса, отвращения не скрывая:
   – Cal croy! (Какой уродец!)
* * *
   Так, сказывают, зародилась великая вражда между двумя братьями.

Глава третья
Бестиарий любви

1172 год, Бордо
Бертрану 27 лет
   Жил один знатный рыцарь и звали его Бертран. Владения его находились в графстве Перигорском, которое принадлежало тогда Элиасу Талейрану – тому самому, что взял себе в супруги Маэнц де Монтаньяк.
   Отец этого Бертрана, именем эн Итье де Борн, славный воин, сражавшийся некогда против сарацин, умер, оставив замок Борн и земли – пашни и лес – старшему сыну, Бертрану.
   Имелся еще младший сын, эн Константин, но тому по смерти батюшки едва шестнадцать лет сравнялось, потому и говорить о нем пока не стоит.
   Был эн Бертран де Борн когда спесив, а когда отменно вежлив – смотря по тому, с кем дело имел. И если многие рыцари считали его наихудшим из противников, то большинство дам единодушно сходились на том, что более учтивого кавалера сыскать трудно. Впрочем, и то, и другое мнение служило рыцарю Бертрану ко славе.
   Наизнатнейшая и прекраснейшая из всех дам той страны, где вместо «Оui» говорят «Оc» (почему она и называется «Лангедок», то есть «Страна Ок»), – королева Альенор – любила общество этого рыцаря Бертрана. И потому рыцарь Бертран часто наезжал в Бордо, где королева Альенор бессменно жила в последние годы – с тех пор, как вероломный старый король Генрих оставил ее. И часто при королеве Альенор жили ее молодые сыновья, будущие короли: Генрих Юный, граф Риго и Готфрид, которого эн Бертран особенно любил и звал «мессен Рыжик».
   А с графом Риго он не ладил и вечно норовил зацепить вспыльчивого графа, в шутках то и дело подходя чересчур близко к грани дозволенного.
* * *
   Случилось однажды так, что явился к королеве Альенор один жонглер. Ибо по всей стране Ок шла молва, будто королева привечает у себя всех, кто славно поет или слагает стихи или владеет еще каким-нибудь дивным искусством.
   Был тот жонглер высок и худ, волосом темен, а лицом – сущая диковина, ибо одна половина лица у него белая, а другая – фиолетовая, отчего сразу же прошел слух, будто зачат этот жонглер в Святой Земле христианским рыцарем и сарацинкой. (В ту пору люди, по неразумию, полагали, что ежели какой-нибудь белокожий франк получит дитя от черной женщины, то родится дитя пятнистым, местами белым, а местами черным).
   Чем Создатель жонглера не обидел, так это голосом. Красивый голос, роскошный: то как скользкий атлас, то как прохладный шелк, то как мягкий бархат, то жемчугами рассыплется, то медью зазвенит, а то вдруг прольется, точно ручей на перекате…
   И все-то этот жонглер умел. И как только не пел! И на голове стоя – пел, и яблоки подбрасывая и ловко их на лету подхватывая – пел; и с лютней – пел, и без лютни – пел…
   Откуда он родом – неведомо; только не из Бордо.
   Песенки пел больше простые, незатейливые: «amorz» соединялось в них с «morz», а «terra» – с «guerra»; на том художества обыкновенно и заканчивались.
   Куртуазные и знатные дамы слушали, дивились, тешились.
* * *
   Только одна дама не слушала того смешного жонглера, ибо была занята – прогуливалась по саду вместе с эн Бертраном. Была это младшая дочь королевы Альенор, именем Матильда. В том самом году, когда старый Итье де Борн закрыл глаза на вечный сон, была она помолвлена с Генрихом Львом, владыкой Саксонии, и с той поры смертно тосковала. Ибо скучен, груб и неотесан Генрих Саксонский и брак с ним – сущее мучение. И руки-то у северян, как грабли. И бороды-то у них как лопаты. И глазки-то у них махонькие, светленькие, от дыма слезящиеся.
   Слушал эн Бертран жалобы домны Матильды, о доле ее жалел и утешал разными речами. Представлял, будто она – Лана Прекрасная, а Генрих Лев – король Менелай, жены своей по достоинству оценить не умевший и от похищения ее не уберегший. А уж кто здесь куртуазнейший Парис – долго гадать не приходится.
   И вздыхала домна Матильда-Лана, речам эн Бертрана благосклонно внимая. А эн Бертран заливался, будто лебедь перед смертью, – такое вдохновение на него накатило!
   Предметом рассуждений была, разумеется, любовь. Что ни попадется на глаза, все на мысли о любви наводит.
   Увидели, как ворон по ветке бочком ходит, голову то вправо, то влево поворачивает, будто думает о чем-то, – у кавалера учтивого уж сравнение наготове. Домна Матильда-Лана смеется, на птицу мудрую глядя: потешная повадка у ворона. И как будто знает он что-то!
   – Надо бы слугам сказать, чтобы немного мяса под это дерево принесли, – заметила домна Матильда. Видно было, что полюбился ей этот ворон.
   Эн Бертран тотчас же о природе ворона речь завел, с природой любви ее сравнивая. Известно ведь, что ворон, едва только завидит мертвого человека, как немедленно выклевывает ему глаза, а после уж пробирается в мозг и выпивает все до капли.
   Пока рассказывал, взгляд затуманился: видать, вспомнил что-то.
   Домна Матильда от ворона взгляд к эн Бертрану обратила. Лицо у нее нежное, юное, почти детское, золотистыми кудрями обрамленное, пухлые губы приоткрыты – глядит доверчиво, как только девочки, переступающие грань пятнадцатой весны, на отважных и мужественных рыцарей смотрят.
   А был эн Бертран в те годы отменно красив, хотя нос ему уже перебили в одном поединке, и потому иной раз он довольно громко посапывал. Однако стоит ли о том говорить, ведь сопенье это лишь в тишине слыхать было. А где появляется эн Бертран, ни о какой тишине и речи быть не может: если не стихи и громогласное хвастовство, то перебранка и звон оружия.
   Русые, в кружок стриженые волосы у эн Бертрана, жесткие, как конский хвост, в темных глазах искры. А говорит как складно!..
   – Неужто сразу глаза выклевывает? – переспрашивает Матильда-Лана, а сама все на забавную птицу поглядывает.
   – Раз Мартин Альгейс нашу деревню Борн проходил, – рассказывает эн Бертран. – Он двух мужиков убил. Когда мы с воспитателем моим Рено подъехали, то спугнули стаю воронов. И глаза у мертвых были уже выклеваны, а разум выпит.
   – Мартин Альгейс – это ведь разбойник? – спрашивает Лана.
   – Одни болтают, будто Альгейсов – десять братьев, другие – будто их трое или четверо, – говорит эн Бертран. – Но вот житья от них нет – это верно.
   Тут ворон на ветке громко каркает, будто напоминая о себе. И эн Бертран поневоле поднимает голову, чтобы встретиться глазами со взглядом блестящих, будто бы плоских, птичьих глаз.
   – Разум, домна Лана, помещается в мозге, – продолжает эн Бертран рассуждение о любви. – А жизненный дух, дающий движение, – в глазах. Когда глаза выклеваны, человек лишается жизненного духа и не может больше двинуться. Так и любовь – она лишает воли. Красота проникает в глаза – и вот уж кавалер не может шелохнуться. А овладев глазами, она легко оказывается в мозгу и выпивает его…
   – Как куртуазно все, что вы говорите, эн Бертран, – говорит домна Лана и берет рыцаря Бертрана за руку. – Как скучны эти северяне! Кто из этих неотесанных саксонцев растолкует мне природу любви?
   И делает шаг и вскрикивает, ибо по траве, шурша, проползает змея.
   Но с Матильдой-Ланой – эн Бертран, и можно не бояться, ибо он немедленно успокаивает домну Лану рассказом о природе змеи, которая также подобна природе любви.
   – Смотрите, домна Лана, как устрашилась вас эта змея! – восклицает эн Бертран. – Это потому, что вы одеты добродетелью. Если бы вы были лишены добродетели и обнажены (ибо грех обнажает), то эта змея, ничуть не устрашась, набросилась бы на вас и ужалила смертоносным жалом. Так ведь и любовь – она убегает, когда человек одет холодностью, но беспощадно жалит того, кто снял одежды скрытности и стоит беззащитный в своей откровенности…
   – Как утешительно то, что вы говорите, эн Бертран, – шепчет домна Лана. – Как это прекрасно…
   И помолчав немного, берет его за вторую руку. И так они стоят друг против друга, держась за руки и глядя друг другу в глаза: домна Лана – печально, эн Бертран – ласково.
   – Ведь вы отдадите за меня жизнь, эн Бертран? – еле слышно спрашивает домна Лана.
   – Смотря кому, – отвечает эн Бертран.
* * *
   И вдруг страшный шум врывается в тихий сад. Впереди, завывая от ужаса и моля о пощаде, мчится жонглер. За ним – с треском ломая кусты шиповника, ругаясь, как тамплиер, – сам граф Риго с обнаженным мечом в руке. Следом за графом поспешает конюх с кнутом.
   Жонглер вопит:
   – Пощады!
   Конюх кричит, задыхаясь:
   – Вы же только выпороть его велели, мессен Риго!
 
   Граф Риго рычит:
   – Я передумал!
   Услужливо посторонившись, эн Бертран успевает подхватить домну Лану за талию, чтобы ее не сбили с ног. Вся кавалькада проносится мимо.
   Домна Лана широко раскрывает глаза.
   – Что это было, эн Бертран?
   Эн Бертран пожимает плечами.
   – Понятия не имею.
   Он подает руку домне Лане и ведет ее к скамье, увитой диким виноградом. Они усаживаются, чтобы было удобнее смотреть.
   Вскоре из кустов выбирается граф Риго. Дышит тяжело – освирепел и от погони раззадорился. Рыжий волос дыбом встал, точно грива у льва, лицо побагровело, страшным сделалось, глаза выкатились.
   На сестру свою, домну Лану, бешено глянул, рявкнул:
   – Куда он побежал?!
   Домна Лана холодно плечами пожала. А эн Бертран спросил:
   – Чем же этот урод так досадил вам, мессен, что и рук о него марать не побрезговали?
   Тут и конюх показался. Вид имел виноватый: упустил мерзавца! Граф Риго дал конюху богатырского пинка, конюх сгинул.
   Плюхнулся граф на скамью по левую руку от Матильды-Ланы (а по правую эн Бертран сидел и улыбался тихонечко). Густые свои брови нахмурил.
   И повисло тяжкое молчание.
   Домна Матильда-Лана камешек под башмачком покатала – со скуки. А эн Бертран спросил графа Риго, за кем он гнался и кто столь яростный гнев его вызвал.
   Граф Риго сказал, что гнался за наглецом жонглером, который поносную песнь про него, графа Риго, перед дамами дерзко распевал.
   Эн Бертран спросил, о чем была та песня.
   Тут граф Риго поднялся со скамьи и прочь зашагал. Эн Бертран ему в широкую спину глядел и любовался, ибо могуч и прекрасен был граф Риго.
   Тогда эн Бертран негромко свистнул и сказал:
   – Вылезай, ублюдок.
   Из-под скамьи высунулась разноцветная рожа. Состроила вид умильный, губы в трубочку сложила, глазами захлопала. Домна Матильда-Лана взвизгнула, платье руками подобрала, чтобы не запачкаться (она подумала было, что черная половина лица у жонглера раскрашена для смеха углем).
   Выбрался жонглер на траву, на ноги поднялся и учтивейше поклонился рыцарю Бертрану и прекрасной даме.
   – Я Юк, мессен, – сказал жонглер эн Бертрану. – Я умею ходить на руках, вертеться колесом, стоять на голове, подбрасывать и ловить сразу семь яблок, ни одного не роняя, и играть на лютне. И все это принадлежит вам, если хотите.
   – Гм, – вымолвил эн Бертран.
   А домна Лана спросила:
   – Чем ты раскрасил лицо – соком ягод или углем?
   Прежде чем ответить, жонглер Юк еще раз поклонился домне Лане.
   – Я не раскрашивал лица, прекрасная домна, – сказал он. – Оно у меня всегда такое.
   И поведал историю о саламандре.
* * *
   Вот как это случилось. Рожден Юк от знатных родителей. И отправился он путешествовать в поисках какого-нибудь славного рыцаря, который принял бы его в рыцарское братство. Но покуда искал он славы, настигла его любовь.
   Была то дама редкой красоты, а звали ее Биатрис. Встречались они тайком, ибо муж этой дамы оказался удивительным ревнивцем, и дама не без оснований опасалась за жизнь своего возлюбленного.
   Однако несмотря на все предосторожности, заподозрил что-то ревнивый старый муж прекрасной Биатрис. И, затаив коварный умысел, вручил своей супруге подарок: дивное одеяние из белоснежных перьев птицы саламандры, такое изумительное, что раз надев, не захотела больше домна Биатрис с ним расставаться. И носила, не снимая, целых три года, отчего одеяние замаралось и утратило первоначальный блеск и сияние.
   Пыталась дама Биатрис стирать это платье, но оно, вместо того, чтобы очищаться, грязнело и тускнело еще больше, так что вскоре в нем было уже стыдно показаться людям.
   Тогда подступилась дама Биатрис к своему супругу с расспросами. Мол, как бы ей обновить это дивное одеяние из перьев саламандры, заставить его засверкать прежним блеском?
   Хитрец сперва отговаривался. Мол, зачем даме Биатрис это старье? Лучше он подарит дорогой супруге новое платье, из шелка. Но дама Биатрис и слушать не хотела.
   Тогда сказал муж даме Биатрис, что одеяние из перьев саламандры можно выстирать только одним образом: в огне.
   Но никто из прислуги не желал браться за такое опасное дело; сама же дама Биатрис не решалась. И подступилась она к своему возлюбленному, Юку, тому самому, который ныне рассказывает эту горестную историю прекрасной благородной домне и знатному рыцарю, ее другу.
   И согласился Юк выстирать одеяние в пламени, ибо подобно огню пылала в нем страсть к домне Биатрис и готов он был выполнить любое ее желание.
   Но едва только ступил он в огонь и погрузил руки с одеянием, как подлетела к нему белая птица и охватила его крылами. Это была саламандра, живущая в огне.
   – Птица? – переспросила домна Матильда-Лана. – Я слышала, что саламандра – это ящерица. Она действительно живет в огне и питается чистым пламенем…
   – Истинная правда, прекрасная домна и госпожа моя, – ответил жонглер Юк, низко кланяясь. – Однако у нее есть крылья и она покрыта перьями, почему кое-кто считает саламандру птицей. В то же время тело у нее, как у ящерицы, поэтому многие полагают, что саламандра все же ящерица. Ее природу можно считать двойственной, как и природу любви, которая одних возносит на крыльях, подобно птице, а других низвергает в ничтожество, к пресмыкающимся, что и произошло со мной от великой любви к даме Биатрис.
   Белая птица силой забрала одеяние из белых перьев и возложила на себя. А самого несчастного Юка опалила огнем, так что он утратил всю свою первоначальную красоту, и никто с тех пор не узнавал прежнего Юка в нынешнем уроде с разноцветным лицом: ни дама Биатрис, ни знатные родители…
   И потому, изучив жонглерское ремесло, стал Юк скитаться по дворам знатных сеньоров, развлекая прекрасных дам и издали любуясь их непревзойденной красотой…
   Горестная эта повесть столь глубоко тронула сердце домны Матильды, что эн Бертрану пришлось отвести принцессу в комнаты и препоручить заботам любящих подруг и матери – королевы Альенор.
* * *
   В этом месте нашей истории надобно отметить, что дарами своими Создатель оделил рыцаря Бертрана хоть и щедро, но неравномерно, и если одних было в избытке, то других – явно в недостатке. Доблести и остроумия было эн Бертрану не занимать, однако с искусством подбирать музыку к уже написанным строкам, да и с самим музицированием тоже дела обстояли совершенно иначе. Потому стихи свои обычно отсылал эн Бертран к одному музыканту Раймону Планелю, а тот уже превращал немые строки в звонкие песни, то воинственные, то озорные, а то полные нежной грусти – это уж как эн Бертран сочинит. Ибо слагать стихи эн Бертран был мастер.
   Петь эн Бертран хоть и любил, но, щадя окружающих, нечасто дерзал, поскольку ни хорошего голоса, ни соразмерного слуха не было отпущено ему в надлежащей мере. И это весьма печально, что великолепные сирвенты распевались жонглерами, из коих наихудшим был Мальолин; сам же трубадур отчасти был как бы нем. Орать на прислугу – это пожалуйста. В бою до кого хочешь докричаться – ради Бога. А вот чтобы песенку спеть…
   Потому, отведя домну Матильду к ее матери, королеве Альенор, возвратился эн Бертран в сад, к той самой скамье, где с жонглером Юком расстался.
   Жонглер еще оставался там. Завидел Бертрана издали. Вскочил. Эн Бертран на скамью уселся, в жонглера взор вперил.
   Жонглер Юк казался одних лет с самим Бертраном. Был темноволос, с обильной ранней проседью в растрепанных, торчащих во все стороны волосах. Лицо и левая рука в ожогах.
   – Ну так что же, – вымолвил наконец эн Бертран. – За что тебя граф Риго зарубить хотел?
   – За песню, – уныло сказал Юк.
   – Спой, – велел эн Бертран.
   Юк огляделся по сторонам – не слышит ли кто. Так сильно напугал его граф Риго. Эн Бертран сердито засопел своим сломанным носом, и жонглер удивительно быстро понял, что медлить не следует.