Для восстановления сил после описанного напряжения мингер фан Стреф снова пил чай, курил трубку и выслушивал сообщение от вернувшегося Зевулона. После этого он отправлялся в дом и, переодевшись, возвращался во двор; там он останавливался перед птичником и затем перед каждым отделением зверинца, долго и задумчиво рассматривал обитателей того и другого, на каждой остановке качал головой и приговаривал:
   - Неразумные твари.
   Он проделывал это каждый день, даже когда шел дождь, с той только разницей, что тогда Зевулон держал над ним зонтик.
   Покончив с речами перед птичником и зверинцем, он возвращался в большой дом и садился обедать, что происходило около четырех часов дня; после этого он отдыхал и затем около шести часов снова шел в павильон, на этот раз с зеленой папкой под мышкой. Тут он пил чай в третий раз, курил, как само собой разумеется, и читал текст амстердамских городских облигаций, которые хранил в зеленой папке. Обычно к этому времени темнело; мингер фан Стреф, зевая, захлопывал папку, бросал последний взгляд на канал, покидал павильон и возвращался в большой дом. Когда становилось совсем темно, Зевулон запирал ворота; огни, недолго горевшие в окнах дома, постепенно угасали - признак того, что хозяин и прислуга почивали после трудового дня.
   Над Вельгелегеном воцарялось глубокое молчание и абсолютная тишина.
   Я забыл упомянуть о том, что среди ежедневных занятий мингер фан Стреф имел обыкновение отмечать на грифельной доске, висевшей в павильоне, момент прибытия всех шести плашкоутов, каждый день проезжавших из Гарлема в Амстердам, и еженедельно выводить среднее уклонение от расписания. Самым большим его горем, как он иногда говорил, было то, что эта средняя никогда не совпадала, хотя бы он брал ее за месяцы и даже за годы, и что поэтому среднее время прибытия плашкоута оставалось по-прежнему неразрешимой загадкой.
   Так проходил один день за другим.
   - Господи, какая скука! - вздыхал я - уже без мифологических восклицаний - среди радостей и покоя нидерландской жизни.
   Неужели мой хозяин стоит всего на ступень выше пятнистого ленивца и на много ступеней ниже слона, гордо-чуткого коня или вертлявой собаки, хоть он и читает процентные бумаги и амстердамские городские облигации? И тем не менее он придает себе какую-то цену, верит в бессмертие своей души и о, самовлюбленный варвар! Презирает нашего брата, скота!
   Вполне естественно, что при этом условии между мной и им не могло возникнуть никакой симпатии; этот голландец не был создан для того, чтоб возбуждать любовь. Поэтому я всегда поворачивался спиной, когда он подходил к моей загородке. Чтобы избавиться от ужасной скуки Вельгелегена, я попытался завязать знакомство с моими соседями по зверинцу. Это были вполне терпимые существа: налево золотой, направо серебристый фазан, за мной несколько черепах в большом ящике с песком и молодой бобер, у которого хвост свисал в воду. Мне было бы интересно обменяться мыслями с птицами, амфибиями и амфибиоподобными животными, но из этого здесь ничего не выходило. Эти индивиды были так подавлены духовным ярмом, висевшим над Вельгелегеном, что все мои попытки сблизиться с ними, мое сердечное мекание и благожелательные козлиные прыжки не встретили никакого сочувствия. Фазаны по большей части лежали, подсунув голову под крыло и тупо уйдя в себя; черепахи, насытившись углем, прятались под свои щиты; бобер был способен думать только о холодной воде, омывавшей его хвост.
   Моим мукам немало способствовала также прославленная голландская чистота. А именно для нас, зверей, держали специальную подметальщицу, которую челядь прозвала Навозной Гритой, так как на ней лежала обязанность следить, чтобы в наших жилищах царила величайшая опрятность. Она проводила весь день в чем-то вроде сторожки, стоявшей при входе в большой дом, и оттуда беспрерывно приглядывала за зверинцем. Терял ли фазан перышко, или случалось еще что-нибудь неизбежное, - господи, ведь мы в конце концов только животные! - эта фанатически преданная своей профессии особа выскакивала, вооруженная длинной половой щеткой, откидывала дверцу соответственного загона и наводила чистоту. Мои коллеги были настоящими скотами и потому не принимали этого к сердцу, но во мне человек отзывался на подобное отношение, во мне человек стыдился этой слежки за самыми личными, интимными переживаниями. Нередко я находился в величайшем затруднении между необходимостью и возможностью, между естественной потребностью и страхом перед подстерегающей Навозной Гритой, готовой ежеминутно схватиться за традиционную метлу!
   Скука... одиночество... вечно угрожающая подметальщица... Так мое положение с каждым днем становилось ужаснее! Мюнхгаузен был тогда несчастлив, очень несчастлив! Судьба схватила меня грубой хваткой; я стал жертвой холодной мечтательности; это самое ужасное, что может быть между небом и землей.
   Мной овладело трагическое отчаяние. Я подумывал о самоубийстве. Я хотел осилить природу; подобно тому, как иные воздерживаются от пищи, я хотел отнять жертву у подметальщицы - надолго - навсегда! Ибо я чувствовал, что организм не выдержит, если я героически выполню свое намерение. Такой способ покончить с собой представлялся мне благородным и чистым, он казался мне новым и неподражаемым.
   Я замкнулся в себе. Два дня отдыхала дверца моего стойла. Подметальщица обхаживала меня, зловеще выслеживая. "Обхаживай, обхаживай, я умираю!" думал я.
   На третий день мингер фан Стреф приказал позвать шпионку и спросил ее, почему я такой вялый и отчего опустил уши. Грита сообщила то, что знала.
   - Подождем до завтра; может быть, он поправится, - сказал мой бесчувственный повелитель, - а если нет, так закатите ему... Он предписал быстрое и верное средство, против которого было бы бессильно даже геройство Катона.
   - Это уж слишком! - промекал я одновременно с грустью и с затаенной злобой, опускаясь на скалу Малый Геликон и прижимая к клинкеру пылающий лоб. - Ни жить не могу, ни умереть не дают!
   Я уже видел внутренним оком момент, когда решимость моя будет сломлена, я видел страшный инструмент в руках Гриты, а себя краснеющим от стыда, униженным, снова вверженным в прежние конфликты, от которых моя свободная душа уже считала себя избавленной.
   Увы, в этот день мне предстояло пережить еще кое-что похуже! Как бессильны так называемые великие решения! Я познал на себе эту горькую и унизительную истину!
   В тот день мингер фан Стреф принимал у себя своих соседей де Ионге и фан Толля. Владельцы усадеб Вельгелеген, Чудный Вид и Фроу Элизабет навещали друг друга по одному разу в год. Дни были установлены раз навсегда, и в другое время эти трое голландцев никогда не встречались, хотя их виллы отстояли друг от друга не более чем на пятьсот шагов. Когда они сходились, то хозяин показывал гостям свои приобретения за год в той области, которая была мила его сердцу. Мингер фан Толль больше всего дорожил своей коллекцией дорогого фарфора, мингер де Ионге - своим естественнонаучным кабинетом, а мингер фан Стреф - зоологическим садом.
   Откушав чаю в павильоне со своими друзьями, мой хозяин повел гостей в зверинец и спросил де Ионге, побывавшего в Ост-Индии, встречал ли тот на Яве зверей моей породы. Уже при первом беглом взгляде на меня глаза владельца естественноисторического кабинета засверкали и бледное лицо его покрылось легким румянцем. Я принужден был привстать, мингер де Ионге осмотрел меня со всех сторон, поднял мне лапы, еще не вполне утерявшие вида человечьих рук, пощупал шерсть, заглянул в пасть, потрогал череп.
   Мингер фан Стреф глядел на это испытание со спокойной гордостью счастливого владельца. После многократных разглядываний и ощупываний мингер де Ионге вынужден был дать следующее заключение:
   - Нет, эта порода не встречается на Яве. Я думал сначала, что это маленький пятнистый олень, который водится на Цейлоне, но строение головы противоречит этому предположению. В черепе есть что-то от обезьяны, остальное же тело козлиной породы. Тут ничего не поделаешь, приходится установить новое наименование. Ваше приобретение, мингер фан Стреф, которое представляет величайшую редкость, следовало бы назвать козло-мартышкой.
   - Я нашел его, - ответил мингер фан Стреф, - на греческой горе в незабвенный час. Зевулон, скажи Гертрейде, чтобы она приготовила нам третий чай из той воды, которую ты привез в кантинах, разумеется, если она не протухла. Я хочу посмотреть, как она подействует на мингера фан Толля и мингера де Ионге.
   Он отправился с мингером фан Толлем к гиацинтам, занимавшим второе место в его сердце. Мингер де Ионге попросил разрешения посмотреть еще на козло-мартышку. Оставшись со мной один на один, он сказал:
   - Ты - единственный экземпляр: не может быть речи о том, чтобы мингер фан Стреф уступил мне тебя; прислуга неподкупна, а посему я вынужден тебя украсть.
   После того как он произнес эти недвусмысленные слова, вернулся из оранжереи мой повелитель со своим вторым приятелем.
   - Как я вам уже говорил, мингер фан Стреф, - сказал мингер Толль, - на Фроу Элизабет живет сейчас один иностранный художник и химик, который открыл особую смесь красок, позволяющую воспроизводить на фарфоре подлинную рембрандтовскую полутень. Я хотел поручить ему разрисовать вазу в этой новой манере; все приспособления к обжиганию и глазурению уже готовы, я только сомневался в сюжете, так как я предпочел бы что-нибудь совсем новое. Мне очень бы хотелось иметь на вазе вашу козло-мартышку в полутенях, так как ни у кого нет ничего подобного; не окажете ли вы мне эту добрососедскую услугу и не допустите ли вы моего химика сегодня ночью в зверинец. Пусть он при свете фонаря сделает цветной набросок с этого зверя.
   - Нет, мингер фан Толль, это невозможно, - возразил хозяин. - Ночной покой Вельгелегена не должен быть нарушен ни при каких условиях. Но ведь ваш химик может и днем срисовать животное в рембрандтовских полутенях.
   Гертрейда прошла в павильон с чайным прибором.
   - Пойдемте, - продолжал мингер фан Стреф, - я угощу вас, моих друзей и соседей, новым сортом чая.
   "Опять тебе суждено быть украденным! - подумал я про себя. - Неужели ты столь драгоценен?"
   Между тем в павильоне стало очень весело, но, разумеется, на голландский манер.
   По-видимому, гиппокренская вода не потеряла своей силы за время путешествия. После первой же чашки приятели встали с мест и заходили взад и вперед по комнате. В фантастическом возбуждении, не обращая внимания друг на друга, де Ионге пытался на ходу воспроизвести па из менуэта, фан Толль выводил курьезным фальцетом национальный гимн, а фан Стреф раздвинул штору окна, выходившего на канал, и забыл отметить на грифельной доске только что проехавший шестой плашкоут.
   Три голландских мечтателя вместо одного! Удивительная вода! Даже в расстоянии часа от Амстердама, даже вскипяченная для чая, ты творишь чудеса!
   Вскоре эта экзальтация должна была втянуть в свой круг и меня, героя удивительнейшей биографии, когда-либо написанной на земле. Фан Толль подошел к окну, выходившему к зверинцу, и пролепетал, обращаясь вниз:
   - После полуночи я пошлю химика с подобранным ключом, чтоб тебя срисовать. Ты должен, ты должен попасть на вазу с рембрандтовскими полутенями!
   Он отступил назад, вместо него появился в окне де Ионге и произнес вполголоса, бросая на меня жадные взгляды:
   - Я прикажу украсть тебя еще до полуночи и тотчас же сделать из тебя чучело!
   "Чучело?!. Нет, это переходит за границы чудовищного! du sublime au rudicule..." - и я потерял сознание.
   Когда я очнулся, перед моей загородкой стоял только мингер фан Стреф, а рядом с ним Зевулон.
   - Зевулон, - сказал мой хозяин, - гости ушли, и теперь можно заняться тем, чего не полагается делать при чужих. Я опять впал от чая в геликонское настроение. Мне хочется помочь всему миру. Живо, скажи Грите, чтобы она тотчас же совершила над неизвестным зверем то, что я приказал ей сделать с ним завтра.
   - По-видимому, уже ни к чему, - сухо возразил Зевулон. - Он, кажется, опять оживился; смотрите, как он весело скачет.
   Действительно, уже было ни к чему! Ужасная перспектива превратиться в чучело уничтожила одним взмахом все помыслы о самоубийстве, вернула меня к жизни во всех отношениях и возбудила страстную жажду жить. Я, как безумный, прыгал по загону, а голландский дворник называл это веселостью; я испускал ужасающие звуки, чтобы оповестить моего повелителя о предстоящей потере его драгоценнейшего добра, а слепцы над этим смеялись!
   Они ушли, стало темно, Зевулон запер ворота. "Несчастный, поставь самострелы и капканы на стены, через которые полезут наемные убийцы мингера де Ионге! А через ворота проникнет в худшем случае безобидный химикус, чтобы при свете своего безвредного фонаря нарисовать рембрандтовскими полутенями вашу бедную, маленькую козло-мартышку! - рыдал я. - Как опечалится художник, найдя вместо модели пустое место! Горе тебе, Вельгелеген, когда ты завтра проснешься и сокровище твое будет похищено! Плачь, плачь, Фроу Элизабет, твоя ваза так и останется неразрисованной!
   Почему бы химику не прийти раньше полуночи, а бандитам де Ионге после полуночи? Тогда бы химик еще рисовал при свете фонаря, что отпугнуло бы банду, и я по крайней мере выиграл бы одну ночь. О, случай, случай, пьяный игрок! Безумная загадка бытия, яростная смесь хаотических сплетений! О, отец, отец, где ты? Спеши сюда спасти столь солоно пришедшегося тебе клопа от самого ужасного, от последней крайности! Добрый папа, ты любознателен и много путешествуешь; быть может, ты когда-нибудь посетишь кунсткамеру мингера де Ионге, и что это будет за минута, когда ты увидишь своего сына между чучелами выдры и сибирской белки! Впрочем, я забыл, кто я теперь; я брежу, - ведь ты меня даже не узнаешь!
   Стать чучелом! От одной мысли закипает мозг и лопаются жилы! Превратиться в шкуру и паклю! Глупо и тупо смотреть стеклянными глазами и вечно чувствовать проволоку в спине и ногах в качестве единственно жизненного стержня! Видеть вокруг себя одни только чучела и пользоваться каким-то сухим бессмертием, созданным камфарой и спиковым маслом!"
   В таких печальных размышлениях прошла часть той знаменательной в моей жизни ночи. При этом острый страх, по-видимому, повлиял на мое тело; когда я, переживая эти горести, по-человечески хотел ударить себя по лбу, я смог осуществить это передними лапами; когда я пытался рвать на себе волосы, они выпадали; кроме того, на моей морде происходила полная перемена декорации и перетасовка пасти, носа и глаз, так что кости хрустели. Но я не обращал на это внимания, охваченный страхом перед перспективой превратиться в чучело.
   Около полуночи - за стеной шорох, карабкание, сбрасывание веревочной лестницы. Какой-то субъект спускается вниз, осторожно пробирается между бобром и черепахой. Я безмолвно сижу (ибо я уже опять могу сидеть) и вырываю остатки меха; его грубая лапа хватает меня - и айда через стену вместе со мной! Я вишу у него в руках и трепещу всем телом.
   - Какого черта! Что это я такое схватил? Ведь это же не... - бормочет он, сделав несколько шагов вдоль канала по направлению к усадьбе Чудный Вид.
   Но не успел он договорить, как ему навстречу бросается человек, кричит голосом, порожденным самой добродетелью:
   - Стой, вор, я видел, как ты перелез через стену! - и нападает на него со шпагой в руках. Вор бросает меня - ибо грех лишен мужества - и пускается бежать. Я падаю в канал, мой бесценный спаситель, все еще со шпагой в руке, бросается за мной и вылавливает меня оттуда.
   - Как! Голый ребенок? - восклицает он и несет дитя, у которого голова закружилась от всех этих перипетий, к фонарю, горящему в ста шагах от того места.
   При свете этого фонаря я смотрю в лицо спасителю и... кто поймет, кто поверит, кто расскажет, что я испытываю? Это... мой отец, мой так называемый отец!
   Радость производит то, чего не могли достигнуть ни страх, ни горе. Ко мне возвращается дар речи, и я восклицаю, правда еще слегка мекая, но все же вполне вразумительно:
   - Отец! Отец! Я твое дитя!
   Обливаясь горючими слезами, я прижимаюсь к его груди; он узнает меня, как я его узнал, и - молчите, губы! Падай, занавес, над этой неописуемой сценой!
   Не говоря ни слова от умиления, сует он меня снова в свой левый карман. Я узнаю его натуру. Все милые воспоминания опять всплывают передо мной в этом кармане; там имеется остаток завтрака, я пытаюсь его съесть, и это мне удается: я снова могу есть хлеб и колбасу! Я опять человек, образованное дитя образованных родителей! Но как это случилось?
   Отец несет меня в усадьбу Фроу Элизабет. Это он - тот добрый химик, который остановился у мингера фан Толля, который должен был прийти ко мне с отмычкой, которому было поручено срисовать меня после полуночи при свете фонаря; но, влекомый необъяснимым беспокойством (ибо в нем бурно забилось сердце отца), он собрался еще до полуночи, захватил с собой шпагу, так как приключение все же было связано с некоторой опасностью, и таким образом сделался у канала свидетелем моего похищения.
   Не могу уже точно припомнить, как я сумел понять первые объяснения этой удивительной истории. Отец бормотал что-то в карман, я бормотал ему в ответ из кармана, - словом, мы объяснялись друг с другом нечленораздельными звуками.
   - Почему, отец, ты не поднял шума, когда увидал, как вор перелезает через стену? - спросил я, когда мы слегка успокоились.
   - О, сын мой, когда дело идет о спасении человека, то случаются еще более невероятные вещи, чем то, что я дал вору войти и выйти. Только при таких невероятных обстоятельствах ты и мог быть спасен; потому что, подними я шум, проснулась бы вся усадьба Вельгелеген, ворота оказались бы под надзором, я бы тебя никогда не увидел, и ты остался бы в руках мингера фан Стрефа.
   Я вполне удовлетворился этим ответом.
   Ведя такие и подобные разговоры, мы прибыли в Фроу Элизабет, отец дернул звонок и разбудил привратника, который отпер ему комнату.
   При свете восковых свечей и алебастровых ламп мы впервые обнялись на свободе.
   - Как я выгляжу, отец? - было моим первым вопросом.
   - Отвратительно, сын мой, - ответил отец. - Твое лицо в удивительном беспорядке, можно подумать, что нос, рот и глаза напились допьяна и проснулись не на своих местах. Прежде всего следует окарнать уши, они слишком пышно растут к небу; на конечностях у тебя излишние клочки волос, и голос какой-то грохочущий, точно ты был в учении у трубача. Ты напоминаешь мне беспорядочно разбросанную библиотеку или гардероб; отдельные составные части твоей персоны имеются, не хватает только гармонии.
   - Это пустяки, отец, - сказал я, подойдя к зеркалу и увидев в нем себя более или менее похожим на человека.
   Он горел нетерпением узнать мои приключения. Я рассказал их ему в самых общих чертах. Он думал, что мне это приснилось.
   - Взгляни на меня, - воскликнул я, - и тогда скажи, был ли это сон? Самым большим чудом было последнее, - заключил я свое сообщение. - Если в нас сохраняется хоть одна искорка человеческого и если при этом из нас собираются сделать чучело, то искорка эта разгорается, и человек реставрирует себя изнутри. В глубинах страха, ужаса, отчаяния я, так сказать, вторично родил из себя человека и путем душевной борьбы сбросил звериные покровы.
   - Ну, а теперь облачись в приличные покровы! - воскликнул отец, подошел к комоду и извлек оттуда белые шаровары, красный колет, маленькую жестяную саблю и тюрбан.
   Боже милостивый! Это была янычарская кадетская форма.
   - Где ты ее нашел? - спросил я.
   - В греческих горах, по которым я рыскал в отчаянии, как Церера в поисках Прозерпины, - ответил он. - Я нашел их на склоне утеса и решил, что тебя съел хищный зверь.
   - Но почему ты так думал, отец, ведь на одежде не было следов крови?
   - Разве зверь не мог выесть тебя из брюк? - ответил он, несколько недовольный моими критическими сомнениями.
   Затем он рассказал мне свою историю. Она была проста. В отчаянии от моего исчезновения и потеряв всякую надежду меня найти, он еще усерднее, чем раньше, отдался своим химическим и физическим занятиям и тут, между прочим, открыл и тот секрет изготовления красок, который привлек к нему интерес голландца фан Толля. Печаль не позволила ему ужиться на родине, он блуждал по странам Европы, - мрачный, истерзанный художник. По дороге он встретил много коллег. Судьба свела нас благодаря самому удивительному сцеплению обстоятельств. Он вышел ночью, чтобы зарисовать козла, а обрел сына.
   Мы покинули Фроу Элизабет еще до рассвета, так как отец понимал, что роль его в этой усадьбе кончилась, поскольку он не мог выполнить для владельца заказанного рисунка. Мы воспользовались первым плашкоутом на Амстердам, а там первой возможностью добраться до Боденвердера. Пока я сидел в коляске, или, точнее, по-прежнему в кармане, мне пришла тягостная мысль о г-же фон Мюнхгаузен, супруге моего родителя. Я сообщил ему свои опасения и добавил:
   - Не случится ли с нами то же, что с мингером фан Стрефом у ворот его виллы, и не отправят ли нас во вторичное путешествие?
   - Нет, сын мой, - ответил он, - эта славная женщина умерла шесть месяцев тому назад; я похоронил ее и долго оплакивал.
   Я тоже почтил ее память несколькими посмертными слезами.
   В Боденвердере отец всецело посвятил себя моему воспитанию. Хотя, как явствует из этого рассказа, я уже в раннем младенчестве говорил, как книга, тем не менее в моих познаниях не было связности; эту связность предполагалось теперь выработать. Первоначально мы думали о том - ибо я тоже принимал участие в выработке плана моего воспитания, - чтобы сделать из меня взрослого мужа по системе Лоринзера (*86) при помощи одних только домашних и хозяйственных познаний, без греческого и латыни; однако возникло опасение, что я при этом методе впаду в прежнее состояние и не довоспитаюсь даже до козла, а разве только до барана. Поэтому мы оставили Лоринзера в покое и мое образование пошло по тому пути, который я описал в одном из предыдущих рассказов.
   Мы еще часто возвращались к подробностям моего приключения.
   - Скажи мне, сын мой, какое историческое поучение выводишь ты из этих невероятных происшествий? - спросил меня однажды родитель.
   - Отец, эта история выше всяких поучений, - ответствовал Мюнхгаузен-дитя. - Но если тебе непременно хочется извлечь из нее мораль, то это та простая истина, которая известна каждому студенту, а именно что сын должен всегда рассчитывать на карман отца.
   Тут старый барон сделал последнюю попытку остановить поток мюнхгаузеновских воспоминаний, но силы его были надломлены. У Мюнхгаузена опять хватило настойчивости духа ему противостоять, ибо не успел владелец замка раскрыть рот, как г-н фон Мюнхгаузен развернул вторую рукопись и начал читать историю "О духах внутри и вокруг Вейнсберга".
   Когда он дочитал и ее, старый барон, обессиленный напряжением последних суток и вздорными рассказами своего гостя, спал крепким и здоровым сном. Барон Мюнхгаузен остановился торжествующе возле кресла спящего и воскликнул приглушенным голосом:
   - Наконец-то я тебя доконал, старый полуночник и нарушитель общественного спокойствия! Впрочем, - продолжал он серьезно, - мое пребывание в замке становится рискованным. Теоретически можно рассказывать людям сколько угодно таких вещей, которые чернь называет враками, но горе тому, кто втемяшит им в голову что-нибудь такое, за что уцепится их эгоизм. Они уверуют в это, уверуют, и вот - ученики уже загоняют своего учителя в тупик! Боюсь, не допустил ли я ошибки, ляпнув про Акционерное общество по сгущению воздуха; эта ошибка может оказаться хуже преступления.
   ДЕСЯТАЯ ГЛАВА
   Общество замка Шник-Шнак-Шнур начинает разлагаться на свои элементы
   В течение всего дня, когда старый барон без устали гонял по окрестностям, а барышня испытывала недомогание, учитель пилил и рубил дрова. На следующее утро письмоносец спозаранку поднял его с соломенного ложа и вручил ответ от члена училищного совета г-на Томазиуса, которому учитель очень обрадовался. Он тотчас же накинул свою пелерину, очистил беседку от всех следов жилья и привел в порядок имевшуюся там мебель, т.е. придвинул стол к стене и подсунул под него скамейку; после этого он не без труда и напряжения мысли начертал на стене следующие строки:
   "Я, Христофор Агезель, некогда учитель в Геккельпфифельсберге, пробыл в сем месте девять месяцев в тяжелой болезни, причина коей была непонятная грамматика. После того как всемилостивый господь вернул мне здоровье, покидаю я с благодарностью и надеждой на будущее сие место, в коем я пережил много счастливых часов.
   Какое райское блаженство
   Рассудок снова обрести!
   Сие святое совершенство
   От бредней может нас спасти.
   Храни свой ум, и будешь ты,
   Как гость с небесной высоты".
   После этого свидания с Музой учитель направился в парк, где над всем одичанием и запустением сияло безоблачное небо; он бросил благодарный и прощальный взгляд на необстриженные тисы, на Гения Молчания, на флейтиста без флейты и дельфина без фонтана и пошел в замок, чтобы сообщить хозяину о своем решении.