Мо Хайдер
Токио

 
 
   ISBN 5-17-040374-7, 5-9713-3784-Х, 5-9762-1556-4 (ООО «ХРАНИТЕЛЬ»)
   © Mo Hayder, 2004 ISBN 978-985-13-9214-4
   Перевод Д — Н. Омельянович, 2007
   (ООО «Харвест») © ООО «Издательство ACT», 2007

Пролог

   Нанкин, Китай: 21 декабря 1937
   Тем, кто яростно сражается с суевериями, скажу лишь одно: почему? Почему в своей гордыне и тщеславии пренебрегаете многолетней традицией? И когда крестьянин говорит вам, что тысячи лет назад разверзлись небеса, что гневные боги обрушили великие горы Китая, после чего в стране наступил хаос, почему не верите ему? Вы что же, считаете себя намного умнее его? И умнее всех предшествующих поколений?
   А я вот верю. Теперь, наконец верю. Я дрожу, когда пишу эти строки, но это так. Я верю в то, что говорят суеверия. А почему? Да потому, что ничем другим не объяснить причуды нашего мира. Не существует другого способа, который помог бы разобраться в свалившихся на нас несчастьях. Вот потому и обращаюсь к фольклору за утешением. Я верю крестьянину, когда тот говорит, что из-за гнева богов земля повалилась к востоку. Да, я верю его рассказам о том, что все — река, грязь, города в конце концов упадет в море. Нанкин — тоже. Однажды Нанкин тоже скатится в море. Вероятно, катиться туда он будет медленнее других, потому что он уже не похож на другие города. Последние дни изменили его до неузнаваемости, и, когда он начнет валиться, движение это будет медленным, ибо Нанкин привязан к земле своими непохороненными горожанами, и их души станут удерживать город на побережье.
   Возможно, я нахожусь в привилегированном положении, потому что вижу город таким, каков он есть в настоящий момент. Из крошечного окошка сквозь решетку вижу то, что японцы оставили от Нанкина: черные от сажи дома, опустевшие улицы, горы трупов в каналах и реках. Опускаю глаза, вижу свои дрожащие руки и удивляюсь, как остался в живых. Кровь высохла. Если потру ладонь о ладонь, на бумагу упадут чешуйки, чернее, чем слова, которые пишу. Дело в том, что тушь водянистая: прежняя, изготовленная из сосновой сажиnote 1, закончилась, а сейчас у меня нет ни сил, ни смелости, чтобы выйти из дома и раздобыть новых чернил.
   Если бы я отложил перо, прислонился к холодной стене и, приняв неудобную позу, уткнулся носом в ставни, то увидел бы крыши, а над ними — покрытую снегом вершину Пурпурной горы. Однако я этого не делаю. Никогда больше не стану смотреть на эту гору. Напишу обо всем в дневник и постараюсь не напоминать себе о том, как был на ее склонах, жалкий и оборванный. Из последних сил бежал я за японским солдатом по замерзшим ручьям и сугробам, выслеживал его, словно волка…
   Через два часа я его догнал. Мы были в маленькой роще, возле входа в мавзолейnote 2. Он стоял рядом, повернувшись спиной к дереву. Тающий снег падал с ветвей ему на плечи. Голова его была слегка повернута, он вглядывался в лес: горные склоны по-прежнему опасны. На плече его болталась кинокамера.
   Я шел за ним так долго, что весь исцарапался и стал хромать, холодный воздух саднил легкие. Я медленно приблизился. Сейчас не пойму, как смог держать свои нервы в узде, ведь я весь дрожал. Он услышал шаги, круто обернулся и инстинктивно согнулся. Я не отличаюсь сильным сложением, к тому же на целую голову ниже его, поэтому, увидев меня, он слегка успокоился и медленно распрямился. Я шагнул к нему. Теперь нас разделяло несколько футов, и он, должно быть, заметил слезы на моем лице.
   — Думаю, для тебя это ничего не значит, — сказал он сочувственно, — но хочу, чтобы ты знал: мне очень жаль. Прошу прощения. Ты понимаешь по-японски?
   — Да.
   Он вздохнул и потер лоб рукой в перчатке из потрескавшейся свиной кожи.
   — Я этого не хотел. Никогда не хотел. Прошу, поверь. — Он поднял руку и указал в сторону храма Лингу. — Верно то, что Ему это нравилось. Ему всегда это нравилось. А мне — нет. Я смотрю на них. Снимаю на пленку то, что они делают, но удовольствия от этого не получаю. Пожалуйста, поверь мне. Я не получаю удовольствия.
   Я отер лицо рукавом, убрал слезы. Шагнул вперед и положил ему на плечо дрожащую руку. Он не отшатнулся. Стоял и озадаченно вглядывался в мое лицо. Страха в его глазах я не заметил: должно быть, он решил, что я — безобидный горожанин. Он понятия не имел о зажатом в моей руке маленьком фруктовом ноже.
   — Отдай камеру, — сказал я.
   — Не могу. Не думай, что фильмы я снимаю ради развлечения солдат. У меня более высокие цели.
   — Отдай камеру.
   Он покачал головой.
   — Ни за что.
   После этих слов мне показалось, что мир вокруг нас стал медленно рушиться. Где-то внизу, на отдаленных склонах, японская артиллерия вела мощный обстрел, японцы гнались за отрядами националистов, окружали их, заставляя вернуться в город, но здесь, наверху, слышно было лишь биение наших сердец да треск сосулек, падавших с деревьев на землю.
   — Говорю еще раз: отдай камеру.
   — Я тоже повторяю: ни за что.
   Я открыл рот, подался вперед и заорал прямо в его лицо. Крик этот накапливался во мне все то время, что я гонялся за ним по снегу, и теперь я завопил, словно раненый зверь. Я прыгнул и вонзил в него свой маленький нож. Он проник в его форму цвета хаки, прошел сквозь заветный пояс сеннинбариnote 3. Солдат не произнес ни звука. Лицо его исказилось, голова дернулась так быстро, что армейская фуражка свалилась. Мы оба сделали шаг назад и в удивлении смотрели на то, что я сделал. На снег пролились потоки крови. Через отверстие в форме видно было, что живот его раскрылся, словно перезрелый фрукт. Солдат озадаченно смотрел на него. Потом ощутил боль, бросил винтовку и схватился за живот, пытаясь запихать внутренности обратно.
   — Что ты наделал? — сказал он.
   Я пошатнулся и попятился, уронил нож в снег, словно слепой, нашарил дерево и прислонился к стволу. Солдат, качаясь, двинулся в лес. Одной рукой он держался за живот, в другой по-прежнему держал камеру. Шел он, как пьяный, но голову тем не менее держал высоко, с достоинством, словно место, в которое он направлялся, было особенным. Казалось, где-то там, за деревьями, его ожидал лучший, безопасный мир. Барахтаясь в снегу, я спешил за ним, дышал быстро и горячо. Миновав около десяти ярдов, солдат споткнулся, почти потерял равновесие и выкрикнул какое-то японское женское имя — то ли матери, то ли жены. Поднял руку, и от этого движения разверстые внутренности, должно быть, сдвинулись — из раны выскользнуло что-то темное и длинное, шлепнулось в снег. Он наступил на это, попытался устоять на ногах, но из-за сильной слабости, шатаясь, пошел по кругу. За ним тянулась длинная красная лента. Мне показалось, что это не смерть, а рождение.
   — Отдай ее мне. Отдай камеру.
   Ответить он не мог. Солдат потерял способность соображать, он больше не понимал, что происходит. Упал на колени и завалился на бок. Через секунду я был возле него. Губы солдата посинели, и зубы окрасила кровь.
   — Нет, — прошептал он, когда я отодрал его пальцы от камеры. Он уже ничего не видел, но чувствовал, где я. Ощупал мое лицо. — Не бери ее. Если ты ее заберешь, то кто скажет миру?
   Если ты ее заберешь, то кто скажет миру?
   Эти слова остались со мной. Они останутся со мной до конца моих дней. Кто скажет! Я долго смотрю на небо над домом, на черный дым, поднимающийся к луне. Кто скажет? Ответ один: никто. Никто не скажет. Все кончено. Это — последняя запись в моем дневнике. Я больше ничего не напишу. Остальная часть моей истории записана на пленку, она в камере, и то, что произошло сегодня, так и останется тайной.

1

   Токио, лето 1990
   Иногда приходится совершить усилие. Даже если устала и голодна и находишься где-то в чужой стороне. Так было со мной в то лето в Токио. Я стояла возле двери профессора Ши Чонгминга и дрожала от волнения. Постаралась придать волосам аккуратный вид, долго возилась со старой юбкой из «Оксфам»note 4 — вычищала пыль, разглаживала ладонями измявшуюся в дороге ткань. Оттолкнула ногой видавшую виды сумку, которую привезла с собой: я не хотела, чтобы она сразу бросилась ему в глаза, потому что самое главное — выглядеть нормальной. Пришлось сосчитать до двадцати пяти, сделать несколько глубоких вдохов, чтобы набраться смелости изаговорить.
   — Привет, — сказала я нерешительно, приблизив лицо к двери. — Вы здесь?
   Немного подождала, прислушалась. Слышно было шарканье, но к двери никто не подошел. Снова подождала, сердце колотилось все громче. Затем постучала.
   — Вы меня слышите?
   Дверь отворилась, я в удивлении сделала шаг назад. В дверном проеме стоял Ши Чонгминг, очень элегантный и достойный. Руки по швам, словно он предлагал себя осмотреть. Был он невероятно маленький, кукольный, правильные черты лица, узкий подбородок, длинные седые волосы… казалось, он накинул на плечи белоснежную шаль. Я стояла открыв рот, потеряв дар речи.
   Он положил ладони на бедра и поклонился.
   — Добрый день, — сказал он по-английски, почти без акцента. — Я профессор Ши Чонгминг. А вы?
   — Я… я… — заикнулась я и судорожно сглотнула. — Я студентка. Вроде того. — Я приподняла рукав кардигана и протянула ему руку. Надеялась, что он не заметит моих обкусанных ногтей. — Из Лондонского университета.
   Он задумчиво на меня посмотрел, обратил внимание на мое белое лицо, мягкие волосы, кардиган и на бесформенную сумку. Все оглядывают меня, когда видят в первый раз, и как бы я ни притворялась, будто мне все равно, до сих пор не могу привыкнуть к таким взглядам.
   — Я полжизни мечтала о встрече с вами, — сказала я. — Я ждала этого девять лет, семь месяцев и восемнадцать дней.
   — Девять лет, семь месяцев и восемнадцать дней? — Усмехнувшись, он вскинул бровь. — Так долго? В таком случае вам лучше войти.
   Я не слишком хорошо угадываю, что думают другие люди, но знаю, что могу увидеть трагедию, настоящую трагедию в глазах человека. Почти всегда можно понять, где был человек, если внимательно в него всмотреться. Я так долго шла по следу Ши Чонгминга. Ему было за семьдесят, и мне казалось удивительным, что, несмотря на свой возраст и на то, что должен был чувствовать к японцам, он приехал со своими лекциями в Тодай, самый большой университет Японииnote 5. Окна его кабинета выходили в университетский двор, и я видела темные деревья, черепичные крыши. Единственными звуками, проникавшими в комнату, были крики ворон, прыгавших между вечнозелеными дубами. В кабинете было жарко. Три электрических вентилятора гоняли пыльный воздух. Я робко вошла, благоговейно оглянулась, все еще не веря, что наконец-то я здесь. Ши Чонгминг снял со стула стопку бумаг.
   — Присаживайтесь, присаживайтесь. Я приготовлю чай.
   Я тяжело опустилась на стул, сдвинула ноги в тяжелых башмаках, положила сумку на колени, плотно прижала ее к животу. Ши Чонгминг, прихрамывая, ходил по комнате. Наполнил электрический чайник водой из-под крана, не заметив, что налил лишнего. Вода выплеснулась и замочила его тунику в стиле одеяния мандарина. Вентилятор приподнимал документы, шевелил страницы старых фолиантов. Книжные стеллажи занимали стены от пола до потолка. Войдя, я сразу заметила в углу комнаты проектор. Пыльный шестнадцатимиллиметровый проектор стоял в углу среди высоких стопок документов. Мне хотелось повернуться и посмотреть на него, но я понимала, что делать этого не следует, поэтому прикусила губу и устремила взор на Ши Чонгминга. Он произносил длинный монолог о своих исследованиях.
   — Мало кому известно, что китайская медицина пришла сначала в Японию. Стоит лишь обратиться к эпохе Танnote 6, и вы увидите доказательства ее присутствия. Вы знали об этом? — Он заварил чай и, зашелестев оберткой, достал откуда-то печенье. — В восьмом столетии ее здесь проповедовал священник Джан Дзэн. Повсюду, куда ни глянь, магазины кампоnote 7. Выйдете с нашей территории — и тут же на них наткнетесь. Разве не удивительно? Я заморгала.
   — А я думала, что вы лингвист.
   — Лингвист? Нет, нет. Был когда-то, но времена меняются. Хотите знать, кто я такой? Я вам так скажу: возьмите микроскоп и внимательно изучите границу, где встречаются технолог и социолог… — Он улыбнулся, обнажив на мгновение длинные желтые зубы. — Вот там вы меня и обнаружите: Ши Чонгминг, очень маленький человек с огромным титулом. Администрация университета заверяет меня, что я для них — ценное приобретение. Что меня более всего интересует, так это какая часть всего этого… — он обвел рукой комнату, указывая на книги, мумифицированных животных, повешенную на стену диаграмму, озаглавленную «Энтомология Хунани»note 8, — какая часть всего этого пришла в Японию вместе с Джаном Дзэном и какая — с войсками в 1945 году. Вот, например…
   Он провел рукой по знакомым книгам, вытащил пыльный старинный том и положил его передо мной. Открыл на странице с изображением медведя. Картинка демонстрировала внутренние органы зверя, окрашенные в пастельные оттенки розового цвета.
   — Например, азиатский бурый медведь. Не после ли Тихоокеанской войны они решили использовать желчь медведя для лечения желудочных заболеваний? — Он положил на стол руки и уставился на меня. — Полагаю, вы пришли сюда с этой целью, не так ли? В сферу моих интересов входит медведь Каруидзава. Большинство людей приходят ко мне ради того, чтобы подробнее узнать об этом. Вы боретесь за охрану природы?
   — Нет, — сказала я и удивилась спокойствию собственного голоса. — Этим я не занимаюсь. И пришла сюда по другому поводу. Я никогда не слышала о медведе Каруидзава. — И тут я не вытерпела — повернулась и посмотрела на стоявший в углу проектор. — Я… — сделав усилие, оторвала взгляд от проектора и посмотрела на Ши Чонгминга. — Я хочу сказать, что не собираюсь говорить о китайской медицине.
   — Нет? — Он опустил очки на кончик носа и посмотрел на меня с большим любопытством. — В самом деле?
   — Нет, — я энергично замотала головой. — Я пришла не за этим.
   — Тогда… — Он замялся. — Тогда вы пришли, чтобы?..
   — Все дело в Нанкине.
   Он уселся за стол и нахмурился.
   — Прошу прощения. Еще раз скажите, кто вы такая.
   — Студентка. Из Лондонского университета. Вернее, я там училась. Но китайскую медицину не изучала. Я занималась ужасами войны.
   — Постойте. — Он поднял руку. — Вы обратились не по адресу. Я для вас не представляю интереса.
   Он привстал, но я поспешно расстегнула молнию на сумке и вытащила рулон потрепанных документов, скрепленных резинкой. Некоторые бумаги выскочили, и я, разнервничавшись, начала собирать их и беспорядочно выкладывать на стол.
   — На войну в Китае я потратила полжизни. — Сняв резинку, я разложила документы. Тут были исписанные мелким почерком листы с моими переводами, свидетельские показания — ксерокопии я сняла из библиотечных книг, — рисунки, которые помогли мне наглядно представить, что произошло. — Нанкин интересует меня больше всего. Взгляните. — Я вытащила плотно исписанный мятый листок. — Это все о нашествии. Здесь представлен порядок подчиненности, все на японском языке, видите? Я составила его, когда мне было шестнадцать. Я немного умею писать по-японски и по-китайски.
   Ши Чонгминг молча на все смотрел, оседая в кресле, лицо его приняло странное выражение. Мои рисунки и диаграммы не отличались высоким качеством, но я не обижалась, когда люди над ними посмеивались. Каждый листок был для меня важен, каждый документ помогал приводить в порядок свои мысли, любая бумага напоминала мне, что с каждым днем я приближаюсь к истине, что скоро узнаю все, что произошло в Нанкине в 1937 году.
   — А это… — Я развернула один из рисунков и подняла его. Рисунок был на листе формата A3, и по прошествии лет на бумаге остались следы от сгибов. — Так, должно быть, выглядел город после вторжения. Я трудилась над ним целый месяц. Это гора трупов. Видите? — Я жадно вгляделась в его лицо. — Если приглядитесь внимательно, увидите, что я изобразила все точно. Можете сейчас проверить, если захотите. На этой картинке ровно триста тысяч трупов и…
   Ши Чонгминг поднялся и вышел из-за стола. Закрыл дверь, приблизился к окну, выходившему в университетский двор, опустил шторы. Слегка прихрамывая на левую ногу, отошел от окна. Волосы на его затылке были такими редкими, что видна была сморщенная кожа. Казалось, что и черепа у него нет, а есть только мозг, с извилинами и складками.
   — Вы знаете, как чувствительна эта страна к упоминанию о Нанкине? — С медлительностью человека, страдающего артритом, Чонгминг снова уселся за стол, подался вперед и зашептал. — Вам известно, насколько могущественно в Японии правое крыло? Знаете людей, которые пострадали за такие разговоры? Американцы, — он указал на меня дрожащим пальцем, словно я была американкой, — американцы постарались, чтобы правое крыло вселяло страх. Потому-то мы и не говорим об этом. Я тоже понизила голос до шепота.
   — Но я приехала сюда издалека только для того, чтобы встретиться с вами.
   — Тогда лучше будет, если вы вернетесь назад, — ответил он. — Вы хотите говорить о моем прошлом. Я сейчас здесь, в Японии, не для того, чтобы обсуждать ошибки прошлого.
   — Вы не понимаете. Вы должны помочь мне.
   — Должен?
   — Я хочу узнать об одной вещи, которую сделали японцы. Об ужасах войны я знаю очень многое — об убийствах, изнасилованиях. Но сейчас я говорю о чем-то особенном, о том, чему вы были свидетелем. Никто не верит, что это действительно произошло. Все считают, что я все придумала.
   Ши Чонгминг подался вперед и посмотрел мне в лицо. Обычно, когда я рассказываю о том, что хочу выяснить, люди смотрят на меня со снисходительной жалостью, и их взгляд словно говорит: «Ты, должно быть, это сочинила. А зачем? Зачем сочинять такие кошмарные истории?» Но взгляд Чонгминга был другим. Он смотрел жестко и гневно. Когда он заговорил, в его голосе слышались горькие нотки:
   — Что вы сказали?
   — Были свидетельские показания. Я читала их несколько лет назад, но мне не удалось снова найти ту книгу, поэтому все и говорят, будто я все сочинила, что и книги никакой не было. Ну да ладно, потому что есть фильм, снятый в Нанкине в 1937 году. Я обнаружила это полгода назад. И вы все об этом знаете.
   — Глупости. Такого фильма нет.
   — Но… но в академическом журнале было приведено ваше имя. Я говорю вам правду. Я сама его видела. Там сообщалось, что вы были в Нанкине. Там написано, что вы видели побоище, что вы стали свидетелем того кошмара. И еще — вы были в университете Цзянсуnote 9 в 1957 году. Ходили слухи, будто вы там приобрели этот фильм. Поэтому я и приехала. Мне нужно услышать… мне необходимо услышать о том, что делали солдаты. Я хочу узнать одну лишь подробность, чтобы увериться в том, что я ее не вообразила. Мне нужно знать, действительно ли они забирали женщин и…
   — Пожалуйста! — Ши Чонгминг хлопнул ладонями по столу и поднялся со стула. — Неужели у вас нет сострадания? Это не встреча за чашкой кофе! — Он снял трость, висевшую на подлокотнике кресла. Припадая на ногу, прошел через комнату, отпер дверь и снял с крючков табличку со своим именем. — Видите? — сказал он и тростью прикрыл дверь. Он поднес ко мне табличку, постучал по ней. — Профессор социологии. Социологии. Я занимаюсь китайской медициной. Меня не интересует Нанкин. И фильма нет. С этим покончено. Ну, а теперь я очень занят и…
   — Прошу вас. — Я ухватилась за край стола, мое лицо пылало. — Пожалуйста. Фильм есть. Он существует. Об этом было написано в журнале, я его видела. В фильме Мэджи я увидеть этого не могу, а у вас он есть. Во всем мире он есть только у вас и…
   — Тсс, — сказал он, взмахнув тростью в мою сторону. — Достаточно. — Его длинные зубы напомнили мне древние окаменелости из пустыни Гоби. Они пожелтели от козлятины и рисовой шелухи. — Я проникся к вам уважением. Уважаю и вас, и ваш уникальный институт. Воистину уникальный. Но позвольте сказать очень просто: нет никакого фильма.
   Если вы пытаетесь доказать, что не сошли с ума, люди, подобные Ши Чонгмингу, помочь не могут. Когда собственными глазами читаешь что-то, а тебе в следующую минуту говорят, что ты сама это придумала… от такого заявления и в самом деле можно свихнуться. Повторилась та же история, точно такая, как и в случае с моими родителями и с врачами больницы, в которую я угодила в тринадцатилетнем возрасте. Все тогда сказали, что то происшествие было плодом моего воображения, признаком сумасшествия. Все утверждали, что не может быть в природе такой страшной жестокости. Да, японские солдаты были безжалостными варварами, но такого они сделать не могли. Это было слишком невероятно. Даже врачи и медсестры, которые в жизни повидали немало, понижали голос, когда говорили об этом. «Я понимаю, ты веришь в то, что прочла это. Тебе это кажется правдой».
   «Это правда», — говорила я, глядя в пол. Лицо мое горело от смущения. «Я на самом деле прочла это. В книге». Книга в оранжевой обложке с фотографией груды тел в бухте Мейтан. В книге было много рассказов о том, что произошло в Нанкине. Раньше я даже не слыхала о Нанкине. «Я нашла ее в доме моих родителей».
   Одна из сестер, которая меня недолюбливала, приходила к моей кровати, когда выключали свет, чтобы нас никто не услышал. Я лежала тихо, притворялась, что сплю, но она садилась на корточки возле кровати и шептала мне в ухо. Дыхание ее было горячим и кислым. «Должна сказать, — бормотала она ночь за ночью, когда на потолок палаты ложились теии от занавесок с цветочным рисунком, — у тебя самое мерзкое воображение, с которым мне приходилось сталкиваться за десять лет моей противной работы. Ты и в самом деле ненормальная. И не просто ненормальная, но и злая».
   Только я ничего не сочинила…
   Я боялась своих родителей, в особенности матери, но, когда ни один человек в больнице не поверил в существование книги, я начала беспокоиться, что, может быть, они правы и я действительно вообразила себе это. Может, я и в самом деле сумасшедшая. Тогда я набралась смелости и написала домой, попросила их поискать на стеллажах книжку в бумажной оранжевой обложке. Называлась она, и я в этом была почти уверена, «Побоище в Нанкине».
   Письмо пришло почти немедленно: «Знаю, ты веришь, что книжка существует, но заявляю: такой дряни в моем доме ты прочитать не могла».
   Моя мать всегда была уверена в том, что держит под контролем все, о чем я думаю и что знаю. Она не позволила школе набить мне голову вредными мыслями, поэтому я получила домашнее образование. Но если уж берешь на себя такую ответственность, если боишься (какова бы ни была причина) того, что твои дети узнают о жизни что-то непотребное, то следует наложить вето на каждую входящую в дом книгу, чтобы дети не начитались ужасных романов, а для этого необходима бдительность. И бдительности должно быть побольше, чем у моей матери. Она не заметила, как в окна ее дома прокралась распущенность в виде книжек в бумажных переплетах. Вот так она и пропустила книгу о Нанкине.
   «Мы обшарили весь дом, стараясь помочь тебе, нашему единственному ребенку, но, к сожалению, вынуждена сказать: в этом случае ты ошиблась, о чем мы и сообщили твоему лечащему врачу».
   Помню, я бросила письмо на пол, и в голову мне пришла ужасная мысль. Что, если они правы? Что, если книги и в самом деле не существует? Что, если я все это сочинила? Схватившись за разболевшийся живот, я подумала, что это — самое ужасное, что могло бы со мной приключиться.
   Иной раз приходится долго что-то доказывать. Даже если окажется, что доказал это только самому себе.
   Когда меня наконец-то выписали из больницы, я точно знала, что мне нужно теперь делать. В больнице я сдала все экзамены группе преподавателей (почти по всем предметам я получила «отлично», и это всех удивило — должно быть, они думали, что сумасшествие равноценно невежеству). В реальном мире существовали благотворительные общества для таких, как я, они помогали нам поступить в колледж. Они сделали за меня все то, что мне казалось трудным, — звонили по телефону, заказывали билеты на автобус. Китайский и японский языки я изучала самостоятельно, пользуясь библиотечными книгами, и очень скоро стала в Лондонском университете заниматься азиатскими странами. Неожиданно, во всяком случае со стороны, я стала казаться почти нормальной. Я сняла комнату, подрабатывала тем, что раздавала листовки. Получила студенческий проездной по железной дороге. У меня появился научный руководитель, коллекционировавший статуэтки йорубаnote 10 и почтовые открытки с репродукциями прерафаэлитов. («Я всегда обожествлял женщин с белой кожей», — сказал он однажды, задумчиво меня разглядывая. Затем добавил еле слышно: «Конечно, если они не сумасшедшие».) Но пока студенты рисовали в своем воображении окончание учебы, а некоторые и последипломное образование, я размышляла о Нанкине. Мне надо было обрести спокойствие, а для этого я должна была знать, правильно ли запомнила подробности, изложенные в оранжевой книжке.