Эн Бертран повернулся к эн Готфриду.
   – Кто знает, мессен Рыжик, как обернется жизнь. Одно могу сказать наверняка: если чудеса и случаются, то чаще всего – именно в детстве.

Глава пятая
Константин де Борн

Осень 1179 года, Борн
Бертрану 34 года
   В конце лета народился у домны Айнермады мальчик.
   Дитя было на диво крепким и горластым. Роды прошли легко, так что когда по случаю крестин прибыли гости, домна Айнермада могла уже выйти их встречать – рослая, под стать мужу, женщина с раздавшейся немного талией, с веснушками на полных руках. Густо увиты синими лентами длинные золотистые косы – до поздней зрелости сохранила их домна Айнермада, а вот зубов потеряла уже немало – по одному на каждого сына, а дочь забрала целых два. Стояла, отступя на шаг, позади мужа своего Бертрана, вся как позднее лето – изобильная, слегка тронутая уже увяданием, но еще полная сил.
   И дети ее подросшие тоже вышли к гостям: старший, тринадцатилетний Бертран, что художеству трубадурскому оказался весьма привержен; меньшой, одиннадцатилетний Итье, воинственный подросток, от отца ни на шаг – под ноги его лошади готов был стелиться, лишь бы повсюду с собой брал, куда бы ни завел того драчливый нрав; дочка, девятилетняя Эмелина, с волосами как лен, отцова любимица (скрывал, как умел, да только все про эту тайну знали). В красивом платье вертится, то на одно плечо головенку положит, то на другое, глазками стреляет, в носу украдкой пальцем возит, пока взрослые не видят.
   За спиной у домны Айнермады кормилица неловко трется. Молока в этот раз не прибыло, пришлось мужичку из деревни брать. Лицо ей умыли, волосы кое-как под покрывало убрали, юбку новую спроворили. Свой младенец у мужички на одной руке – спит, точно Божий ангел; Бертранов сынок на другой – заливается страшным ревом.
   Ехать гостям недалеко: от Далонского аббатства три часа пути к закату, от Аутафорта – всего-то два на юг. Аббат Амьель выбрался из крытой повозки весь разбитый, хоть и недолгой была дорога. Охая, за поясницу взялся. Возница, монастырский служка с глупым крестьянским лицом, лошадке чмокнул и поволокся к конюшням – распрягать да на отдых устраивать.
   Чинно поклонилась аббату хозяйка, под благословение подошли воспитанные старшие дети, а на братьев глядя – и девочка Эмелина. После же обнял Бертрана Амьель и сказал ему на ухо:
   – Я от твоего имени Константина сюда пригласил.
   И ощутил, как строптиво шевельнулись под обнимающими ладонями острые плечи Бертрана.
   – Что? – сорвалось у Бертрана поневоле.
   Аббат Амьель Бертрана выпустил, пальцем ему погрозил.
   – Эй, эн Бертран, вспомни, что ты обещал сеньору своему Оливье!
   – Что не сверну шею Константину, покуда жив эн Оливье. Более же ничего.
   – Так подтверди обещание это, – сказал аббат. – Иначе с тяжелым сердцем уедет в Святую Землю друг мой и отца твоего покойного. Незачем ему оставлять прекрасный Лангедок с грузом печали и забот. В такой путь человек пускается налегке, так не утяжеляй ему ношу.
   Бертран проворчал в ответ что-то невразумительное. Амьель брови нахмурил.
   – Бертран, Бертран, уходят твои годы, а ты совсем не меняешься. Помню твои злые шалости, когда еще мальчиком жил ты в монастыре.
   Бертран хмыкнул.
   – И сейчас добрее не стал.
   – Помню, как дурачил ты бедного Талейрана… – продолжал аббат.
   – И до сей поры забавы этой не оставил, – согласился Бертран.
   – И плакал от твоих злых проделок Талейран, – сказал Амьель.
   – И до сих пор плачет, – признался Бертран.
   – Помню, как воровал ты в монастырском саду яблоки еще зелеными, – с легкой укоризной добавил аббат.
   – И это делал, и многое другое, – с готовностью подтвердил Бертран.
   – И сколько ни наказывали тебя, сколько ни бранили, так и не перестал ты воровать эти зеленые яблоки.
   – Потому что любил, – сказал Бертран. – И посейчас люблю.
   – И за грех не почитал то, что другие в вину тебе вменяли.
   – И до сих пор… – начал было Бертран, но аббат приложил свою сухую ладошку ему на губы.
   – Молчи. Показывай лучше новое свое дитя, упрямец.
   Отступил Бертран в сторону, и увидел аббат прямо перед собою двух младенцев: одного – мирно спящего, другого – орущего благим матом. Над младенцами таращит глаза смущенная кормилица (баба к детям ласковая, к господам почтительная, но – неловкая и к обществу непривычная, почти совсем дикая).
   Аббат руку к губам ее поднес, чтобы перстень поцеловала. Так с перепугу чмокнула, что аж звон пошел. Засмеялся старый аббат Амьель, над детьми склонился.
   – Сразу видать, который из них твой, – сказал он, обращаясь к Бертрану. И орущего ребеночка пальцем по лбу погладил, осторожно, будто птенчика.
   Расхохотался Бертран во все горло. Младенец даже орать на миг перестал. Кормилицу отослали.
   А тут и второй гость приехал – эн Оливье де ла Тур. Домна Айнермада на галерею его увела, вином нового урожая угостить.
   Второй сын Бертрана, Итье, на старого крестоносца глядел с восторгом почти религиозным.
   Девочка Эмелина в сад убежала, там у нее водились свои секреты – какие-то девчоночьи клады, которыми старшие братья ничуть не интересовались.
   А Бертран у ворот третьего гостя ожидал. Губы покусывал, на дорогу поглядывал. Старший его сын рядом остался. Понимал, кого ждут.
* * *
   Вот и они. С севера едут, кони по дороге пылят. Разбили, раскатали за лето дорогу – и всадники, и телеги крестьянские.
   Впереди эн Константин, конь под ним вороной; за ним домна Агнес, тоже верхом, – ни один волос из тугой прически не выбился, ни одна пылинка, казалось, на ее богатый плащ не опустилась. За ними – дядька Рено, весь уже совершенно седой – волосы будто шлем стальной стали – и с ним мальчик шести лет, Гольфье, сын Агнес. С той поры, как этот Рено лишился в бою двух пальцев на правой руке, так бессменно и состоит при господских детях. Уж и жаловаться позабыл на печальную свою долю. Сперва Бертрана растил, после Константина, а ныне, когда у Константина свое дитя подрастает, передали ему этого Гольфье де ла Тура. Ну да ладно…
   Следом за господами – свита из пяти человек.
   – Еще бы скорохода вперед пустили, – пробормотал Бертран себе под нос.
   Остановил коня эн Константин, на брата старшего сверху вниз поглядел. Стоит Бертран, плечом к стене привалившись, голову набок склонив. Глядит, как Константин – даром что на коне, да с такой богатой свитой, да при жене-красавице – медленно краской смущения покрывается.
   И сказал Бертран:
   – Здравствуй, брат.
   Оторвался от стены и, легко ступая, навстречу пошел.
   Спешился эн Константин, руки ему протянул. И сжал Бертран руки брата, хотя ох как не хотелось ему этого делать.
   – Ради сеньора Оливье и аббата Амьеля, в память отца нашего Итье де Борна, – сказал Бертран еле слышно.
   Пригнул голову Константин, грустно ему было.
   – В том нет моей вины, что младшим родился, – отозвался он негромко.
   Бертран улыбнулся. Отстранился от брата, поискал глазами среди его свиты и, нашедши, подозвал последнего из слуг, малорослого человечка с мордой неприятной и весьма пройдошливой.
   – Подойди-ка сюда, – велел он.
   Человечек подошел, заюлил: явной вины за собой не знал, но имелась, видать, какая-нибудь неявная.
   – Гляди, – молвил Бертран брату своему.
   Константин на холопа посмотрел, в затее Бертрановой мало что понимая.
   – На что он тебе? – только и спросил.
   – Да так, – сказал Бертран, посмеиваясь тихонько. – Он ведь тоже не виноват, что холопом родился. И однако ж, Константин, не сядешь ведь ты с ним за один стол.
   Покраснел Константин пуще прежнего. Всегда умел уязвить его старший брат, да так больно! Одно лишь утешало: домна Агнес не слышала.
   – Ради аббата, – сказал Константин. – Ради сеньора Оливье.
   – И ради домны Агнес, – добавил Бертран. Вздохнул – глубоко, всей грудью.
   И поцеловал своего брата.
   На глазах у детей, у слуг, старого сеньора, что на галерее вместе с домной Айнермадой вино нового урожая пробовал, на глазах у аббата Амьеля, которому Эмелина, непрерывно щебеча, что-то показывала в саду, на глазах у кормилицы, рассеянно сующей грудь в широко раскрытый рот орущего младенца – последнего из сыновей Бертрана де Борна.
* * *
   Вспоминая те дни, невольно подивишься: как неспешно текло время! За рассветом наступало утро; за утром величаво следовал полдень, чтобы без излишней суеты превратиться в полновесный день, а уж тот, излив свои блага и избыв заботы, незаметно нисходил к вечеру, растворяя в прозрачном, пронизанном закатным золотом воздухе, все труды минувшего дня. Так и следовали одна за другой минуты, словно фигуры в механических часах, непрерывно и без всякой суеты.
   Поневоле пожалеешь о тех днях, когда время текло медленно, ибо сейчас оно ощутимо ускорило бег.
   И когда собрались в замке Борн гости, то нашлось у них время и для прогулок по галерее, и для неспешной беседы, и для музыки, и прекрасному обеду отдать должное успели – и все-таки еще не все время было израсходовано и осталось несколько часов для уединенных размышлений перед отходом ко сну.
   Был тот день в замке Борн, как песня на десяток голосов, что звучат все одновременно, то сливаясь в единую мелодию, то расходясь в разные стороны, когда каждый ведет свою тему.
   Эн Константин на брата своего издалека поглядывал, будто опасаясь какой-нибудь злой выходки. Однако эн Бертран, казалось, был настроен мирно, и постепенно эн Константин успокоился и даже завел беспечный разговор – о том, о сем – с аббатом.
   Домна Агнес вместе с домной Айнермадой внимала пению жонглера Юка. Тот старался вовсю и, кажется, самого себя превзошел: лучшие сирвенты эн Бертрана пел нежнейшим, сладчайшим голосом, а после начал на руках ходить, ножи в воздух подбрасывать и ловить одни, пока другие, сверкая, вращались у него над головой.
   Домна Айнермада не слишком жаловала этого Юка. Однако не для госпожи старался Юк. Знал – еще больше полюбит его эн Бертран, если сумеет он, Юк, домне Агнес угодить. А откуда это было Юку известно – того уж никто сказать не сумеет.
   И так кривлялся и выслуживался Юк перед гостьей, что та и вправду улыбнулась и даже попросила одну песню повторить. Завораживало ее двуцветное лицо с блестящими светлыми глазами. Нравились ей крепкие, грубоватые пальцы, под которыми струны пели и разговаривали, будто разумные. Приятен слуху ее был голос безобразного жонглера – когда переливчатый, словно ручей на перекате, а когда гладкий, ровно ткань атласная.
   А эн Бертран поблизости с сеньором Оливье беседовал.
   Говорил эн Оливье о том, что граф Риго огнем и мечом прошел по стране Ок, разрушая мятежные гнезда-замки; о том, что чудом миновала эта гроза Аутафорт и странным образом не коснулась Борна – хотя кто знает, что ждет нас завтра!
   (А Юк в это время как раз на голове стоял и улыбки расточал прекрасным дамам.)
   Эн Бертран отвечал, что не следовало графу Риго, оставив прежние замыслы, бросаться в ноги отцу своему, против которого сам же и восстал. Ибо было это примирение графа Риго с отцом его, королем, предательством по отношению к аквитанским баронам, которые поддержали мятеж графа Риго и дали ему людей.
   Эн Оливье поморщился, когда о графе Риго заговорил. Слишком уж поспешно выступил граф Риго против отца своего Генриха, слишком неумело войну повел – потому и был разбит. В ногах, говорят, у отца ползал! Иными оказались аквитанские бароны. Когда предал их Риго, сами войну продолжили. Генрих, конечно, потребовал от сына, приведенного к покорности, чтобы тот вассалов своих буйных усмирил…
   – Одного не пойму, эн Бертран, как граф Риго вас-то не тронул?
   Бертран пожал плечами.
   – Кто знает, что на уме у графа Риго? Да и ума у него под рыжими волосами, по правде сказать, так немного, что более двух мыслей не удержится…
   (Тут мимо Жеан пошел – из кухни в зал поспешал, где пиршество готовилось. Всклокочен, будто из ада вылез; руки по локоть в крови и налипших перьях – птицу потрошил. За Жеаном две собаки бежали: одна чистопородная, другая – шавка приблудная, языки одинаково вывесив и с интересом сходным на кухонного мужика взирая.)
   Эн Оливье рукой махнул. Стоит ли в радостный день о графе Риго вспоминать. Без малого три года бушует он здесь – когда только угомонится!
   Эн Бертран не ответил.
   (Домна Агнес повзрослела, но осталась такой же хрупкой. И лицо у нее, как у Богоматери – будто из кости вырезанное, тонкое, восторженное, теперь словно бы всегда опечаленное. Смотрит на кривляние жонглера, набок голову склонив, улыбается ему благосклонно.)
   Потом сказал эн Бертран задумчиво:
   – Добраться до всех лангедокских замков графу Риго жизни не хватит.
   А эн Оливье вдруг о том заговорил, что глодало его душу неизбывной тревогой:
   – Не так-то просто одолеть Аутафорт. Мой предок Гюи строил его, взяв за образец те цитадели, которые видел в Святой Земле.
   Бертран еще раз посмотрел на Агнес.
   – Да, трудно взять Аутафорт, – согласился Бертран с Оливье-Турком. – Однако ж моему брату Константину это удалось.
* * *
   Наутро поехали в аббатство. Дорога недлинная и приятная, мимо сжатых полей и расцвеченных осенью рощ. Снарядили две крытых повозки. Гольфье де ла Тур, невзирая на нежный возраст, потребовал, чтобы ему верхом ехать дозволили. Был этот Гольфье с виду нежен и тонок, как мать его, домна Агнес, но нравом угадал в дядю – отцова брата Бертрана. И не стал возражать Рено, безропотно выполнил все, что требовал мальчик. Взял его в седло, усадив впереди себя.
   В повозках же разместили кормилицу с детьми, аббата и госпожу Айнермаду.
   Тронулись.
   Много лет не был Бертран в аббатстве. А там ничего с тех пор так и не изменилось, только несколько новых монахов прибавилось и двое старых умерли. Не было уже и аббата Рожьера, что некогда вышел навстречу мальчику по имени Бертран – широким размашистым шагом, будто на века утверждаясь на этой земле.
   На холодном полу огромной базилики воздвигли купель – богатую, медную. Служки воды натаскали из монастырского колодца. Два луча-меча, что падают из окон под куполом, скрестились как раз над этой купелью и залили руки аббата, когда тот принял сперва одно дитя, а потом и другое.
   И окрестили в одной купели сперва Бертранова сынка, назвав того Константином, а после и кормилицына отпрыска, дав ему имя Гильем.
* * *
   Рука об руку вышли из храма братья – Бертран и Константин. На лице сеньора Оливье радость проступила, покой сменил вечную тревогу. И понял Бертран, что избыл последнюю заботу эн Оливье и с легкой душой уезжает в Святую Землю – умирать.
   И еще понял Бертран, как крепко любит он сеньора Оливье. Но куда крепче любил эн Бертран замок Аутафорт, а это была такая страсть, которая с годами становится только сильнее.
* * *
   И поехали назад, в Борн, где уже готовы праздничные столы, выставленные не только в большом зале на втором этаже, но и во дворе – для челяди.
   Уж конечно, знали крестьяне из Борна, что у их господина сын родился. Урожай собран, так что время нашлось и к дороге выйти, приветственно руками помахать, выкликая добрые пожелания. Разумеется, людей этих Бертран на радостях одарил, разбросав несколько горстей турских ливров, так что крестьяне бросились подбирать монеты и даже передрались между собой.
   Челядь разоделась и разукрасилась. Кормилицу не видать было за лентами и розами – так густо понатыкала в волосы и за пояс.
   Поначалу пиршество шло весьма куртуазно. Менестрели услаждали слух пением. Жонглер Юк превзошел самого себя в кривляниях, дурачествах, искусстве акробатическом и песенном. Слуги разносили блюда с зажаренными целиком поросятами, печеной олениной, наисвежайшими овощами и фруктами, пирогами-курниками и многими иными яствами. Вино – и старое, выдержанное, и нового урожая, молодое, быстро ударяющее в голову – лилось, как в Кане Галилейской. Под ногами, шурша свежей соломой, бродили собаки и шумно грызли кости.
   Бертран был счастлив. Позабыл он разом и об угрозе, исходившей с севера от графа Риго, и о давней вражде с Константином, который так и не избыл детского страха перед гневливым старшим братом, и о печальном, прекрасном лице домны Агнес, на которое навек легли тени от стройных башен Аутафорта, – обо всем позабыл Бертран де Борн. Пил вино, целовал руки жене, песни петь пытался, жонглера Юка перекрикивая, собак под столом ногами пинал, смеялся от души – раскрасневшийся, с растрепанными, влажными от пота светлыми волосами, глазами как мед, темными, полными сияния.
   Ибо пьян был Бертран де Борн.
   Да и кто не был пьян в тот день, когда окрестили его меньшого сына Константином? Напились решительно все, даже младенцы, ибо кормилица, улучив минутку, незаметно пробралась к столу и уделила себе от господского пиршества изрядный бокал молодого вина.
   Рассвет застал всех, кроме заблаговременно удалившихся дам и аббата, – кого за столом, кого под столом. Мальчики – Бертран, Итье и Гольфье – спали, свернувшись на соломе, и старая рыжая охотничья сука позволила им приткнуться к своему боку, заботливо положив на Гольфье длинную морду. Эн Бертран в обнимку с безобразным жонглером Юком богатырски храпел на полу. Эн Константин вытянулся на лавке, страдальчески супя брови во сне. Рено зарылся в солому, полную костей и объедков, только беспалая рука торчит. Растянувшаяся рядом собака то и дело принималась эту руку лизать, а после забывала и снова засыпала чутким собачьим сном.
   А совершенно пьяная кормилица, расставив ноги и прислонившись спиной к стене, сидела на полу, вытаращив бессмысленные глаза и свесив из разреза рубахи необъятные молочные груди, к которым, как два вампира, присосались два младенца.

Глава шестая
Оливье де ла Тур

Лето 1180 года
Бертрану 35 лет
   Сеньор Оливье де ла Тур, вассалами которого были братья де Борн, стихов не писал, трубадурским художеством не баловался и известен был, скорее, как суровый и благочестивый воин, за свирепость свою, проявленную в крестовых походах, прозванный Турком.
   Долгие годы два рыцарских замка, Борн и Аутафорт, объединяли родственные узы и прочные соседские связи. Сеньоры де Борн уже два века держали лен от владетелей Аутафорта. Если и была когда-либо управа на Бертрана де Борна, то звали ее эн Оливье-Турок, и уж только по одной этой причине стоило бы рассказать об этом сеньоре.
   Славные и кровавые годы Оливье вместе с другом своим и вассалом Итье де Борном провел в Святой Земле. Явив там немалое мужество, возвратились они на родину и взяли себе жен, каждый сообразно достатку и знатности: Итье де Борн – госпожу Эмелину, рода доброго, хотя и не слишком состоятельного, а Оливье де ла Тур – даму Альмодис, четвертую дочь Арчимбальда, графа Комбронского.
   Через год после того, как на свет появился меньшой сын Итье де Борна, Константин, госпожа Альмодис подарила супругу своему наследника, названного Гольфье, а спустя три года разродилась дочерью, которую назвали Агнес. После этого госпожа Альмодис умерла, и больше о ней в нашей истории не будет сказано ни слова.
* * *
   Имелись у Оливье де ла Тура обширные владения к югу от речки Мюро (они отошли потом к Гольфье), но жемчужиной в этой короне оставался замок Аутафорт. Высокая стена соединяет три башни, одна другой выше. За внешней стеной – еще одна, внутренняя; между стенами – казематы, где хранились припасы. Говорят, если счесть всех людей, что при замке живут и от замка кормятся, да замок кормят, то более тысячи наберется.
   Бертран де Борн в этот замок влюбился, едва только его увидел. Годков пять всего и было беловолосому мальчику, старшему сыну Итье, – как раз тот возраст, когда ребенок перестает быть ангелом и превращается в сущего чертенка. Отправляясь к Оливье, впервые взял тогда его с собой отец. Поначалу весело было смотреть, держась за широкий пояс Рено, как вьется, огибая холмы, дорога; после задремал господский сын, ручонки ослабил. Пришлось Рено его впереди себя сажать, поводья в левую руку брать, а правой (на которой двух пальцев недостает) дитя прикорнувшее оберегать.
   С час так ехали; и вот дорога вверх пошла, по холму. Склонился Рено над спящим ребенком и тихонько его встряхнул.
   – Проснись, Бертран, – сказал крестоносец, отцов соратник. – Проснись.
   Открыл Бертран свои ясные глаза, и тотчас же устремилась к нему навстречу твердыня, оседлавшая высокий холм: стройные и грозные башни вроде тех, о каких говорится в Писании: стена с зубцами втрое выше знакомой, ворота будто пасть оскаленная. Аутафорт воздвигли почти на столетие прежде Борна. Не умея понять, тотчас же почувствовал это Бертран. Рот раскрыл, глаза распахнул – да так и глядел в безмолвии.
   Такова была первая любовь Бертрана де Борна, с которой впоследствии не могла соперничать ни одна дама, даже самая знатная и прекрасная.
   Предмет своей великой любви обожал он издалека, не смея даже намеком признаться в снедающей его страсти. И таким образом нарушил эн Бертран кодекс куртуазной любви, ибо никого и ничто нельзя любить сверх меры.
* * *
   Как мы уже говорили, детские годы провел эн Бертран в монастыре Далон, где свел дружбу и знакомство со многими из тех, с кем впоследствии воевал. После же, достигнув лет юношеских, уехал, по желанию отца, в Пуатье и там постигал во всех тонкостях рыцарское искусство.
   Между тем Константин де Борн и Гольфье де ла Тур, которые увидели свет почти одновременно, росли вместе и виделись чаще, чем родные братья. И росла рядом с ними красивая надменная девочка Агнес.
* * *
   Стоит произнести «Агнес» – и тотчас же встает в памяти один из тех ветреных солнечных дней, когда красные и желтые листья летят в лицо, а золото солнечных лучей кажется ледяным, утратившим летнюю ласковость. Да и сама Агнес была в те годы, как солнце и ветер, как осеннее золото, – тонкая, будто тростинка, отважная и благочестивая: часто рассвет заставал ее в молельне, где, обливаясь слезами, вспоминала она все свои детские прегрешения.
   Пятнадцать лет ей минуло, брату ее Гольфье – восемнадцать, а другу их и соседу Константину – девятнадцать. И был с ними в тот день Бертран, которому сравнялось двадцать шесть и у которого народилось уже двое сыновей и дочка.
   Поехали на охоту, да оленя потеряли. Собаки со следа сбились, гавкали где-то в чаще, но по голосу слыхать – смущены и растеряны.
   Лень разобрала охотников. Оставили псов на произвол судьбы. Пусть ищут оленя, а не найдут – так и пес с ним, с оленем. Поехали шагом, особо не разбирая дороги. Бертран первым; Агнес, на полкорпуса поотстав, – следом.
   Лицом как Дева Мария; но не скорбная, а веселая, юная, ожиданием переполненная.
   Смотрел на Агнес де ла Тур эн Бертран и в мыслях звал ее: «Домна Аутафорт».
   И потому не смел взглянуть ей прямо в глаза. Ибо за домной Аутафорт он не куртуазно ухаживать желал – ее он желал бы себе в жены. А это было невозможно.
   Лошадь шла шагом. Эн Бертран сидел в седле, сутулясь, свесив голову. Куда ни глянь – вокруг скошенные луга. Посреди лугов кое-где осиновые рощи – под ветром не шелестят, а кричат чуть ли не человечьим голосом.
   Дорога под уклон пошла. Впереди текла речка, невидимая с холма, а дальше снова начинались зеленые холмы, волнами набегающие друг на друга.
   Бертран тронул коня и неспешно двинулся к реке. За спиной о чем-то оживленно переговаривались младший брат его Константин и Гольфье де ла Тур – Бертран их не слушал.
   Еще с весеннего половодья остались на ветках прибрежных деревьев клочья сухой травы. Будто русалочьи патлы развешаны. В прозрачной осенней воде каждый камешек виден. Глубина – только у противоположного берега. Да и то, смешно сказать, какая там глубина – конь едва ноги замочил.
   Выбрались на берег – и снова вверх, по склону холма.
   За холмом открылась накатанная дорога, ведущая в Аутафорт и дальше, в Борн. Обжитые здесь места, сытые, красивые. И домна Аутафорт рядом, только руку протяни, – ясное, залитое светом лицо, смеющийся и вместе с тем задумчивый взор.
   И тень древних, как в Писании, стройных и грозных башен Аутафорта ложится на это лицо.
   Бертран двинулся по дороге навстречу солнцу. Солнце немного сместилось и светило теперь не в глаза, а в висок. Вот знакомый перекресток. На перекрестке установлено большое распятие. Два тяжелых, почерневших от долгих лет и непогоды бруса, сколоченные накрест греческой буквой «Т» – точно так же сколочен был настоящий крест, на котором умер Спаситель. Образ, вырезанный из дерева неумелым, хоть и старательным мастером, был в человеческий рост, издалека – как настоящий. Любовь и благочестие водили резцом, когда создавал какой-то умелец эти ладони, пронзенные гвоздями, это умиротворенное лицо под венцом из настоящих терний. Что испытал он, когда прибивал к этим брусьям собственное творение большими железными гвоздями, точно настоящего Христа распиная?
   Всадник остановился, разглядывая распятие. Константин и Гольфье съехали с дороги напиться из деревенского колодца, а Агнес приблизилась к распятию и тоже стала смотреть. Бертран мельком глянул на нее: губы ее шевелились, в глазах показались слезы.
   Краска на деревянной фигуре облезла, наполовину смытая летними дождями. Ясное осеннее солнце беспощадно освещало каждый потек грязи, но Агнес этого не видела.
   Бертран вздрогнул. В груди деревянного Христа торчала стрела. Настоящая.