— Сколько пальцев вы видите?
   — Два! — сказал Йоссариан.
   — А сколько пальцев вы видите сейчас? — спросил врач, подняв два пальца.
   — Два, — сказал Йоссариан.
   — А сейчас? — спорсил доктор и не показал ничего.
   — Два, — сказал Йоссариан. Лицо врача расплылось в улыбке.
   — Клянусь святым Иовом, он прав! — ликуя, объявил врач, — У него действительно все в глазах двоится.
   Йоссариана отвезли на каталке в изолятор, где лежал солдат, у которого двоилось в глазах, а в палате объявили еще один карантин на две недели.
   — У меня все в глазах двоится! — заорал, солдат, у которого все в глазах двоилось, когда вкатили Йоссариана.
   — У меня все в глазах двоится! — заорал изо всех сил Йоссариан, подмигивая солдату.
   — Стены! Стены! — заорал солдат. — Отодвиньте стены!
   — Стены! Стены! — заорал Йоссариан. — Отодвиньте стены!
   Один из врачей сделал вид, будто отодвигает стены.
   — Вот так достаточно?
   Солдат, у которого двоилось в глазах, слабо кивнул головой и рухнул на подушки. Йоссариан тоже слабо кивнул головой, не сводя восхищенного взора с талантливого соседа. Солдат работал по классу мастеров. У такого таланта стоило поучиться — равняться на мастеров всегда, полезно. Однако ночью талантливый сосед скончался. Йоссариан понял, что, подражая ему, пожалуй, можно зайти слишком далеко.
   — Я все вижу раз! — поспешно закричал он. Новая группа специалистов, вооруженных медицинскими инструментами, собралась у его постели, дабы удостовериться, что он говорит правду.
   — Сколько пальцев вы видите? — спросил главный, подняв один палец.
   — Один, — ответил Йоссариан. Врач поднял два пальца.
   — А сколько теперь?
   — Один.
   — А теперь? — спросил он, подняв десять пальцев.
   — Один.
   Врач обернулся к коллегам в крайнем изумлении.
   — Он действительно все видит в единственном числе! — воскликнул он. — Наш курс лечения оказался весьма эффективным.
   — И весьма своевременным, — проговорил врач, задержавшийся у постели Йоссариана после ухода специалистов. Это был высокий свойский парень с заостренным, как головка снаряда, черепом и с подбородком, заросшим рыжеватой щетиной. Из его нагрудного кармана торчала пачка сигарет. Прислонившись к стене, он с беспечным видом прикуривал новую сигарету от старой.
   — Дело в том, что тебя приехали проведать родственники. Ты не беспокойся, — добавил он, смеясь, — это не твои родственники. Это мать, отец и брат того парня, который умер ночью. Они ехали к умирающему из самого Нью-Йорка. Ты самый подходящий из того, что у нас есть.
   — О чем вы говорите? — подозрительно спросил Йоссариан. — Я пока что еще не умираю.
   — То есть, как это не умираешь? Мы все умираем. А куда же еще ты держишь путь с утра и до вечера, если не к могиле?
   — Но ведь они приехали повидать не меня, — возразил Йоссариан. — Они приехали повидать своего сына.
   — Им придется довольствоваться тем, что мы им предложим. Для нас один загибающийся малый нисколько не хуже и не лучше другого. Для людей науки все умирающие на одно лицо. Так вот что я хочу тебе предложить. Ты им разреши войти, и пусть они на тебя полюбуются несколько минут, а я за это никому не скажу, что ты втираешь очки насчет печеночных приступов.
   Йоссариан отодвинулся от него подальше.
   — А вы знаете, что я втираю очки?
   — Конечно, знаю. Доверься нам, — дружески усмехнулся доктор и прикурил новую сигарету. — Неужели ты думаешь, что кто-нибудь верит в твою больную печень? А зачем ты пристаешь к медсестрам? Если ты хочешь убедить людей, что у тебя больная печень, забудь о бабах.
   — Чертовски высокая цена за то, чтобы выжить. Что же вы меня не разоблачили, если видели, что я симулирую?
   — А на кой черт мне это нужно? — удивился доктор. — Мы все тут втираем очки друг другу. Я всегда не прочь протянуть руку помощи и договориться с хорошим человеком, чтобы помочь ему остаться в живых, при условии, что он готов оказать мне такую же услугу. Эти люди приехали издалека, и мне бы не хотелось их разочаровывать. Стариков мне всегда жалко.
   — Но ведь они приехали повидать сына.
   — Они прибыли слишком поздно. Возможно, они даже и не заметят никакой разницы.
   — Ну а вдруг они начнут плакать?
   — Это уж наверняка. Для этого они, собственно, и приехали. Я буду стоять за дверью и слушать и, если дело примет скверный оборот, тут же вмешаюсь.
   — Все это звучит довольно дико, — задумчиво проговорил Йоссариан. — Зачем им нужно видеть, как умирает их сын?
   — Этого я не понимаю, — признался доктор. — Но так уж водится. Ну, договорились? Все, что от тебя требуется, — немного поумирать. Разве это так уж трудно?
   — Ладно, — сдался Йоссариан. — Если всего несколько минут… И вы обещаете постоять за дверью… — Он начал входить в роль. — Послушайте, а вы, может, меня забинтуете для большей убедительности?
   — По-моему, это прекрасная мысль, — одобрил врач.
   Йоссариана щедро забинтовали.
   Дежурные сестры повесили на обоих окнах шторы, приспустивших так, что комната погрузилась в унылый полумрак. Йоссариан вспомнил о цветах. Врач откомандировал дежурную сестру, и вскоре та вернулась с двумя куцыми букетиками увядших цветочков, источавших резкий тошнотворный запах. Когда все было готово, Йоссариану велели улечься в постель. Затем впустили посетителей. Они нерешительно переступили порог, словно чувствовали себя незваными гостями. Они вошли на цыпочках с жалким, виноватым видом: впереди — убитые горем мать и отец, за ними — брат, коренастый, широкоплечий, насупившийся моряк.
   Мать и отец стояли, прижавшись друг к другу, точно только что сошли с пожелтевшей фотографии, сделанной по случаю какого-то ежегодного семейного торжества. Оба были маленькие, сухонькие и важные. У женщины было продолговатое, овальное, задумчивое лицо цвета жженой умбры. Строгий пробор разделял ее жесткие, черные, седеющие волосы, гладко зачесанные назад. Она скорбно поджала тонкие губы. Отец стоял как одеревенелый и выглядел довольно забавно в своем двубортном, с подложенными плечами пиджаке, который был ему явно тесен. Несмотря на малый рост, старик был широкоплеч и жилист. На его морщинистом лице курчавились серебряные усы, из-под морщинистых век текли слезы. Было видно, что чувствовал он себя в высшей степени неловко. Он неуклюже переминался с ноги на ногу, держа в обожженных солнцем натруженных руках черную фетровую шляпу и прижимая ее к лацканам пиджака. Бедность и постоянный труд наложили на этих людей свой отпечаток. У брата вид был весьма воинственный: круглая белая шапочка лихо сдвинута набекрень, кулаки сжаты, из-под насупленных бровей он метал по комнате свирепые взгляды. Все трое тесной кучкой устремились вперед. Они ступали бесшумно, как на похоронах, и, подойдя вплотную к кровати, уставились на Йоссариана.
   Возникла мучительно тяжелая пауза, грозившая затянуться до бесконечности. Наконец Йоссариану стало невмоготу, и он покашлял. Первым заговорил старик.
   — Он выглядит ужасно, — сказал он.
   — Он ведь болен, па.
   — Джузеппе… — сказала мать, усевшись на стул, и положила на колени свои жилистые руки.
   — Меня зовут Йоссариан, — сказал Йоссариан.
   — Его зовут Йоссариан, ма. Йоссариан, ты что, не узнаешь меня? Я твой брат Джон. Ты меня знаешь?
   — Конечно, знаю. Ты мой брат Джон. — Вот видите, он узнал меня! Па, он знает, кто я. Йоссариан, это па. Скажи папе «Здравствуй».
   — Здравствуй, папа, — сказал Йоссариан.
   — Здравствуй, Джузеппе.
   — Его зовут Йоссариан, па.
   — Как он ужасно выглядит! Я не могу этого вынести, — сказал отец.
   — Он очень болен, па. Врач сказал, что он умрет.
   — Не знаю, можно ли верить докторам. Они ведь такие мошенники.
   — Джузеппе… — снова тихонько сказала мать, и в ее надтреснутом голосе послышалось невыразимое страдание.
   — Его зовут Йоссариан, ма. У нее уже память стала не та, Йоссариан. Как они к тебе здесь относятся, малыш? Уход сносный?
   — Вполне сносный, — ответил Йоссариан.
   — Это хорошо. Только никому не позволяй помыкать собой. Ты здесь нисколько не хуже других, хоть ты и итальянец. У тебя такие же права, как у всех.
   Йоссариан поморщился и закрыл глаза, чтобы не видеть своего брата Джона. Ему стало не по себе.
   — Нет, ты посмотри, как он ужасно выглядит, — заметил отец.
   — Джузеппе… — сказала мать.
   — Ма, его зовут Йоссариан, — нетерпеливо прервал ее брат, — ты что, забыла?
   — Неважно, — перебил его Йоссариан. — Если ей хочется, она может называть меня Джузеппе.
   — Джузеппе… — сказала мать.
   — Не беспокойся, Йоссариан, — сказал брат. — Все будет в порядке.
   — Не беспокойся, ма, — сказал Йоссариан. — Все будет в порядке.
   — У тебя есть священник? — поинтересовался брат.
   — Есть, — соврал Йоссариан и снова поморщился.
   — Это хорошо, — заключил брат. — Раз ты все понимаешь, значит, ты приходишь в себя. Мы к тебе из самого Нью-Йорка ехали. Боялись, не поспеем вовремя.
   — Куда не поспеете?
   — Не успеем повидать тебя перед смертью…
   — А что бы от этого изменилось?
   — Нам не хотелось, чтобы ты умирал в одиночестве.
   — А что бы от этого, изменилось?
   — Он, должно быть, начинает бредить, — сказал брат.
   — Он без конца повторяет одно и то же.
   — Это действительно занятно, — отозвался старик. — Я всегда думал, что его эовут Джуэеппе, а он, оказывается, Йоссариан. Это, право, занятно.
   — Ма, утешь его, — настаивал брат. — Скажи что-нибудь, чтобы приободрить его.
   — Джузеппе…
   — Это не Джузеппе, ма, а Йоссариан.
   — А не все ли равно? — ответила мать тем же скорбным тоном, не поднимая глаз. — Он умирает.
   Ее распухшие глаза наполнились слезами, и она заплакала, медленно раскачиваясь взад и вперед. Руки ее лежали на коленях в подоле, как две подстреленные птицы. Йоссариан испугался, как бы она сейчас не завопила в голос. Отец и брат тоже заплакали. Йоссариан вдруг вспомнил, почему они плачут, и тоже заплакал. Врач, которого Йоссариан прежде никогда не видел, вошел в палату и вежливо напомнил посетителям, что им пора выходить. Отец сразу принял официальный вид и стал прощаться.
   — Джузеппе… — начал он.
   — Йоссариан, — поправил его сын.
   — Йоссариан… — сказал отец.
   — Джузеппе… — поправил его Йоссариан.
   — Ты скоро умрешь…
   Йоссариан снова заплакал. Опустив голову, отец торжественно продолжал.
   — Когда ты предстанешь пред ликом всевышнего, — сказал он, — будь добр, скажи ему кое-что от моего имени. Скажи ему, что это неправильно, когда люди умирают молодыми. Вот что. Передай ему: раз уж людям суждено умереть, пусть они умирают в старости. Ты уж обязательно ему скажи. По-моему, он не знает, что на земле творится такая несправедливость. Разве можно, чтобы это тянулось долго, так долго? Ведь он же милостив… Скажешь, ладно?
   — И не позволяй никому помыкать собой, — посоветовал брат. — На небесах ты будешь нисколько не хуже других, хоть ты и итальянец.
   — Одевайся теплее… — сказала мать, будто она знала, что на небесах недолго и простудиться.


19. Полковник Кэткарт


   Полковник Кэткарт был блестящим, преуспевающим, несобранным, несчастным человеком тридцати шести лет от роду, с прихрамывающей походкой и мечтой прорваться в генералы. Он бывал то энергичным, то вялым, то спокойным, то хмурым. Благодушный и вспыльчивый, он прибегал к всевозможным административным уловкам, чтобы привлечь к себе внимание вышестоящего начальства, но при этом отчаянно трусил, опасаясь, что его хитроумные планы могут бумерангом ударить и по нему. Красивый и непривлекательный здоровяк, предрасположенный к полноте, тщеславный и лихой до удали, он постоянно находился в когтях дурных предчувствий. Тщеславие полковника Кэткарта проистекало от сознания, что в свои тридцать шесть лет он уже полковник и строевой командир, а в подавленном состоянии он находился оттого, что, хотя ему уже и тридцать шесть, он всего лишь полковник.
   Полковника не интересовали абсолютные категории. Он оценивал свои успехи только в сравнении с успехами других. По его мнению, преуспеть в жизни — значило уметь делать по крайней мере то же самое, что делали самые удачливые из его ровесников. То обстоятельство, что тысячи людей его возраста и старше не достигли даже ранга майора, делало полковника чванливым и возвышало в собственных глазах. Но встречались люди его возраста и даже моложе, уже ставшие генералами, — и это отравляло душу полковника мучительным ощущением неудачи и заставляло грызть ногти в безутешном отчаянии, еще более сильном, чем отчаяние Заморыша Джо.
   Полковник Кэткарт был крупным, широкоплечим, капризным человеком с вьющимися, коротко стриженными, начинающими седеть темными волосами. Гордостью полковника был инкрустированный мундштук, который он приобрел ровно за день до прибытия на Пьяносу, где принял авиаполк. При каждом удобном случае полковник величественно демонстрировал свой мундштук и научился обращаться с ним весьма ловко. Совершенно нечаянно он обнаружил в себе склонность курить с мундштуком. Насколько ему было известно, его мундштук был единственным на всем Средиземноморском театре военных действий, и мысль эта одновременно и льстила полковнику, и не давала покоя. Он абсолютно не сомневался, что такие светские и интеллигентные люди, как генерал Пеккем, безусловно, должны одобрить его мундштук, однако встречался он с генералом Пеккемом довольно редко, и расценивал это само по себе как большую удачу, ибо кто его знает, генерал Пеккем мог и не одобрить его мундштук. Когда дурные предчувствия такого рода посещали полковника Кэткарта, он чуть не задыхался от рыданий и порывался выбросить к чертовой матери свой мундштук, но от этого шага полковника удерживало твердое убеждение, что мундштук так идет к его мужественной, воинственной наружности, что он придает его героической натуре особый шик и резко подчеркивает его преимущества по сравнению со всеми конкурентами — другими полковниками американской армии. Впрочем, разве в таких вещах можно быть уверенным?
   Полковник Кэткарт шел по избранному пути, не ведая устали, трудолюбивый, ревностный, преданный своему делу военный тактик, который денно и нощно вынашивал планы, направленные на дальнейшее процветание собственной персоны. Этот человек был сам для себя ходячей камерой пыток. Смелый, непогрешимый дипломат, он беспрестанно хоронил себя заживо, беспощадно поносил за малейший упущенный шанс; распинал за каждую допущенную ошибку. Он был всегда возбужден, раздражен, огорчен и исполнен самодовольства. Он отважно охотился за удачей и плотоядно впивался зубами в каждое казавшееся ему удачным предложение подполковника Корна, но тут же впадал в отчаяние при мысли о последствиях, могущих оказаться для него пагубными. Он алчно коллекционировал слухи и копил сплетни, как скупец — бриллианты. Он принимал близко к сердцу все новости, но не верил ни одной. Он готов был вскочить на ноги по первому сигналу тревоги. Он исключительно болезненно реагировал на перемены в отношениях с начальством, если даже никаких перемен на самом деле и не происходило. Хотя он был полностью в курсе всех дел, его все-таки всегда снедало страстное желание узнать, что происходит вокруг. Хвастливый, чванливый по природе, он впадал в безутешную меланхолию по поводу непоправимо ужасного впечатления, которое, как ему казалось, он производил на начальство, хотя высокое командование едва догадывалось о существовании полковника Кэткарта.
   Ему казалось, что все его преследуют, и посему ум полковника Кэткарта судорожно метался в зыбком мире арифметических выкладок, где слагались и вычитались пироги и пышки, синяки и шишки, которые могли бы ему достаться в результате потрясающих побед и катастрофических поражений. Он то впадал в отчаяние, то воспламенялся восторгом, чудовищно преувеличивая трагизм поражений и величие побед. Застать полковника Кэткарта врасплох было невозможно. Если до него доходили слухи, что генерал Дридл или генерал Пеккем улыбались, хмурились или не делали ни того, ни другого, он не успокаивался, пока не находил этому подходящего объяснения. Он скулил и ворчал до тех пор, пока подполковнику Корну не удавалось уговорить его успокоиться и смотреть на вещи проще.
   Подполковник Корн был преданным, незаменимым союзником и действовал полковнику Кэткарту на нервы. Полковник Кэткарт клялся в вечной благодарности подполковнику Корну за искусно придуманные комбинации, а потом, когда понимал, что из этого может ничего не получиться, яростно клял в душе своего заместителя. Полковник Кэткарт был в большом долгу перед подполковником Корном и поэтому не любил его. Они были связаны одной веревочкой. Полковник Кэткарт завидовал уму подполковника Корна и вынужден был часто напоминать себе, что Корн — всего лишь подполковник, хотя почти на десять лет старше его, и образование получил в каком-то захолустном университете. Полковник Кэткарт оплакивал свою несчастную судьбу, ниспославшую ему в качестве незаменимого помощника столь заурядную личность, как подполковник Корн. Стыдно было так явно зависеть от человека, который получил образование в каком-то захолустном университете. Если уж кому-то и суждено было стать его незаменимым помощником, плакался Кэткарт, то, безусловно, человеку более состоятельному, тоньше воспитанному, на лучшей семьи, человеку более зрелому, чем подполковник Корн, н не относившемуся так насмешливо к желанию полковника Кэткарта стать генералом. В глубине своей души полковник Кэткарт подозревал, что подполковник Корн в глубине своей души посмеивается над его желанием стать генералом.
   Полковнику Кэткарту так отчаянно хотелось стать генералом, что для достижения этой цели он решил испробовать все средства, даже религию. Однажды утром — неделю спустя после того, как он увеличил норму боевых вылетов до шестидесяти, — Кэткарт вызвал к себе в кабинет капеллана и ткнул пальцем в номер журнала «Сатердэй ивнинг пост». Полковник носил рубашку цвета хаки с распахнутым воротничком, который обнажал белую, словно яичная скорлупа, шею, поросшую темными жесткими волосами. Полковник Кэткарт принадлежал к тому типу людей, которые никогда не загорают: они всячески избегают солнца, чтобы, чего доброго, не обжечь кожу. Полковник был более чем на голову выше капеллана и почти вдвое шире его в плечах. От всей его фигуры исходила гнетущая властность. Рядом с ним капеллан чувствовал себя слабым и щуплым.
   — Взгляните-ка, капеллан, — приказал полковник Кэткарт, вставляя сигарету в свой мундштук. Он небрежно развалился во вращающемся кресле за столом, выпятив свою отвислую, пористую нижнюю губу. — Хотел бы знать ваше мнение.
   Капеллан испуганно взглянул в раскрытый журнал и увидел редакционный разворот, посвященный американскому бомбардировочному полку в Англии, капеллан которого в инструкторской читал молитвы перед каждым вылетом. Поняв, что полковник вызвал его не для очередной головомойки, капеллан чуть не пустил слезу от счастья. После бурного вечера, когда по приказу генерала Дридла полковник Кэткарт вышвырнул капеллана из офицерского клуба, а Вождь Белый Овес двинул по носу полковника Модэса, полковник Кэткарт и капеллан почти не разговаривали друг с другом.
   На сей раз капеллан боялся, что полковник отчитает его за то, что накануне вечером он побывал без разрешения в офицерском клубе. Он пришел в клуб с Йоссарианом и Данбэром: они вдруг пожаловали в его палатку на лесной поляне и пригласили пойти с ними. Хотя капеллан панически боялся Кэткарта и понимал, что рискует навлечь на себя неудовольствие полковника, он тем не менее решил принять любезное приглашение своих новых друзей. Он познакомился с ними несколько недель назад, во время одного из визитов в госпиталь, и с тех пор они довольно успешно ограждали его от бесчисленных превратностей судьбы, с которыми сталкивался капеллан при исполнении своих служебных обязанностей: ведь ему приходилось быть накоротке более чем с девятьюстами совершенно незнакомыми ему офицерами и рядовыми, считавшими его белой вороной.
   Капеллан не отрывал взгляда от журнала. Он дважды просмотрел все фотографии и внимательно прочитал заголовки, подготавливая в уме ответ: он несколько раз мысленно произнес его, потом перестроил всю фразу, грамматически отшлифовал ее и наконец, набравшись духу, произнес вслух.
   — По-моему, молитва перед вылетом — это высоконравственное и весьма похвальное деяние, сэр, — высказался он застенчиво и застыл в ожидании.
   — Угу, — сказал полковник. — Но мне хотелось бы знать, как по-вашему, подойдет это нам?
   — Так точно, сэр, — помедлив несколько секунд, ответил капеллан. — По-моему, подойдет.
   — В таком случае я за то, чтобы попробовать. — Толстые, мучнисто-белые щеки полковника покрылись пятнами от внезапного прилива энтузиазма. Он встал и возбужденно заходил по кабинету. — Журнал здорово помог этим ребятам в Англии. Видите, фото командира полка тоже попало в «Сатердэй ивнинг пост», а все потому, что его капеллан проводит богослужение перед каждым вылетом. Если богослужения помогли им, то почему они не помогут нам? Кто знает, если мы будем молиться, возможно, «Сатердэй ивнинг пост» поместит и мою фотографию?
   Улыбаясь своим мыслям, полковник уселся в кресло: он уже предвкушал, какие обильные плоды принесет его затея. Капеллан понятия не имел, что бы еще сказать полковнику, и осмелился задержать свой задумчивый взгляд на кулях с помидорами, которые рядком стояли вдоль стен кабинета. Он делал вид, что обдумывает ответ, но вскоре понял, что попросту пялит глаза на эти бесчисленные кули, крайне заинтригованный тем, каким образом в кабинете командира полка оказались кули, доверху наполненные помидорами. Капеллан совершенно забыл о разговоре насчет богослужения. И вдруг полковник Кэткарт великодушно предложил:
   — Не хотите ли немного купить, капеллан? Их только что доставили с нашей фермы. У нас с подполковником Корном ферма в горах. Могу уступить один куль по оптовой цене.
   — О нет, сэр. Не стоит.
   — Ну хорошо, — согласился полковник. Он был настроен либерально. — И не надо. Милоу будет рад скупить весь урожай целиком. Эти были собраны только вчера. Вы заметили, какие они тверденькие и спелые? Как груди молодой девушки.
   Капеллан вспыхнул, и полковник сразу понял, что допустил ошибку. Ему стало стыдно. Он опустил голову и не знал, куда девать ставшие вдруг деревянными руки. Полкрвник Кэткарт сейчас ненавидел капеллана за то, что тот был капелланом, поскольку в его присутствии замечание грудях оказалось грубой ошибкой, а ведь в другой обстановке его замечание нашли бы остроумным, даже изысканным. Он безуспешно пытался придумать какой-нибудь выход из ужасно неприятного положения, в котором оба они очутились. Но вдруг полковник вспомнил, что капеллан — всего лишь капитан. Полковник сразу выпрямился, от ярости у него сперло дыхание. Попасть в унизительное положение из-за человека, который, будучи его ровесником, ходил еще только в капитанах! Лицо полковника искривилось от гнева, и он метнул в капеллана такой мстительный, такой убийственно-враждебный взгляд, что тот весь затрепетал.
   — Мы, кажется, говорили совсем о другом? — язвительно напомнил он наконец капеллану. — Мы, кажется, говорили с вами не о грудях молоденьких девушек, а совсем о другом? Мы говорили об отправлении религиозных обрядов в инструкторской перед боевыми вылетами? У вас есть возражения?
   — Нет, сэр, — пробормотал капеллан.
   — Тогда начнем завтра же, с послеобеденного вылета…
   — По мере того как полковник входил в детали, он все больше и больше смягчался. — Ну а теперь мне хотелось бы высказать кое-какие соображения относительно тех молитв, которые мы будем читать. Я решительно против слишком глубокомысленных и грустных молитв. Я — за то, чтобы это звучало легко и живо. Что-нибудь такое, что бы поднимало ребятам настроение. Вы понимаете? Я решительно против всякого там царства божьего и разных юдолей печали. Это удручающе действует на пилотов. Почему у вас такая кислая физиономия?
   — Виноват, сэр, — запнулся капеллан. — Я как раз думал о псалме двадцать третьем.
   — Как он звучит?
   — Как раз об этом вы и говорили, сэр. «Господь мой, пастырь, я…»
   — Да, как раз об этом-то я и говорил. Не годится. Что у вас еще?
   — «Спаси меня, о господи, и да ниспошли спасение от вод…»
   — Никаких вод, — категорически отверг полковник. Он выкинул сигаретный окурок в медную пепельницу и решительно продул мундштук. — А не попробовать ли нам что-нибудь музыкальное?
   — Там упоминаются реки Вавилона, сэр, — ответил капеллан. — «… И мы сидели и плакали, когда вспоминали Сион».
   — Сион? Забудьте об этом немедленно. Вообще непонятно, как он попал в молитву. Нет ли у вас чего-нибудь веселенького, не связанного ни с водами, ни с господом? Хотелось бы вообще обойтись без религиозной тематики.
   — Весьма сожалею, сэр, — проговорил виноватым голосом капеллан, — но почти все известные мне молитвы довольно печальны и в каждой из них хотя бы раз да упоминается имя божье.
   — Тогда давайте придумаем что-нибудь новое. Мои люди и так уже рычат, что я посылаю их на задания, а тут мы еще будем лезть со своими проповедями насчет господа, смерти, рая. Почему бы нам не внести в дело положительный элемент? Почему бы нам не помолиться за что-нибудь хорошее, например за более кучный узор бомбометания?