- Оставь меня в покое! Мне еще надо проштудировать шесть номеров.
   Если она настаивала, он раздраженно восклицал:
   - Прежде чем замок рухнет, я еще буду тайным советником! - и она отступалась от него, ничего не добившись.
   Правда, неиссякаемый материал, который он должен был каждый день переваривать, вызывал у него в голове большую путаницу представлений, и он подчас принужден был хвататься за голову, чтобы вспомнить, находится ли он в нашей или в другой части света, да и вообще на земле или давно уже где-нибудь на Сириусе. Он был теперь готов поверить чему угодно, даже тому, что птицы поют по ночам.
   - Ибо, - говорил он, - ничего не может быть глупее в наше время, чем качать головой и разыгрывать Фому неверного; достаточно быть абонентом нашей библиотеки, чтобы знать, что нет такого чуда, которое бы теперь не случалось; люди, вещи, открытия невероятно прогрессируют, и если это будет продолжаться, то мы дождемся того, что еще мост через море перекинут и мы так и будем катить на почтовых до самого Лондона.
   Если что его и удручало, то это было отсутствие друга, которому он мог бы открыть душу, с которым мог бы обменяться мыслями. Тоска по созвучной душе, по стимулирующему общению с другим человеком была в нем иногда очень сильна. Дочь не могла удовлетворить этой потребности, она шла своими чувствительными, идеальными путями и питала мало склонности к реальным познаниям; Лизбет же, когда он как-то захотел поговорить с ней о столь живо интересовавших его предметах, отказалась раз навсегда, заявив, что не намерена забивать себе голову.
   ШЕСТАЯ ГЛАВА
   Как сельский учитель Агезель потерял рассудок из-за немецкой
   грамматики и с тех пор стал называть себя Агезилаем
   До известной степени, хотя и не в полной мере, желание старого барона все же исполнилось, и он получил, так сказать, некоторый паллиатив против духовного одиночества, когда учитель Агезилай вошел в круг его жизни. Этот человек, который раньше назывался Агезелем и которого старый барон давно знал, занимал до переворота в своей судьбе должность учителя и обучал детвору соседней деревушки чтению и письму. Он жил в мазанке, в которой кроме классной комнаты была только боковушка, и получал ежегодно жалованья тридцать гульденов, да еще плату за учение - двенадцать крейцеров с мальчика и шесть с девочки; кроме того, ему предоставлялась лужайка для коровы и право выгонять двух гусей на общинное пастбище. Он исполнял свои обязанности добросовестно, учил молодежь по старинке, как это практиковалось на селе лет сто с лишним, разбирал по складам: "к, о ко, з, а за - коза" и т.п. и нередко доводил более способные головы до того, что они без особого напряжения читали по-печатному. Что касается письма, то из его рук от времени до времени выходил один-другой ученик, который мог вывести свое имя, разумеется, если его не торопили.
   С этой системой наш учитель дожил до пятидесяти лет. Но тут случилось, что всеобщий прогресс эпохи вызвал реформу учебного плана, которая должна была коснуться и сельских учителей. Начальство прислало ему учебник немецкого языка, один из тех, которые пытаются придать азбуке глубокомысленное и философское обоснование, и приказало рационализировать свой прежний грубый эмпиризм, прочесть предварительно книгу самому, а затем приступить к обучению молодежи по новому методу.
   Учитель прочел книгу раз, затем другой, затем третий; он прочел ее спереди и сзади, и посредине и не знал, что собственно он прочел. Ибо там говорилось о гласных и согласных, аблаутах, умлаутах и изглашениях; он должен был научиться по этой книге напрягать и облегчать звуки, выводить свистящие, шипящие, губные, носовые и гортанные; он узнал, что язык имеет просто корни и производные корни, что "и" есть исконная гласная и что для ее произнесения необходимо крепко сжать голосовые связки.
   Он обратился к богу, чтоб тот просветил его темноту, но суровое небо не вняло его мольбе. Он снова сел за книгу, на этот раз с очками на носу, чтобы лучше видеть, хотя днем он еще прекрасно обходился и без стекол. Увы, от этого еще яснее выступили перед его вооруженными глазами ужасные загадки жизни, все эти свистящие, шипящие, губные, носовые и гортанные! После этого он отложил книгу, накормил гусей и дал мальчишке, прибежавшему сказать, что отец не хочет внести плату за учение, две здоровенные затрещины, чтобы тем самым найти какое-нибудь применение для теории в практической жизни. Тщетно! Он съел копченой колбасы, чтоб подкрепиться. Никакого толку! Он вылизал целую банку с горчицей, так как слыхал, что эта приправа заостряет ум. Напрасные старания!
   Вечером, перед сном он положил книгу под подушку. На следующее утро он, к сожалению, убедился, что ни просто корни, ни производные корни не проникли в его голову. Рискуя самыми страшными коликами, он охотно проглотил бы книгу (как сделал Иоанн с той, которую принес ангел), если б только это помогло ему одолеть содержание. Но каковы были шансы на успех этого смелого опыта, после всего того, что он проделал?
   Занятия в школе прекратились, и дети ловили майских жуков или загоняли уток в пруд. Старики качали головами и говорили: "С учителем что-то неладно". Однажды, доработавшись до отчаяния над напряжением и облегчением звуков, учитель воскликнул:
   - Одолей я хоть клочок этой треклятой книжки, может быть, остальное пришло бы само собой!
   Он решил сперва вплотную заняться исконным "и" по указаниям учебника.
   Он уселся для этого на лужайке, где эмпирически мычала его корова, нисколько не заботясь о рациональном воспроизведении звуков, подбоченился, энергично сжал голосовые связки и принялся выводить все те звуки, которые позволяло подобное положение. Последние звучали так странно, что даже корова подняла морду от травы и жалостливо взглянула на хозяина. Звуки привлекли целую толпу крестьян, которые с любопытством и изумлением обступили учителя.
   - Братцы! - крикнул тот, сделав маленькую передышку, - слушайте, чисто ли выходит у меня исконное "и"!
   И он опять занялся своими небно-гортанными упражнениями.
   - Господи, - восклицали крестьяне, расходясь по домам, - учитель свихнулся! Уже по-поросячьи пищит.
   И действительно, бедный учитель был близок к той границе, через которую он, по мнению крестьян, уже перешагнул. Срок, предоставленный ему для самообучения, истек: он обязан был приступить к преподаванию по новой книге. Приближался день, когда член училищного совета Томазиус должен был посетить школу; отчаяние охватило душу учителя, и мысли его начали путаться. Иные сходили с ума, ломая себе голову над беспорочным зачатием пресвятой девы Марии или над тайной Троицы или над Вечностью; почему бы не свихнуться сельскому учителю на новом учебнике грамматики? Однако довольно! Таков мой рассказ, а кто не верит, пусть спросит в деревне Гаккельпфифельсберг. Там это произошло, и всякий ребенок об этом знает.
   Некий путешествующий студент приехал в те дни в Гаккельпфифельсберг, завернул в харчевню и услышал про сошедшего или сходившего с ума учителя. Это был образованный, умный человек, особенно интересовавшийся психологией, и потому он возгорел желанием познакомиться с больным. Он застал учителя в большом ночном колпаке, без куртки, с раскрытой волосатой грудью.
   - Как поживаете, учитель? - спросил студент.
   - Да, да, чужеземец, - ответил тот, - не правда ли, древние спартанцы, вот это были люди! Никакой лишней учености, никакого мучительства с аблаутами, умлаутами и грудными звуками! Все с расчетом на силу воли, на реальную жизнь. Да, закалять тело, заострять ум апофтегмами! Пусть меня повесят, если я не устрою все в будущем по лакедемонскому образцу. О, мои славные предки! Ибо что такое Агезель? Агезель это извращенное, историческое Агезилай, имя храброго спартанского царя. Турки прогнали греков, в том числе и потомков царя Агезилая, и те постепенно доплелись до здешних мест, но последний слог по дороге утерялся. Тот, кому в свое время свело кишки от корней и дериватов, не найдет в этом ничего удивительного.
   - Ого, - подумал студент, - вот до чего дошло! Но интересный случай! Надо понаблюдать.
   Он провел весь день с учителем и путем разных вопросов узнал из его путанных ответов, что больной некогда прочел старинный фолиант об обычаях и нравах этой греческой республики, еще тогда пришел от нее в большое восхищение, и что теперь эти дремавшие в нем представления проснулись и зажили лихорадочной жизнью. Вечером студент занес в записную книжку следующую заметку:
   "Паралич мыслительных функций у ограниченного субъекта, вызванный трудно переваримым умственным материалом.
   Постепенное образование пустоты в мозгу.
   Появление в пустоте доминирующей идеи из области классической древности.
   Атомы разрушенного мышления устремляются к этой идее.
   Бредовое состояние.
   Консолидация бреда.
   Навязчивая идея.
   В остальном здравомыслящий человек.
   N.B. Разработать после каникул".
   Месяца три спустя после этих событий учитель, прикрытый одним только грубым бурым плащом, с молодой елкой в руке появился перед старым бароном, наслаждавшимся свежим воздухом в своем запущенном французском парке позади замка. Барон уже знал в общих чертах о том, что случилось с его знакомцем, и потому отступил на несколько шагов назад, в особенности, когда увидел, что тот вооружен довольно увесистым еловым стволом. Но учитель улыбнулся и, точно угадав чужие мысли, положил палицу на землю. Затем он вежливо поклонился барону и произнес обычное приветствие, причем ни в тоне его, ни в обращении не прорвалось ничего эксцентричного. Это вернуло барону смелость, он подошел к учителю и, взяв его за руку, сказал:
   - Ну, как поживаете, старый сумасшедший черт? Что вы за штуки выкидываете, Агезель?
   - Агезилай, с вашего разрешения, - мягко и вежливо поправил учитель. Я, ваша милость, снова принял свое доброе, честное родовое имя.
   После этого барон снова несколько отошел от своего посетителя и робко взглянул на него со стороны. Но учитель степенно продолжал:
   - Я знаю, что вы обо мне думаете, благодетель. Вы считаете меня сумасшедшим. Но это не так, г-н барон, я не сумасшедший, мне было бы жаль, если б я находился в этом состоянии, так как тогда вы бы с полным правом отказали мне в том, о чем я хочу вас попросить. Я владею всеми пятью чувствами и знаю, что я потомок древнего царя Агезилая, а потому обязан служить образцом спартанских нравов и спартанской жизни, которая вообще могла бы стать великолепным коррективом к этой рыхлой, расслабленной, перемудрившей и софистической эпохе.
   Барон спросил, чтобы сказать что-нибудь:
   - Правда ли, что вы смещены, господин... господин... Агезилай... так, кажется, вы себя называете?
   - Смещен или, если хотите, выгнан членом училищного совета Томазиусом, - спокойно ответствовал Агезилай. - Когда я преодолел грамматическую горячку, которой меня наградила эта адова фонетика, я счел своим долгом воспитывать вверенных мне сельских отроков в лакедемонском духе. Поэтому я учил их красть и не попадаться, чтоб развить в них хитрость и смелость, подстрекал их к ссорам и дракам, чтобы испытать их отвагу, и порол их без всякой причины три раза в неделю по образцу бичеваний на алтаре Дианы. Моя система чудно привилась. Дети находили, что никогда еще учение не шло так весело; они дубасили друг друга, так что любо было смотреть; крали яблоки из-под носа родителей и не попадались; терпели даже беспричинную порку ради прочих развлечений, которыми они теперь безнаказанно пользовались. Но идиоты-крестьяне не могли понять моего плана. Они стали кричать, что я порчу им посев на корню, и пожаловались на меня. Тогда член училищного совета - тоже не из светлых голов! - выставил меня вон, - и так настиг меня фатум.
   - Я удивляюсь, - сказал барон, который все еще не мог прийти в себя от изумления, - всем тем ученым выражениям, которые сыплются из вас, как пух из подушки, когда взбивают постель. Откуда у вас все эти фатумы, софистические эпохи и все, что вы там еще наговорили?
   - Все это и многое подобное я черпаю из внутреннего просветления и вдохновения, - ответил учитель. - С тех пор, как во мне пробудилось старинное воспоминание о моих мужественных и несравненных предках, дух мой овладел такими предметами, которые были мне малодоступны в прежнем моем деревенском существовании.
   Затем он изложил барону свою просьбу, состоявшую в том, чтобы предоставить ему приют и необходимую пищу, так как он после своего увольнения лишился всего и обладал только тем, что было с ним и на нем. Барон затруднялся оставить в замке сумасшедшего (ибо таковым он считал учителя); но, с другой стороны, его доброе сердце не позволяло ему отказать неимущему в еде и приюте. Он предоставил ему поэтому маленький, ветхий, некогда зеленый павильон, который помещался в самой глубине французского парка на горке со спиральными дорожками. Его подопечный остался этим вполне доволен. Он поселился в павильоне, назвал горку Тайгетским хребтом и окрестил Эвротом маленький ручеек, тащившийся довольно вяло под мелкой ряской. Раз в день он являлся в замок, чтобы разделить с его обитателями скудную трапезу, а ужинал он у себя. Этот ужин, как правило, состоял из своего рода мучной каши, которую он приготовлял на костре из сучьев возле своего жилища и называл черным супом. Единственной его одеждой была пелерина; воду он черпал из колодца старым глиняным горшком, который олицетворял для него спартанскую чашу или котон, и похвалялся, что этот сосуд, благодаря загнутым краям, удаляет от уст, подобно вышеназванному античному ковшу, все опасное и нечистое; каждую неделю он ходил в замок за свежей соломой для своего ложа и называл это "резать камыш у Эврота".
   Спустя некоторое время старый барон потерял всякий страх перед жильцом. Ибо он заметил, что тот думал и говорил о любом предмете так же разумно, как самый заурядный уравновешенный человек, и что его спартанские идеи превратились в совершенно невинную причуду, или, что называется, заскок. К тому же барон должен был признать, что под режимом повара Недоедая, царившего как над замком, так и над павильоном, спартанская скромность была вполне у места, и что ее приверженцу можно было заодно простить и его родство с царем Агезилаем. Общество учителя стало доставлять ему удовольствие; теперь у него был человек, с которым он мог поболтать в длинные зимние и осенние вечера; ему нечего было опасаться, что его задушит почерпнутый из журналов преизбыток идей.
   Правда, как мы уже сказали в начале этой главы, учитель был для барона всего лишь паллиативом.
   Владелец замка мог обсуждать с ним всякие рассказы и анекдоты, и ему была обеспечена оживленная беседа, когда он затрагивал разные важные моменты истории, как-то: прав ли был Брут, убивая Цезаря; что случилось бы с миром, если бы французы не сделали революции, или если бы Фридрих Великий и Наполеон были современниками и т.п. Зато у предполагаемого потомка лакедемонского царя отсутствовал всякий интерес к курьезам народоведения и географии, а также к изобретениям, торговле и промышленности, к которым барон питал настоящую страсть.
   С барышней у учителя не раз бывали недоразумения, и в сущности она терпела его исключительно ради отца. Он стал ей особенно ненавистен после одной пламенной речи, в которой горячо превозносил обычай спартанцев заставлять девушек танцевать нагими на празднествах в честь богов. После этой речи с ней случился нервный припадок и она несколько недель чувствовала себя нездоровой. Поэтому он решил впредь быть осторожнее в отношении своих излюбленных тем, чтобы не взорвать под собой ту почву, на которой обрел пристанище. С другой стороны, все три академика замка Шник-Шнак-Шнур приняли постепенно за общее правило не наступать друг другу на любимую мозоль.
   В таких-то условиях коротали старый барон, барышня и учитель свои странно-отрешенные от мира дни. Однажды вечером владелец замка сказал своему подопечному:
   - Вы стали, г-н Агезилай, гораздо спокойнее и уравновешеннее, чем раньше, когда вам в сущности жилось значительно лучше. В те времена вы бывали подолгу угрюмы и раздражительны.
   - Нет, благодетель, - возразил учитель, - не угрюм и раздражителен, а задумчив и меланхоличен. Раньше я заставлял своих грязных мальчишек читать по складам, и так из недели в неделю, из месяца в месяц, и все это безрезультатно, ибо те, которые выучивались, покидали школу, и их сменяли свежие ряды, которые ничего не знали и с которыми приходилось начинать все сызнова, опять и опять; тогда, вы понимаете, жизнь могла показаться жалкой и нескладной, и бывали ночи, когда мне снилось, что человеческое существование - это длинный бессмысленный ряд разных а-бе-це, с иксом, ипсилоном и зетом, уходящими в бесконечность, из которых нельзя образовать ни толковой фразы, ни даже путного слова. Если я тогда и говорил себе в утешение, что я только бедный сельский учитель, что мои мрачные взгляды происходят от угнетенного положения и что более счастливые люди, например, высшее начальство или светлейшие правители, в состоянии придать своему существованию осмысленную связь, то все же этого успокоения мне хватало ненадолго. Ибо зрелое размышление убеждало меня, что управлять страной и людьми - это то же пустое нудное обучение азбуке и что не успели вы втолковать грамоту одному какому-нибудь болвану, как он исчезает, и с другой стороны начинает лепетать новый потребитель букваря. Но с тех пор, как я открыл своих предков, с тех пор, как я знаю, каких чудесных традиций я являюсь продолжателем и носителем, все во мне прониклось спокойствием и радостью, все составные части жизни сгруппировались вокруг меня, - коротко говоря, я обрел ясность и понимание окружающего.
   - Удивительно! - воскликнул про себя старый барон, когда учитель покинул его после этого объяснения. - По-видимому, человеку необходимо иметь какой-нибудь пунктик, чтобы не расклеиваться. Разум - как чистое золото: он слишком мягок, чтобы принять твердую форму, и в него надо прибавлять большой кусок меди, хорошую порцию безумия, и только тогда человек чувствует себя хорошо, только тогда он представляет собою фигуру, и с ним надо считаться. Что за балда был раньше этот учитель и как разумно он разговаривает теперь, когда у него не все дома. Жизнь - курьезная штука, и не будь я прирожденным тайным советником Верховной Коллегии, я бы сам за себя боялся. Но раз это так, то в голове у меня все в порядке.
   ==
   СЕДЬМАЯ ГЛАВА
   Барон фон Мюнхгаузен брошен на арену вышеописанных событий
   Белокурая Лизбет отправилась в горы, чтобы собрать с крестьян недоимки. Она случайно разыскала их в одном старом забытом реестре, валявшемся в чулане среди прочего хлама. Ее приемный отец боялся пустить девочку одну в горы, но она храбро сказала:
   - Ничего со мною не будет. Я принесу деньги!
   Затем она срезала себе у Эврота ивовую трость, вскинула на плечи дорожный мешок с необходимым бельем, зашнуровала полусапожки и, надев соломенную шляпу на удалую головку, отправилась в путь.
   Однажды днем во время ее отсутствия старый барон, барышня и учитель гуляли по запущенному французскому парку. Они не общались друг с другом, как это обычно бывает во время таких прогулок, но предавались собственным мыслям на разных дорожках и тропинках. Дороги вокруг замка были почти повсюду преграждены терновником или болотом, так что тропинки парка, все еще до известной степени прикрытые песком, были предпочтительнее для променада. Но для того, чтобы каждый мог пользоваться полной свободой в эти совместные часы отдохновений и чтобы не транжирить зря материал вечерних бесед, старый барон установил на время этих прогулок, как правило, прекращение взаимных сношений. На случай же какого-нибудь исключения и возобновления беседы, он изобрел надежный и выразительный способ оповещения. А именно, он писал мелом на груди каменного гения, стоявшего перед маленькой темной беседкой с приложенным к губам пальцем и принадлежавшего к наиболее сохранившимся статуям парка, слово "colloquium", одно из немногих латинских слов, которое он еще помнил с детских лет. Таким образом, как только кто-нибудь из этого общества вступал в парк, он смотрел на грудь гения и молчал или разговаривал, в зависимости от распоряжения владельца замка, ибо, несмотря на всю бедность барона, его окружающие привыкли в точности руководствоваться его желаниями.
   На этот раз на груди гения не стояло никакого коллоквиума. Уже в течение нескольких недель старый барон находился в хмуром, тоскливом настроении, которое как раз сегодня чрезвычайно омрачилось и совпадало с подобным же настроением учителя и Эмеренции, так что оба они были в тот день особенно довольны наложенным на них траппистским запретом.
   Обыкновенно бывает так: истинные, основные причины целого комплекса ежедневных разочарований, сокрытые от нас, вдруг, подобно подземному ключу, неудержимо вырываются на поверхность.
   Чувства трех прогуливавшихся персон вылились в форму разговора с самим собой, так как они расхаживали настолько далеко друг от друга, что не боялись быть услышанными.
   Старый барон гулял взад и вперед между двумя стенами тисов, верхушки которых некогда представляли изящнейшее сочетание крестов, колонн и урн, но давно уже были запущены и превратились в бесформенные уродливые комья зеленых листьев и веток. Шаг его был порывист, взгляд тяжел.
   - Да, - воскликнул он, - будь у меня человек, который бы меня понимал, при котором я мог бы думать вслух и который обладал бы широким кругозором, мне жилось бы весело и прекрасно! Я всегда ищу нового и чудесного; журналы больше меня не удовлетворяют, они кажутся мне пресными. Я жажду гипотез, одна смелее другой, ибо только гипотезы утоляют жажду знаний, раз она уже разгорелась. Что от того, что я прочел сегодня о тысячелапых чудовищах с шаровидными тельцами, с хоботами или клыками, живущих в каждой капле воды? Поумнел я, что ли, от этого? Нет, наоборот, поглупел. Откуда они появляются? Как живут? Что едят? Как оплодотворяются? Что это, млекопитающие, живородящие, или рыбы, несущие яйца? Ах, найди я человека, с которым можно было бы обо всем подробно говорить и который самым темным вопросам давал бы объяснение, все равно, какое! Учитель - честный малый, но, в сущности, балда со своими спартанскими бреднями. Я представлял себе сумасшедших гораздо более занимательными... этот Агезель начинает мне надоедать.
   Расстроенный, он подошел к каменному пастушку, который помещался на одном из концов тисовой аллеи и некогда играл на флейте, а теперь только тщетно складывал губы сердечком и впустую протягивал руки в неестественной музыкальной позе, так как время давным-давно унесло его флейту. Старик мрачно оперся об искалеченную статую, и перед его духовным оком ползли, мчались, катились гигантские инфузории, пока мысли его не расползлись в бесформенную массу.
   Между тем фрейлейн Эмеренция кружила вокруг окаймленного раковинами бассейна, который, правда, уже много лет был так же сух, как Красное море, когда его переходили израильтяне. Дельфин выпячивал вздернутый нос из середины этого бассейна. Счастье его, что он был сделан из листовой меди: не обладай он такой конституцией, он давно бы сдох от засухи. Еще одно праздное существо! Откуда было взяться струе, которую он раньше метал в небо из своих разверстых, ноздрей? Барышня, как мы уже сказали, ходила вокруг бассейна, поглядывая то на дно, то на дельфина, то на пестрые кругляки, сложенные в звезды, ромбы и цветы и украшавшие площадку вокруг бассейна, причем ни один из этих предметов не утешал ее в ее унынии.
   - Злая участь, - прошептала она печально, - с таким богатым сердцем, с такими нежными чувствами жить среди холодных, бесчувственных натур! Кто поймет здесь святой порыв, влекущий меня к Руччопуччо, к тайному принцу гехелькрамскому? Я знаю, судьба, направляющая наши жизни, требует, чтобы ее спокойно поджидали, и потому ни одно пылкое желание не предвосхищает в моей груди грядущих дней! Нет, спокойно ждет верующая душа любящей женщины блаженного мига, когда раззолоченная карета остановится перед замком и скороход в переднике и украшенной цветами шляпе войдет в дверь и спросит про Эмеренцию, которая в Ницце в священные часы звалась Марсебиллой. Но другую чувствительную и сочувствующую душу ты желаешь и имеешь право желать, бедная Эмеренция, чтобы облегчить муки ожидания! Как же удовлетворить здесь этому желанию? Кто тебя окружает? Понимает ли твои вздохи кто-нибудь из тех, с кем связала тебя судьба? Отец добр, очень добр, но разве он не смеется, когда ты робко и стыдливо раскрываешь перед ним тайны своего сердца? О, как портит людей односторонняя умственная культура, которую человек черпает из журналов! Как она опустошает сердце! А этот простонародный спартанский шут... нет, не стану думать о нем, об этом глупце; от одного воспоминания о его циничных речах моя целомудренная душа кровоточит из тысячи ран. О, приди, человек, сочувствующий человек, которого я не знаю, но вижу воплощенным перед очами моего духа, ты, что поймешь меня без слов, как священная луна, когда я возношу к ней взор, ты, кому все несказуемое во мне будет ясно, как лепет невинности. Приди Параклит, утешитель, истолковать мои сладкие чаяния и понять во мне то, чего я сама не понимаю!
   После этих слов, которые, несомненно, сделают Эмеренцию любезной сердцу всех чувствительных читательниц, она присела против дельфина на кучу дерна, некогда представлявшую скамью, и принялась испускать душераздирающие вздохи.