Однажды отец рассказал мне, что уже в 70-х годах был на встрече с каким-то военным психологом, который долго и с пафосом расписывал важность морально-политической подготовки. И когда пришло время вопросов, кто-то спросил: «А то, что вот этим мальчикам надо будет взять оружие и идти убивать, пусть врагов — людей, стрелять в живого, себе подобного человека. Как вы учитываете это в своей работе?». Лектор напрягся, но лишь на миг: «Этот вопрос нами не прорабатывается».
   Я знала, что отцу не пришлось убивать. Он мог стать таким же «запыленным молоденьким пехотинцем», это лишь воля случая, это лишь судьба распорядилась иначе. Он мучился не потому, что не убивал, а потому что не мог пожертвовать собой.
    «Дорогие родители! Вот оно, счастье, вот оно, долгожданное наступление! Кончился полугодовой застой — началась пора стремительных передвижений, она потребует от каждого из нас все силы, все мысли, всю энергию. Мы уже маханули за полтораста километров и сейчас у стен братской столицы, но и на этом дело может не кончиться, когда фронт уже вламывается в Германию. Вероятно, через несколько дней — снова дорога, снова счастье, снова ветер в лицо» (21 января 1945). «Итак сегодня еще одна дата моей жизни: я пересек польско-германскую границу, где на КПП — щит с крупной надписью „Вот она, преступная Германия!“ Признаюсь, это — сильное ощущение. Но каково оно было для тех, кто первыми вошли сюда в феврале!»(16 апреля 1945)
   Пафос приближающегося триумфа, торжество общей победы. И на этой волне так естественно стремление к единению!
    «Вчера я вступил в кандидаты партии. Приняли единогласно. Отец, я живу и делаю шаг за шагом — без тебя. И таков мой новый шаг. Я постарался взглянуть на весь вопрос из самой глубины того, чему ты учил, чего мне все равно никогда не забыть. Я помню — до войны — наши беседы. Тогда, пожалуй, были мотивы к ужасу, к осуждению. Сейчас я не нашел их в себе. Я сказал себе: „Нет ничего лучшего, ни к чему лучшему не пристать!“ Это — так, и без компромисса. И еще: надо любить землю, надо быть земным. Надо шагать в ногу. Сергей» (25 апреля 1945).
   Вчитываясь в это письмо, понимаешь, что осторожность и продуманность формулировок — не только от мыслей о военной цензуре, но и от боязни обжечь отца предательством. Ведь проблема «отцов и детей» в конечном счете всегда упирается в иллюзию молодости о достаточности собственного опыта, непригодности опыта предков и чувство снисходительного превосходства. И в строчках письма аккуратно и в то же время настойчиво дается почувствовать обретенная за три военных года самостоятельность и, более того, преимущество обладания каким-то новым знанием, отцу неведомым. Сквозь призму «нескольких тысяч световых лет»,как он обозначит эту временную дистанцию в следующем письме, уже едва различимы «наши беседы»,а все «мотивы к ужасу, к осуждению»заслонены и общей бедой, и торжеством победителей.
   После Девятого мая в письма все больше вкрадывается растерянность. Война окончена, долг выполнен, но… Жизнь там, в Москве, откуда он уехал почти мальчиком сначала в эвакуацию, а потом — на фронт, в квартире, где по-прежнему раскрытый рояль в комнате дяди и неоконченный холст на мольберте отца, и куда теперь он войдет совсем другим, взрослым, осталась той же. Но не стал ли он ей чужим?
    «Дорогой дядя Сеня! У меня два повода написать тебе: оба носят экстраординарный характер. Во-первых, я получил от тебя письмо (от 10 мая, предыдущее было 8 апреля), а во-вторых, я слышал тебя по радио. Это было 23 мая, к вечеру. Впереди была еще целая ночь перевода допросов. Полный мыслями о еще не оконченном сонете из цикла „Другу“ я расхаживал во втором этаже по пустым комнатам — и вдруг во втором этаже за три-четыре комнаты, за стеной услышал знакомые звуки бетховенской сонаты. Я почти бегом направился туда и вломился в комнату капитана Стремовского, который — седой, желтый и хмурый — стоял, сопя по привычке посреди комнаты, расстегнув китель. Я откозырнул, извинился и объяснил, что „передают знакомую музыку, и как бы не кто-нибудь из знакомых пианистов ее исполняет“. И, подойдя к приемнику, стал вслушиваться. Я так и не смог определить, кто играет: ты или не ты. Или я уже утерял ощущение твоего стиля, или ты изменил, сдвинул его за эти три года. Не мог понять, кто играет, пока дикторша не произнесла: „Мы передавали концерт из произведений Бетховена. Исполнял засл. деятель искусств профессор Фейнберг“. На этом происшествии я еще раз проверил себя и еще раз почувствовал, насколько я глубоко ушел в свою действительность, в свои будни. Даже слыша звуки, исторгаемые твоими пальцами, я не ощутил их реальность. Они были из такого далека, что не умещались в сознании. До них было несколько тысяч световых лет. Я не говорю о том блаженном ощущении прочности, с которым я живу, зная, что у вас, на Миуссах — все благополучно!» (29 мая 1945)
 
Сонет из цикла «Другу»
Десятый класс. Кончался школьный срок.
Миусский парк. Знакомый дом под тучей.
Канун войны. А нам казалось лучше
Бродить вдали, в краю певучих строк.
Наш тесный мир! Переступив порог,
Мы были в нем огромнее и чутче:
О звездной сфере нам поведал Тютчев,
И радугами улыбался Блок.
А вечера? А «Моцарт и Сальери»?..
А книжных полок тусклые леса,
И мягкий свет, и запертые двери,
И мы вдвоем?.. А наши голоса?..
О если б мог я — позабыв потери —
Туда вернуться — хоть на полчаса!
 
   Потери никогда не бывают забыты. А возвращение, как ни страшись, неумолимо приблизилось.
    «Дорогие родители! Сообщаю вам, что вчера, 25 октября, я демобилизован. Мне выданы все документы, продукты на дорогу, воинское требование на проезд по железной дороге.
 
    Отец со своей всегдашней ортодоксальностью оказывается в конце концов прав в своих рассуждениях о том, что «ваш мир», заслоненный миром пяти чувств — бывает слишком неконкретным для меня. Ведь только этим и объяснить, что, развернув лист газеты с Указом, я заявил тотчас же: «Нет-нет, что касается меня, то я еще хочу служить — год, самое меньшее». И в эту минуту я не допускал ни малейшего сомнения в том, что для меня это — правильно, умно, честно и выгодно для меня, для моего развития, моей деятельности, моей поэзии. Пусть этот случай станет мне примером того, как не нужно решать серьезные вопросы своей жизни. Я забыл самое главное: какое огромное и долгожданное счастье ждет меня! Беседы с отцом, наши прогулки по таинственным переулкам, наша мастерская, где он будет писать, поминутно пятясь, отходя от картины с палитрой и кистями, а я буду вслух читать ему Овидия или Достоевского!.. К чему мне не моя жизнь, когда так четко определилась моя жизнь! К чему мне чужие люди, когда живы, ждут меня и любят мои люди!» (26 октября 1945).
   Все встает на свои места. Осознание реальности приходит постепенно и очень мучительно. Чего стоит одно признание: «я забыл самое главное».
   Наверное, у каждого так бывает даже после недолгой отлучки: входишь — и в первую секунду не узнаешь дома — все было не так. И почему-то всегда комнаты кажутся тесными. Представляю отца, в шинели, с фанерным чемоданом, переступившего порог квартиры на 3-й Миусской, где прошли и первые годы моей жизни, как он не узнал своего отражения в огромном, до потолка старинном зеркале, властвовавшем в передней…
   В череде непрерывно и малоосмысленно меняющихся наших светских праздников День Победы — единственный вроде бы стоит незыблемо и отмечается даже в «некруглые» годы. Пока. А я теперь, наверное, лучше понимаю, почему именно Девятое мая для меня день памяти отца. Хотя — «…тот ничего не знает о войне».

Е. Холмогорова. «МЫ ВСЕ УЧИЛИСЬ ПОНЕМНОГУ…»

   триптих
   Отправились мои знакомые в туристическую поездку в Париж. Долго, как водится, копили деньги, чтобы попутешествовать с комфортом. В их группе был крепкий, крестьянского вида мужичок, косноязычный, проявлявший большой интерес ко всем парижским достопримечательностям, но ставивший в тупик экскурсоводов пещерным невежеством. С ним была девочка лет десяти, которую он все время заставлял читать вывески и по поводу и без повода заговаривать с французами на их родном языке. Результатами экзамена строгий отец остался недоволен и как-то, выйдя к ужину в одиночестве, посетовал: «Все нудила, я, мол, французский учу в гимназии, хочу в Париж, а сама здесь половины не понимает. За что я деньжищи сумасшедшие плачу?! Я сейчас ее в номере выдрал и сказал, что если у нее и в английском успехи такие же, то фиг (кукиш в лицо собеседнику) будет ей Лондон на Кристмас!»
   Все знают, что в Москве существуют школы, где в классах по пять-семь человек, к которым, помимо прочего, прикреплен психолог, и учат там много чему, включая верховую езду, теннис, горные лыжи и дзюдо.
   Нас, большинство, это раздражает, как все «новорусское». Но здесь субстанция особая — дети — безо всякого пафоса наше будущее, будущее нашей страны.
   Слова престижная, элитнаяшкола еще не были в ходу, когда я в разных ипостасях имела к этому учреждению непосредственное отношение. А судьба приводила меня в такие по существу школы трижды: ученицей, затем учителем и, наконец, родительницей.
   1. ДЕТИ ЦК КПСС
   Образование я получила в школе, которая, наверное, заняла бы почетное место в рейтинге, если бы таковые составлялись в шестидесятых годах.
   Во-первых, школа размещалась в самом центре Москвы, на тогдашней улице Станиславского (ныне Леонтьевский переулок). Сегодня это звучит гордо: у Тверского бульвара, а тогда Москва была маленькая и внутри Бульварного кольца густонаселенная, жили там люди без различия чинов и званий и, по преимуществу, в коммуналках. И школу выбирали (даже и не выбирали, в нее записывали) по единственному принципу — поближе, и все одноклассники добегали до дому минут за десять, не больше, а кое-кто заскакивал туда на большой перемене. (Можно, конечно, дать волю ностальгии и рассказать, как Вовка Ряшенцев притаскивал из дому на большой перемене белый батон, который тут же проворно раздирался на куски, а теперь на месте его квартиры на первом этаже сберкасса и т. п., но вовремя беру себя в руки — не об этом сейчас речь.)
   Когда мы доросли до третьего класса, в школе произошел переворот — она получила приставку «спец», и нас, не дожидаясь, как обычно, пятого класса, стали учить английскому языку, причем (большая новость для того времени) для этого поделили на три группы. Никакого отсева, как водится нынче, не проводили, а к числу одноклассников прибавилась американская мулатка Кэрол, по поводу чего срочно созвали экстренное родительское собрание, где было объяснено, что с ней дружить детям можно, потому что ее папа — корреспондент коммунистической газеты. Мы и дружили. С домом Кэрол у меня связаны три ярчайших потрясения: ей платили за то, что она мыла посуду и убирала комнату, у нее была морская свинка и роликовые коньки, а главное — она носила колготы и, бегая по классу, не прижимала к себе юбку, как делали мы, чтобы не вылезали поросячьего цвета штанишки. (Велик соблазн рассказать о многом, о том, например, как единожды мы были допущены в святая святых — кабинет ее отца, где стояла невиданная кожаная мебель и телевизор с большим экраном без привычной увеличивающей линзы, и смотрели, как Хрущев у трапа самолета обнимает слетавшего в космос Гагарина, — но я о другом.)
   Около школы был пустырь, где вскоре после того, как мы надели уродливые коричневые форменные платья с черными фартуками и (надо же!) сатиновыми нарукавниками, началась стройка. Излишне говорить, что на стройплощадку ходить строжайше запрещалось, а потому все свободное время проводилось именно там. Это в те годы было достаточно экзотично — строили в центре немного. Ходили слухи, что возводят не просто дом, а какой-то чуть ли не секретный объект, что, в целом, оправдалось: был отгрохан один из первых домов для большого начальства, его окружили забором, поставили охрану, а дети членов ЦК КПСС вполне естественно стали учениками ближайшей, то есть нашей, школы.
   Мне трудно сказать, обрадовало ли их появление наших учителей и директора, предполагаю — напугало: лишняя головная боль. Нам же было все равно. Справедливости ради скажу, что вели себя высокопоставленные отпрыски вполне скромно, выделялись мало, тех, с кем сошлись поближе, приглашали на дни рождения (а сын члена ЦК КПСС, занимавшего очень высокую должность, по дружбе делал за меня «форматки» по черчению, никак это искусство мне не давалось).
   Но с появлением «детей ЦК» в нашу жизнь вошли многочисленные поездки: экскурсии по Москве и Подмосковью, летний школьный лагерь в Воронове, месяц в Туапсе и автобусное путешествие по Кавказскому побережью и как венец всего — туристическая поездка в братскую Чехословакию.
   Сотоварищи наши опять-таки ничем не выделялись, хотя случались курьезы. Одна из дочек между прочим сказала папе по телефону из Туапсе, что упала и подвернула ногу, и час спустя, завывая сиреной, к нам примчалась «скорая помощь» с бригадой хирургов из Краснодара, чтобы выяснить, что девочка только что ушла на прогулку в горы. И только однажды нам открылась изнанка номенклатурного бытия. Купив в Сухуми газету, учительница прочитала, что один из пап получил новую должность, и на свою беду рассказала об этом дочке. У той началась настоящая истерика: поскольку перемещение было не по вертикали, а несколько в сторону, она не могла понять, повышение это или крах карьеры. В переговорном пункте долго не давали Москву, и изрядно напуганная наша учительница кричала телефонистке: «Немедленно соедините! Сейчас дети ЦК будут разговаривать!». А одна картина по сей день стоит у меня перед глазами. Папа приехал на вокзал проводить сына в очередное путешествие. Я оказалась в том же купе и видела трогательную сцену прощания. Отец стоял на перроне напротив окна, а справа и слева от него, точно вписавшись в оконную раму, навытяжку стояли двое в одинаковых пальто и, как мне показалось, с одинаковыми профилями. Такой двуглавый орел, только клювами вовнутрь.
   Учили нас, наверное, неплохо. Во всяком случае при поступлении в вузы мы были вполне конкурентоспособны. Среди учителей были люди совершенно замечательные, всем им земной поклон, многим — царство небесное, но о них не хочется скороговоркой. Хотя опять-таки всякое бывало. Однажды наша преподавательница обществоведения взялась трактовать какое-то актуальное международное событие, а с задней парты кто-то негромко, но внятно сказал: «А Анатолий Максимович вчера совсем по-другому объяснял…» И всем ученикам десятого «Б» было понятно, что речь идет о комментаторе «Би-би-си» Анатолии Максимовиче Гольдберге, — всем, кроме училки.
   Но про директора не могу не сказать. Это был человек огромного (или так казалось) роста с громовым басом. Отличительными его особенностями были потрясающая память и феноменальная, малообъяснимая осведомленность. Обычно перед началом уроков он сидел на банкетке у входа на лестницу и подзывал к себе то одного, то другого ученика с такими вопросами: «Как там рука у бабушки твоей, Ольги Николаевны, гипс еще не сняли?», «Приняли твою сестричку Танечку в музыкальную школу?» — и так буквально о каждом из нескольких сотен своих подопечных. Входя в класс (а вел он уроки истории), он неизменно говорил: «Садитесь, варвары и дикобразы». Мы его обожали. Уже в старших классах до нас дошли слухи, что он когда-то был разведчиком, сейчас я верю, что это так и есть. (Почему-то подумалось о том, что в те времена «разведчик» и «шпион» четко стояли на разных семантических полюсах, наш мог быть только разведчиком, а их — шпионом. Не то теперь.)
   Я проучилась все десять лет в этой элитной, престижной,победившей бы во всяческих рейтингахшколе, совершенно этого не заметив. Сейчас она тоже входит в число таковых, с пристроенным бассейном и теннисным кортом.
   А вот дом по соседству потемнел, увял, и я не уверена, что его нынешним обитателям легко и просто «устроить» в близлежащую школу своих чад…
   2. «…ХЛОПАЛ В ЛАДОШИ НОГАМИ»
   Знаете ли вы, что такое Слонв исполнении учащихся секции водного поло — деток ростом под два метра и неохватной шириной плеч? Дети вспрыгивают на плечи друг другу, и на новую молодую учительницу в школьном коридоре движется горластая громада тел. При этом она не шелохнется, не дрогнет, потому что у каждого элемента этой конструкции спортивный разряд не ниже первого. И происходит это в первую перемену первого сентября в первый день работы. А к следующей перемене выясняется, что «слоном» на тебя пошел именно твой класс: страшная директриса (а школьные директрисы, особенно для «молодого специалиста», все страшные) благословила тебя классной руководительницей в 9 «А» словами:
   — Вы молодая, может, они с вами будут хотя бы на равных.
   И только сейчас, вспомнив это бледное благословение, понимаю, что ключевые слова здесь «хотя бы»— директриса боялась детей не меньше меня. Нет бы понять это тогда же… А я-то! Боже мой!
   Подопечные мои были моложе меня всего на шесть лет, что уже а priori создавало некоторые проблемы. Но дополнительное психологическое давление на мои слабые нервы оказывало то, что я при своем среднем росте чувствовала себя лилипуткой: ладно бы мальчики-пловцы, так девочки в большинстве своем баскетболистки. Дело в том, что школа мне по распределению попалась элитная и тоже спец — спортивная при ЦСКА. Были в этом некоторые преимущества, в том числе материальные. Трижды в неделю тренировки у ребят были не только днем, но и утром, и уроки начинались позже, а в остальные дни в мои обязанности входило следить за оплачиваемой ЦСКА «самоподготовкой» (слово какое-то военное), по-простому — приготовлением домашних заданий.
   Естественно, уроки достались мне в самых разных классах, поэтому «самоподготовки» тоже хватало, тем более что районные методисты любили без предупреждения нагрянуть на урок — и горе, если не оказывалось у тебя в тетрадочке подробного плана, начинающегося, согласно правилам, с до сих пор для меня таинственной «целевой установки урока».
   Но с ребятами я ладила на удивление хорошо. Хотя, конечно, всякое бывало. И довести могли. До белого каления. Когда хочется одного: шмякнуть тяжелым по башке. Во всяком случае, слов точно не находится. Выплескиваешь ярость записью в школьном дневнике. Как одна из моих коллег: «Хлопал под партой в ладоши ногами».
   Автор сей сентенции — учительница русского языка. Но в гневе. Нажим на первую букву «о», угодившую под ударение, порвал бумагу. Какие тут правила стилистики? А с другой-то стороны: ну как словами передать движение? Как бедной учительнице «довести до сведения родителей» на узком нижнем поле дневника, в чем именно заключалось «безобразное поведение» нежно любимого чада, которое весь урок без устали колотило одной ногой об другую? Беден, беден наш великий и могучий…
   А еще всякого рода «внеклассные мероприятия»! Только молодость, энтузиазм и изобретательность могли выручить и избавить меня и моих деток от многих чудовищных затей. Можно же, например, рассказ о раскопках Шлимана в Трое назвать требуемым «Вечером интернациональной дружбы»? Справедливости ради должна сказать, что в отличие от своих сверстников (а сравнивать было легко, потому что при ЦСКА была только параллель «А»), проводивших время во дворе или у телевизора, мои спортсмены были любознательны и необыкновенно жадно хватали информацию.
   Но все-таки в классе все было хорошо, а вот в учительской… Подавляющее большинство коллег — «жены офицерского состава», проживающие в общежитии военно-воздушной академии им. Жуковского, расположенной неподалеку. Представляете — всю жизнь по военным городкам, а тут, наконец, — столица. Одевались они по своим понятиям: летом — шелк и парча, зимой — кримплен (был такой ныне забытый материал, синтетический до неживого скрипа-шуршания при малейшем прикосновении), но непременно и круглогодично с люрексовым блеском. Соответственно форме и содержание. No comments!
   И директриса:
   — Ты учитель истории — идеологический работник. И язык у тебя подвешен, от запятой можешь продолжать. Того и гляди, пойдешь на повышение. Я выбила в райкоме партии квоту…
   — Да я…
   — Дура, ты еще молодая, понимала бы, тебе ж добра желают.
   Ушла, захлопнув за собой дверь, и вдруг я услышала, как ключ повернулся. Это она заперла меня в классе (мол, посиди, подумай хорошенько) с листом бумаги и перьевой ручкой с фиолетовыми (непременными для заявлений о приеме в партию) чернилами. Пришла со звонком через сорок пять минут. Молча забрала чистый листок и ручку. С того дня мне в школе было не жить. Ясно это было нам обеим. Год заканчивался, и директриса с легкой душой готова была поставить разрешающую визу на моем заявлении об уходе, что, впрочем, должен был утверждать городской отдел народного образования, поскольку из моих барщинных трех лет как «молодого специалиста» прошло только два.
   Но до этого мойкласс должен был сдать экзамены, благополучно преодолеть выпускной бал. Проблем и хлопот миллион, душа болит, а в высоком кабинете я уже персона нон грата.
   И как всегда в такой момент начались неприятности. От страха ошибиться запорола бланк «аттестата зрелости», пришлось вступать в преступный сговор с выпускником и родителями, чтобы те промолчали о страшном преступлении: по ошибке в графе «Трудовое воспитание» вместо «удовлетворительно» рука вывела «хорошо», а это могло повлиять на «средний балл». Помнит ли еще кто-нибудь это уродливое порождение минпросовской бюрократии, поломавшее за свое недолгое существование немало судеб?
   А дети уже за два года стали родные. А родители, которые спортсменов своих видят только вечером, когда те замертво падают от усталости, засыпая чуть ли не за ужином, названивают мне по телефону (домой, естественно). И полагают, что я должна знать все, включая, конечно же, и их амурные дела, и вообще кто где и с кем в любой момент находится. А я, честно говоря, и знала. Звонит, например, мама:
   — Елена Сергеевна, извините пожалуйста, Танечка сегодня обещала домой пораньше прийти, у папы день рождения, а ее все нет и нет…
   — Не волнуйтесь, скоро будет, просто она сегодня на одной ножке до метро прыгает — на пари.
   Но вот прошли экзамены, без эксцессов (а как стращали!) отгремел выпускной бал, и вслед за своими подопечными покинула школу и я.
   Встреча выпускников была у меня дома спустя несколько лет. Разница в возрасте к тому времени стерлась, но я так и осталась для них Еленой Сергеевной, а они для меня Машами и Сережами. За три десятилетия я так ни разу не побывала в той школе. Увы, детей из виду потеряла. У них, конечно же, давно у самих дети-школьники. Но мне почему-то самонадеянно кажется, что не раз, обсуждая их школьные проблемы, они вздыхали и своим мужьям-женам говорили: «А вот у нас была Елена Сергеевна…»
   3. «…А за дневником пусть отец придет»
   Впечатления родительские у меня самые скромные. Это, впрочем, естественно. Все, что связано с собственными детьми, воспринимаешь пристрастно и пытаешься их неправоту в тех или иных случаях если не оправдать, так объяснить. Все равно невозможно до конца отделаться от ощущения, что твоего ребенка обижают взрослые дяди и тети, и он нуждается в родительской защите. Сковывает мои размышления и то, что слишком много вопросов осталось без ответа, рецептов у меня нет, так что нечего сотрясать воздух. Потому — лишь некоторые эпизоды.
   Всего десять лет прошло с окончания моего учительства, когда я повела первый раз в первый класс свою дочь. Выбор школы, конечно же, был непростым, а последующее «устройство» в нее еще сложнее. Покупка ранца, примерка формы, тогда еще обязательной и точно такой, какую я носила в свою пору, только белый фартук нейлоновый — помять оборки не страшно. Такая же линейка в школьном дворе…
   А потом начались будни. Изготовление наглядных пособий — бич родителей первоклассников, дежурство в школьном буфете, перепачканные руки и мазня в тетрадках…
   И самое ужасное: ты жаришься в пальто в толпе родителей в вестибюле, участвуешь в бесконечных разговорах, из которых тебе становится ясно: либо все хвастливо привирают, либо твой ребенок — дебил (постепенно выясняется, что первое предположение верно). Наконец, детей выводят и — домой. Да что я разжевываю — все через это проходили.
   Но для меня первые дочкины школьные месяцы были осложнены совершенно неожиданно постигшим меня чувством раздвоения личности. К тому времени я вроде бы забыла о своем недолгом учительском опыте, давно не ощущала себя, как говорили в раннесоветскую эпоху, «шкрабом», но вдруг при звуке школьного звонка и неповторимом шуме перемен защемило сердце — не по ту ли «сторону баррикады» мое настоящее место, стало как-то очевидно, что результаты работы были поистине налицо, а полезность писательского или редакторского труда чем измерить?