— Вот тебе и твои суеверия, — сказал я, сидя возле ее кровати. — Теперь понимаешь, что сама себе навредила, отказавшись поехать в Нанкин?
   — Послушай, — она положила мне на руку ладонь.
   Ее коричневая обветренная рука лежала на рукаве моего западного костюма. Помню, как я, посмотрев не нее, подумал: неужели эта та плоть, что дала мне жизнь? Да может ли это быть?
   — Ты все еще можешь сделать меня счастливой.
   — Счастливой?
   — Да. — Ее глаза горели сухим лихорадочным огнем. — Сделай меня счастливой. Женись на дочери Ванга.
   И в конце концов, больше из чувства вины, чем из-за чего-то другого, я сдался. Вот уж действительно: наши матери обладают необычайным могуществом! Даже великий Чан Кайши в подобном случае капитулировал перед матерью, даже он согласился на брак, лишь бы угодить ей. Меня терзали угрызения совести — какой ужасный брак: деревенская девушка, с гороскопами, лунными календарями, и я — ясноглазый расчетчик, с железной логикой и иностранными словарями. Я страшно беспокоился о том, что скажут коллеги, ибо я, как и большинство из них, — преданный республиканец, поклонник ясной, устремленной в будущее идеологии Гоминьданnote 28, апологет Чан Кайши. К суевериям отношусь скептически, поскольку они сдерживают движение Китая на пути к прогрессу. Когда в моем родном городе состоялась свадьба, я о ней никому не рассказал. Никого из коллег не пригласил на церемонию: не хватает еще, чтобы они увидели этот унизивший мое достоинство ритуал — споры с подружками невесты на пороге дома, веники из кипарисовых ветвей, процессию, обходившую колодцы и дома вдов… Каждую минуту взрывы шутих заставляли всех подпрыгивать, словно напуганных кроликов.
   Но моя семья была удовлетворена и смотрела на меня как на героя. Мать, возможно, почувствовав облегчение оттого, что совершила все свои земные обязательства, вскоре скончалась. «С улыбкой на лице, которую так приятно было видеть» — если верить словам моих милых сестер. Шуджин оказалась достойной плакальщицей. Опустившись на колени, она посыпала пол в доме моих родителей тальком: «Мы увидим следы, когда ее душа вернется к нам».
   — Пожалуйста, не говори этого, — нетерпеливо сказал я. — Ее убили крестьянские суеверия. Если бы она прислушалась к словам нашего президента…
   — Уф, — Шуджин поднялась с колен и отряхнула руки. — Спасибо, я достаточно наслушалась разговоров о твоем драгоценном президенте. Всю эту ерунду о Новой жизни. Скажи, что такого необычного в Новой жизни, которую он проповедует? Разве это не наша старая жизнь, созданная заново?
   Я до сих пор ношу траур по матери, но сейчас на ее место, словно из того же источника, встала беспокойная, утомительная и очаровательная жена. Я говорю «очаровательная», потому что, как ни странно — и мне стыдно об этом писать — несмотря на то, что Шуджин выводит меня из себя, несмотря на ее отсталость, она что-то во мне возбуждает.
   Это меня страшно смущает. Я не признался бы в этом ни единой душе и уж тем более коллегам: они осмеяли бы ее отсталые верования! Ее даже нельзя назвать красивой, во всяком случае в общепринятом смысле этого слова. Но время от времени я обнаруживаю, что по несколько минут смотрю в ее глаза. Они гораздо светлее, чем у других женщин, и я заметил, что, когда она внимательно вглядывается во что-то, ее глаза открываются очень широко, впитывают свет, и на радужках появляются тигриные полоски. Говорят, даже уродливая лягушка мечтает проглотить прекрасного лебедя, и эта уродливая, тощая, изувеченная, педантичная лягушка день и ночь думает о Шуджин. Она — моя слабость.
 
   Нанкин, 5 марта 1937 (двадцать третий день первого месяца по лунному календарю Шуджин)
   Наш дом маленький, но современный. К северу от перекрестка дорог Чжонгшап и Чжонцзян выросло много таких двухэтажных мазанок. Входная дверь открывается в небольшой закрытый двор. С черного входа можно пройти на маленький участок, засаженный гранатовыми и тиковыми деревьями. Там же имеется заброшенный колодец, летом от него исходит зловоние. Колодец нам не нужен: в доме есть водопровод, что поразительно, потому что в этой части Нанкина до сих пор стоят лачуги, сложенные из шин и деревянной тары. У нас же имеется не только водопровод, но и электричество — в каждой комнате по лампочке, а в спальне на стенах — импортные обои с цветочным рисунком! Соседи страшно завидуют Шуджин, а она ходит по дому, как охотница, выискивает щели, через которые могут проникнуть злые духи. Сейчас в каждой комнате есть алтари, посвященные домашним божествам, а также щетки и салфетки для ухода за алтарями; кроме того, стена духов у входной двери и голубые зеркала, обращенные к внутренним дверям. Над кроватью резное изображение — чилииь — оно должно помочь нам зачать сына; ко всем дверям, окнам и даже деревьям в саду привязаны маленькие желтые мантры.
   — Послушай, — начинал я разговор, — разве ты не видишь, как такое поведение тянет назад нашу нацию?
   Но ей и дела нет до нации или до движения вперед. Она боится всего нового и незнакомого. До сих пор носит брюки под своим ципаоnote 29 и думает, что шанхайские девушки в шелковых чулках и коротких юбках ведут себя скандально. Она боится, что я не люблю ее, потому что ступни ее не перебинтованы. У китайской женщины должны были быть маленькие дугообразные ступни, напоминающие формой молодой месяц или лилию, поэтому с младенчества их бинтовали.]. Каким-то образом ей удалось стать обладательницей старой пары башмаков надеревянной подошве с вышивкой на носках. По стилю они похожи на маньчжурские, и со стороны кажется, будто ее ступни с младенчества были забинтованы. Иногда она сидит на кровати, разглядывает ноги, крутит пальцами. Похоже, что к своим естественным ступням она испытывает легкое отвращение.
   — Ты уверен, Чонгминг, что мои ступни красивы?
   — Не говори ерунды. Конечно, уверен.
   Вот и вчера вечером, когда я готовился лечь спать — смазывал маслом волосы, надевал пижаму, — она снова затянула свою песню.
   — Ты уверен? Абсолютно уверен?
   Я вздохнул, уселся на низкий табурет и взял из шкафа ножницы с костяными ручками.
   — Нет ничего красивого, — вымолвил я, подстригая ноготь на большом пальце, — ничего красивого в изуродованных ступнях.
   — Ох, — выдохнула за спиной Шуджин. — Только не это!
   Я опустил руку и повернулся к ней.
   — Что на этот раз?
   Она сидела выпрямившись, очень расстроенная, на щеках выступили красные пятна.
   — Что же это? Как? Что же ты делаешь? Я посмотрел на свои руки.
   — Стригу ногти.
   — Но, — она в ужасе взялась за свое лицо, — Чонгминг, на дворе темно. Разве ты не заметил? Разве мать тебя ничему не научила?
   И тогда я вспомнил суеверие из моего детства: стричь ногти после наступления темноты означает приглашение в дом демонов.
   — Ну ладно, Шуджин, — сказал я менторским тоном, — думаю, ты заходишь слишком далеко…
   — Нет! — теперь она побелела. — Нет. Ты хочешь, чтобы в наш дом пришли смерть и разрушение?
   Я долго на нее смотрел, не зная, можно ли засмеяться. Наконец, решив более ее не волновать, прекратил свое занятие и положил ножницы в ящик.
   — Что ж такое, — пробормотал я себе под нос. — Мужчине нет свободы в собственном доме.
   Позднее, когда она уже уснула, я смотрел на потолок и думал о ее словах. Смерть и разрушение. Смерть и разрушение — это последнее, что должно быть у нас в головах. И все же иногда я вспоминаю о мирных, долгих дня, когда мы с Шуджин лежали в веселом несогласии под мрачными небесами Нанкина. Не слишком ли спокойны эти дни? Не слишком ли мечтательны? И потом я думаю: почему ужасный восход солнца на прошлой неделе возвращается в мои мысли час за часом?

9

   На протяжении своей юности — в больнице и в университете, — когда бы я ни думала о будущем, к моим мыслям не примешивались мечты о богатстве, потому что, должно быть, я не знала бы, что делать с деньгами. В ту ночь, когда я сложила свою вечернюю зарплату и чаевые, оказалось, что в сумме у меня чуть больше ста пятидесяти фунтов. Я сунула деньги на дно сумки, застегнула ее на молнию, торопливо поставила в шкаф и отступила назад. Сердце мое колотилось. Сто пятьдесят фунтов! Я смотрела на сумку. Сто пятьдесят фунтов!
   Теперь мне было чем заплатить за комнату, можно было и в клуб не ходить, однако случилось нечто странное. Меня впервые так внимательно слушали. Что-то в душе распустилось, точно цветок. «Я всегда могу определить, что женщина довольна, — криво усмехнулся Джейсон, когда в конце вечера все мы стояли в лифте. — Все дело в крови. — Он приложил тыльную сторону руки к моему лицу, заставив меня отшатнуться к стеклянной стене. — Я вижу, как кровь приливает к коже. И это увлекательное зрелище. — Он опустил руку и лукаво мне подмигнул. — Завтра ты вернешься».
   И оказался прав. На следующий день первым моим желанием было пойти к Ши Чонгмингу, но как подойти к нему после вчерашней сцены? Я знала, что нужно проявить терпение и выждать неделю. Но вместо того чтобы сидеть в доме среди книг и записок, я отправилась в Омотесандоnote 30 и взяла первое попавшееся платье, которое не открывало колен и не обнажало грудь. Это была туника из плотной черной бумазеи с рукавами длиной в три четверти. Это изящное изделие не говорило ничего, кроме одного: «Я — платье». В тот вечер мама Строберри бегло оглядела меня и кивнула. Затем облизнула палец и пригладила выбившуюся из моей прически прядь, похлопала меня по руке и указала на стол с посетителями. Я тут же занялась своими обязанностями — зажигала сигареты, разливала напитки, клала щипцами бесчисленные кубики льда в бокалы клиентов.
   Я все еще могу вообразить себя в ту первую неделю — сидящую в клубе, глядящую на город. Я старалась представить, какой из огней светится в доме Ши Чонгминга. Сильная жара сжимала Токио в своих объятиях, кондиционеры работали на полную мощь, и девушки сидели в прохладных заводях света. Оголенные плечи, выступавшие из вечерних платьев, блестели серебром, словно луны. В своих воспоминаниях я вижу себя со стороны. Мне казалось, что я подвешена в пространстве, мой силуэт за зеркальным стеклом светлый и неясный, белое, ничего не выражающее лицо, которое каждые десять секунд закрывает собою качающаяся Мэрилин. Никто не подозревал, что за сумасшедшие мысли бродят у меня в голове.
   Похоже, я понравилась Строберри, и это удивительно, потому что ее стандарты были легендарны. Она тратила на цветы тысячи и тысячи долларов в месяц: в рефрижераторах из Южной Африки прилетали оранжевые амариллисы, огромные огненные лилии, орхидеи с горных вершин Таиланда. Иногда я смотрела на Строберри открыто, потому что держала она себя очень прямо и ей, похоже, нравилось быть сексапильной. Она была сексуальной и знала это. Я завидовала ее самоуверенности. Ей очень нравились ее наряды; каждый вечер она надевала что-то другое: алый атлас, белый крепдешин, пурпурное платье с полосками, расшитыми блестками. «Это из фильма „Как выйти замуж за миллионера“», — говорила она, выпятив бедро и повернувшись к посетителям квадратным плечом. «Это «charmeuse»note 31 — ну, вы знаете», — сказала она, словно это было имя, которое каждый должен знать. — Строберри не может хорошо ходить, если она не одета, как Мэрилин». И она взмахивала перламутровым мундштуком перед человеком, который желал ее слушать. «Мэрилин и Строберри сложены одинаково. Только Строберри более изящна». Она была вспыльчива, часто кричала на людей, но до пятого своего вечера в клубе я не замечала, чтобы она действительно была в дурном настроении. В тот раз что-то произошло, и я увидела совершенно другую маму Строберри.
   Вечер был жарким, казалось, город кипит, над крышами домов поднимался пар, пачкая красный закат. Двигались все лениво, даже Строберри. Сегодня она шла по блестящему полу в длинном платье, полной копии того, в котором Мэрилин желала господину президенту счастливого дня рожденья. Она останавливалась, бормотала что-то пианисту или клала руку на спинку кресла; откидывая голову, смеялась шутке клиента. Было около десяти часов, и она отправилась в бар выпить шампанского. Вдруг что-то произошло: Строберри с громким звоном поставила стакан на стойку, выпрямилась на барном стуле и уставилась на входные двери. Лицо ее побелело.
   Вошли шестеро громил в строгих костюмах. Они оглядели помещение, поправили запонки и воротники на бычьих шеях. В центре группы был худой мужчина в рубашке-поло, с волосами, завязанными в пучок. Он толкал перед собой коляску, а в ней сидел крошечный, похожий на насекомое человек, хрупкий, словно стареющая игуана. Голова у него была маленькая, кожа сухая и сморщенная, как скорлупа грецкого ореха, носик походил на крошечный треугольник, вместо ноздрей — два темных пятна, как у черепа. Из рукавов выглядывали сморщенные руки, длинные, коричневые, сухие, как осенние листья.
   — Даме, Конайде йолъ. — Мама Строберри соскочила с табурета, выпрямилась, поднесла к губам шампанское и, не спуская глаз с группы, одним глотком осушила бокал. Сунула сигарету в мундштук, разгладила на бедрах платье, отставила под прямым углом руку с сигаретой и быстро пошла к гостям. Пианист развернулся на табурете — посмотреть, что происходит, — и сбился.
   Строберри остановилась в нескольких футах от главного стола, рядом с окном, выходящим на восток — там панорама Токио представала в лучшем виде. Подняла подбородок, отвела назад пухлые плечики, изящно соединила ножки и смело оглядела группу. Было заметно, что она старается взять себя в руки. Одну руку положила на спинку кресла, а второй характерным японским жестом поманила гостей.
   Когда другие посетители заметили вновь прибывших, разговоры постепенно стихли. Все глаза обратились на группу, медленно двигавшуюся к столу. В этот момент мое внимание привлек еще один человек. В стене, позади столика администратора, имелся маленький альков — прямоугольное помещение со столом и стульями. Хотя двери там не было, ниша устроена была под таким углом, что другие посетители не могли видеть людей, сидевших в алькове. Иногда мама Строберри устраивала там приватные встречи с нужными людьми или шоферы пили чай в ожидании своих клиентов. Когда группа пошла к столу, одна фигура отделилась и направилась к алькову, тихо туда вошла. Движение было таким быстрым, а тени в этой части помещения такими густыми, что увидела я немного, но и то, что заметила, заставило меня слегка податься вперед.
   Фигура, на которую я обратила внимание, была одета как женщина: в аккуратном жакете из черной шерсти, узкой юбке, но если это и в самом деле была женщина, то необычайно высокого роста. Я заметила широкие мужеподобные плечи, длинные руки, мускулистые ноги, втиснутые в блестящие черные лодочки. Но больше всего поразили меня ее волосы, длинные и такие блестящие, что, возможно, это был парик. Волосы свисали ей на лицо, так что разглядеть его мне не удалось. Хотя волосы были чрезвычайно длинными, концы их доходили лишь до плеч.
   Я уставилась на странную фигуру, открыв рот, но в это время группа подошла к столу. Официанты хлопотливо расставляли приборы. Инвалида подвезли к столу, и он сидел, согнутый и черный, как скарабей, а мужчина с хвостом суетился вокруг, стараясь усадить его поудобнее. Он послал официантов за бокалами, за графинами с водой. В темных углах клуба двадцать девушек нервно смотрели на Строберри, а она шла между столами, шепотом называла имена, приглашая подойти к группе. Мама-сан была бледной и вроде бы сердитой. Я старалась понять выражение ее лица, но тут она встряхнула головой и, стуча каблуками, пошла ко мне. Вблизи я увидела, что ее лицо подергивается. Строберри нервничала.
   — Грей-сан, — шепнула она, склонившись надо мной. — Мистер Фуйюки. Иди сейчас. Сядь с ним.
   Я потянулась за своей сумкой, но она остановила меня, прижав к губам палец.
   — Будь осторожна, — прошептала она. — Будь очень осторожна. Не говори ничего. Люди не зря его опасаются. И… — Она замялась и красноречиво на меня посмотрела. Глаза ее сузились, из-под голубых контактных линз выглянули тонкие ободки коричневой радужки. — Самая важная из всех — это она. — Строберри указала подбородком на альков. — Огава. Его медсестра. Не вздумай заговорить с ней, ни в коем случае не смотри ей в глаза. Понимаешь?
   — Да, — пробормотала я, устремив глаза на огромную тень. — Да. Понимаю.
   В Токио всегда ощущаешь присутствие якудзы, полуподпольных группировок, заявляющих, что они — последователи традиций самураев. В Азии их считали самыми опасными и свирепыми людьми. Иногда об их существовании напоминает треск мотоциклов бодзосоку, с оглушительным грохотом они прокатываются по Мэйдзидори посреди ночи, сметая все на своем пути. На их шлемах написаны иероглифы камикадзе. Иногда в более спокойной обстановке примечаешь нечто, напоминающее тебе об этой группе: в кафе блеснут часы ролекс; за ресторанным столом заметишь огромного мужчину с перманентной укладкой; в метро, в жаркий день, встретишь человека в рубашке-поло, заправленной в черные кримпленовые брюки, в ботинках из змеиной кожи. Бросится в глаза татуировка на руке у мужчины, стоящего впереди тебя в очереди за билетами. Обо всем этом я не слишком задумывалась, пока не услышала в этот вечер в клубе, как кто-то подле меня прошептал: «Якудза».
   За столом была абсолютная тишина. Девушки, казалось, ушли в себя, старались не встречаться ни с кем глазами. Все боялись повернуться спиной к медсестре, сидевшей в алькове неподвижно, затаившись, словно змея.
   Меня посадили рядом с Фуйюки, и я могла его рассмотреть. Нос у него был необычайно маленький, словно при пожаре его пожрал огонь, дыхание — громкое и клокочущее, а лицо — не то чтобы доброе, а спокойное и внимательное, как у очень старой древесной лягушки. Он не делал попытки с кем-либо заговорить.
   Его люди сидели спокойно, уважительно положив на стол руки. Ждали, когда человек с хвостом приготовит Фуйюки напиток. Тот достал тяжелый бокал, завернутый в белую льняную салфетку, наполнил его до краев солодовым виски, дважды покрутил и вылил содержимое в ведерко со льдом. Тщательно обтер бокал салфеткой и снова наполнил. Предупреждающе поднял руку, не давая мужчинам пить, после чего передал бокал Фуйюки. Старик дрожащей рукой поднес его ко рту и пригубил. Опустил бокал, прижал одну руку к животу, другую — ко рту, чтобы скрыть отрыжку, и удовлетворенно кивггул.
   — Омайтачи мо Паре. — Мужчина с хвостом вздернул подбородок, давая понять, что мужчины теперь могут выпить. — Нонде.
   Телохранители расслабились — подняли бокалы и выпили. Кто-то встал, снял пиджак, другой мужчина вынул сигару, обрезал кончик. Потихоньку атмосфера разрядилась. Девушки наполняли бокалы, щипчиками клали лед, помешивали напитки палочками для коктейля, сделанными в форме силуэта Мэрилин из пластмассы. Прошло немного времени, все заговорили в унисон, разговор стал громче, чем за другими столами. В течение часа все мужчины опьянели. Стол был заставлен бутылками и недоеденными закусками из маринованной редиски, румяного батата и крекеров из лангуста.
   Ирина и Светлана попросили у Фуйюки мэйси. Ничего необычного в этой просьбе не было: большинство посетителей вручали нам свои визитки уже через несколько минут, но Фуйюки нахмурился, кашлянул, подозрительно оглядел русских девушек с головы до ног. Потребовались долгие уговоры, пока наконец он не сунул руку в карман костюма. Я заметила его имя — оно было вышито золотыми нитками над внутренним карманом. Фуйюки достал несколько карточек и раздал сидевшим за столом девушкам. Затем наклонился к своему помощнику и проговорил тихим надтреснутым голосом:
   — Скажи им, чтобы не обращались со мной, как с дрессированной обезьяной. Я не хочу, чтобы меня приглашали в клуб. Я приду, только когда сам этого захочу.
   Я смотрела на карточку в своей руке. Никогда не видела ничего более красивого. Текст был написан на жесткой небеленой бумаге, сделанной вручную. В отличие от большинства визиток, адреса на ней не было, не было и английского перевода на обратной стороне. Имелся лишь номер телефона и второе имя Фуйюки, выписанное каллиграфическим почерком чернилами из сосновой сажи.
   — Что такое? — прошептал Фуйюки. — Что-нибудь не так?
   Я покачала головой, глядя на визитку. Маленькие кандзи были прекрасны. Я подумала: как же удивителен этот старый алфавит, как невзрачны по сравнению с ним английские буквы.
   — В чем дело?
   — Зимнее Дерево, — пробормотала я. — Зимнее Дерево.
   Одни из телохранителей в конце стола начал смеяться, прежде чем я заговорила. Когда никто к нему не присоединился, он обратил свой смех в кашель, прикрыл рот салфеткой, заерзал и принялся за напиток. Настала пауза, Ирина нахмурилась и укоризненно покачала головой. Но Фуйюки подался вперед и сказал шепотом по-японски.
   — Мое имя. Как ты узнала, что значит мое имя? Ты говоришь по-японски?
   Я взглянула на него. Мое лицо побелело.
   — Да, — ответила я робко. — Совсем немного.
   — Ты и читать можешь?
   — Я знаю только пятьсот кандзи.
   — Пятьсот? Сугои. Это много. — Люди смотрели на меня, словно внезапно осознали, что я человек, а не предмет мебели. — И откуда, ты говоришь, приехала?
   — Из Англии?
   Ответ получился похожим на вопрос.
   — Из Англии? — Он склонился ко мне и уставился мне в лицо. — Скажи, в Англии все такие хорошенькие?
   Когда мне говорили, что я хорошенькая… Ладно еще — не часто, потому что мне становилось неловко: я вспоминала, что все эти вещи никогда не произойдут в моей жизни. Даже если я и в самом деле была «хорошенькой», замечание старого Фуйюки вызвало на моем лице краску, и я ушла в себя. С этого момента я замолчала. Сидела, курила одну сигарету за другой и старалась найти повод, чтобы выйти из-за стола. Если требовалось принести из бара чистый бокал или тарелку с закусками, я вскакивала и бежала за ними.
   Медсестра весь вечер сидела не шелохнувшись. Я не могла удержаться, чтобы украдкой не посмотреть на ее неподвижный силуэт у стены алькова. Я заметила, что и официантов сковывает ее присутствие. Обычно кто-нибудь из официантов заходил в альков к посетителю и интересовался, не хочет ли тот чего-нибудь выпить, но на этот раз, похоже, говорить с нею отваживался один Джей-сон. Когда я подошла к стойке за горячим полотенцем, то увидела его там. Он принес ей карту вин, заметно было, что он чувствует себя уверенно, не боится. Он уселся напротив, сложил руки и смотрел на нее. Я воспользовалась возможностью и рассмотрела медсестру.
   Она сидела ко мне лицом. Внешность у нее была удивительная — каждый дюйм кожи покрыт осыпающейся белой пудрой. Пудра слиплась в морщинах на шее и запястьях. Единственными не засыпанными пудрой местами были ее странные крошечные глаза, темные, точно изюм в тесте. Они были широко расставлены итак глубоко посажены, что глазницы казались пустыми. Мама Строберри боялась, что я буду на нее смотреть, но встретиться с ней взглядом было невозможно, даже если постараться: похоже, зрение у нее было слабое, потому что меню она держала очень близко к лицу, водила им из стороны в сторону, словно обнюхивала. Я не сразу пошла к столу, а задержалась на несколько минут возле барной стойки, притворяясь, будто осматриваю горячее полотенце.
   — Она сексуальна, — услышала я слова Джейсона, обращенные к бармену, когда он подошел с заказом. Он небрежно облокотился на стойку, оглянулся на нее через плечо, губы тронула довольная улыбка. — Я не отказался бы поразвлечься с ней, если бы смог. — Он повернулся и увидел, что я стою рядом и молча смотрю на него. Подмигнул и вскинул брови, словно бы приглашая меня посмеяться над шуткой. — Красивые ноги, — пояснил он, кивнул в сторону медсестры. — А может, все дело в каблуках?
   Я не ответила. Схватила осибориnote 32 и отошла. Лицо иплечи залил глупый румянец. Джейсон всегда вел себя так, что мне хотелось заплакать.
   Странно, как люди вкладывают в твою голову идеи. В конце вечера я взглянула на свои ноги, аккуратно скрещенные под столом. К тому времени я уже опьянела ипомню, что, увидев их, подумала: как выглядят красивые ноги? Разгладила колготки, чуть раздвинула колени, чтобы разглядеть бедра. Посмотрела на икры. Интересно, похожи ли «красивые ноги» на те, что у меня?

10

   Нанкин, 4 апреля 1937, праздник чистый и светлый
   Моя мать, должно быть, сейчас смеется — смотрит на меня и смеется над моими придирками и нежеланием жениться. Потому что, похоже, у нас с Шуджин будет ребенок! Ребенок! Подумать только: Ши Чонгминг, уродливый лягушонок — отец! Наконец будет что отпраздновать. Ребенок внесет порядок в законы физики и любви, ребенок поможет мне принять будущее.
   Шуджин, само собой, с головой ушла в суеверия, а как же: так много нужно принять в расчет! Я видел, как она в растерянности пытается все обдумать. Сегодня утром появился длинный список запрещенной еды — она ни за что не станет есть кальмаров и осьминогов, в доме больше не будет ананасов. Мне предстоит каждый день ходить на рынок за курами с черными костями, за печенью, сливами, семенами лотоса и шариками замороженной утиной крови. С сегодняшнего дня в мои обязанности входит забой кур, которых я буду приносить с рынка, потому что, если Шуджин убьет животное, даже предназначенное для еды, наш ребенок примет его облик и, следовательно, она родит цыпленка или утенка.