— Плохо парню. Контузия… рвет голову.
   Семен не видел, куда полз, не почувствовал, что свалился в окоп. Там, все так Же зажимая руками голову, превратившуюся, видимо, в сплошной комок боли, ткнулся лицом в холодную земляную стенку и затих. Иван подтянул плащ-палатку, на которой они сегодня спали, укрыл его целиком, проговорил:
   — Ничего, Сема… Как же не стрелять? Ничего, пройдет. Потерпи.
   Этого Семен уже не слышал, он снова потерял сознание.
   Поднявшись из окопа, Иван замер, пораженный. И всего-то ничего он был занят с Семкой, а там, внизу, изменилось многое. Оттуда в промежутке между орудийными выстрелами все так же доносились автоматная пальба, рев голосов, щелкали изредка гранатные разрывы. Их единственная пушка била уже не по реке, а по ближнему берегу, узенькая лента речки была сплошь застлана дымом, и там, справа, где дым стоял пореже, на бледно-серой поверхности воды ясно различались темные бесформенные комья. Это вниз по течению сплывали трупы, видимо, и наших, и вражеских солдат.
   Пушка ударила еще раз, и Ружейников, тоже взмокший теперь и разопревший, отирая рукавом лоб и щеки, опустился на пустой снарядный ящик.
   — Будет покуда. А то в своих… Ни черта не видно.
   «Слава богу», — мысленно произнес Иван, думая о Семене, присел на другой.
   Ружейников проговорил эти слова и вскочил резко.
   — А может, не будет, а?
   Во время торопливой стрельбы по немцам все ничего не видели и не слышали, кроме звуков боя, идущего там, внизу, за рекой. Теперь вдруг все различили тяжелый гул, быстро приближающийся с востока. Орудийная канонада, возникшая было там, давно смолкла. Ружейников, Магомедов и Савельев Иван в горячке этого не заметили и давно о ней забыли. Теперь, все враз глянув туда, увидели пронизанные лучами еще не поднявшегося из-за края земли солнца розовые дымы, такие же, как над рекой и над заречьем, ощутили, как под ногами чуть подрагивает земля.
   — Это танки, — произнес первым Иван. — Сюда идут опять танки.
   — Если это наши прорвались, то хорошо, — криво усмехнулся Ружейников. — А если немцы отступают прямо на нас… Что мы с одной пушкой?
   Магомедов отбежал метров на тридцать в сторону, к разбитым орудиям батареи, и, взмахнув рукой, закричал оттуда:
   — Глядите! Глядите!
   Иван и Ружейников кинулись к Магомедову на восточный склон высоты. Изрытое снарядами поле с темной каймой леса на багрово-дымном горизонте тонуло в синей рассасывающейся мгле, и по всему полю, приближаясь к высоте, густо бежали отступающие немцы. Никаких танков не было видно, по-прежнему слышался лишь тупой гул множества работающих моторов, он приближался, накатывался неотвратимо…
 
 
* * * *
   Капитан Кошкин умирал в санитарной палатке в присутствии Якова Алейникова.
   Командир штрафной роты был смертельно ранен осколком снаряда в тот момент, когда последние бойцы, преодолев топь, выскочили на твердый берег и с отчаянной матерщиной кинулись в дым и грохот, в сторону горящего леса.
   — Хорошо матерятся, — улыбнулся Кошкин, тоже направляясь к освещенному горящим лесом берегу вслед за Лыковым, тыкая палкой в зыбун. — Значит, вычистят фашистов отсюда. Дурачье, если ждали нас, почему же не заминировали берег?
   С этими словами он вступил на твердую почву, вынул ракетницу, стал не торопясь заряжать ее, поглядывая в сторону леса, утонувшего в дыму, огне и грохоте. Тут и разорвался снаряд, может быть немецкий, а может быть и наш, метрах в пяти всего от Кошкина и почти под самыми ногами Лыкова. Но судьба на войне у каждого своя, старшего лейтенанта Лыкова горячей волной только отшвырнуло на мягкий берег, а Кошкину осколок ударил прямо в живот, он, выронив ракетницу, резко упал на колени, одной рукой зажал рану, а другой все опирался на палку, намереваясь встать.
   — Товарищ капитан?! — вскочил Лыков, подбежал к Кошкину и остолбенело замер, еще раз вскричал сразу осевшим голосом: — Данила Иванович…
   Сквозь пальцы Кошкина хлестала кровь, темной струей текла на землю по низу гимнастерки.
   — Ракету! Живо ракету! — захрипел Кошкин.
   — Санинструктор! Эй, как тебя? — совсем не по-военному закричал Лыков выбегающей из болота девчонке, нашарил в траве ракетницу, выстрелил вверх — зеленая полоса прочертила дымный воздух, ушла высоко в черное ночное небо.
   Кошкин еще постоял секунду и, будто удостоверившись, что сигнал нашей артиллерии о прекращении огня подан, стал валиться наземь. Лыков подхватил его, и в это время к командиру роты подбежали сразу три девчонки, одна из них, высокая и черноволосая, торопливо расстегивая сумку, властно сказала:
   — Положите его! Чего вы его держите?
   Помогая друг другу, девушки расстегнули Кошкину ремень, открыли живот, и черноволосая невольно вскрикнула:
   — Боже мой!
   Наши орудия прекратили огонь, теперь стреляли беспорядочно лишь уцелевшие немецкие пушки.
   Откуда-то из темноты появился начальник санчасти, вчетвером они принялись чем-то мазать и залеплять страшную рваную рану и, подсовывая руки под спину, перематывать Кошкина бинтами. Они бинтовали, а кровь все проступала и проступала. Командир роты сквозь зубы стонал; глаза его были закрыты, лицо покрылось смертельной бледностью.
   — Отнести его туда. — Лыков махнул в сторону болота. — Есть носилки? Принести носилки!
   — Нельзя его трогать, — сказал начальник санчасти. — Нельзя нести…
   — И бесполезно… — прошептал Кошкин, открывая глаза. — Я это знаю… Лыков, принимай командование ротой. И все… занимайтесь, чем положено. Ты вот… останься со мной.
   Это он сказал склонившейся над ним черноволосой девушке.
   Бой тогда только разгорался, немецкие пушки беспрерывно молотили по краю болота, болотная жижа и вырванные взрывами кустарники поднимались в мерцающий воздух сплошной стеной.
   — В болоте бойцов уже нет, — сказал Кошкин, глядя на эти взрывы. — Сколько лягушек изведут…
   С каждой минутой немецкие пушки стреляли все реже и реже, орудийные раскаты уже перекрывали рев автоматов и человеческих голосов.
   — Ну… вот, — тяжко дыша, проговорил Кошкин, — штрафнички дело свое знают. Как звать-то тебя?
   — Шура, Александра, — сказала девушка, обтирая кусочком бинта крупные капли пота с лица командира роты.
   — Откуда же ты?
   — Смоленская я. До войны в медицинском училась в Москве. Три курса закончила.
   — На дочку мою ты похожа.
   Кошкин еще помолчал, прикрыв глаза, слушая звуки беспощадного боя.
   — Вот что, Шура-Александра… — неожиданно сказал командир роты. В груди его что-то клокотало и рвалось. — Я все прошел и ничего на свете не боюсь… Но в плен к немцам не желаю. Вроде… атака наша удалась, не зазря рота в землю ложится. Но все в бою бывает переменчиво. И ежели что… ты меня пристрели. Поняла?
   — Что вы, товарищ капитан! Ничего не переменится. Рота уничтожает их.
   — Ты не отговаривайся, дочка, — все слабеющим голосом проговорил Кошкин. — Я сейчас, чувствую, потеряю сознание… И если что… ты это сделаешь. Так и так мне помирать. Хоть здесь, хоть там, у них. Но я не хочу там… И ты это должна понять.
   — Я понимаю… понимаю, — со слезами произнесла девушка.
   Однако Кошкин не потерял сознания ни в эту ночь, ни в следующий день, вплоть до заката. Несмотря на немыслимую потерю крови, он был жив, только временами закрывал глаза, будто засыпал, но, едва девушка-санинструктор делала какие-то движения, тотчас размыкал вспухшие веки, спрашивал слабым голосом:
   — Что там, Шура?
   — Выбивают немцев. К реке гонят.
   — Хорошо.
   Этим словом «хорошо» он отвечал потом на сообщения связных, которых присылал Лыков, что рота, неся огромные потери, оттеснила немцев к реке, но атака захлебывается, что с высоты ударила какая-то оказавшаяся там наша батарея, только стреляют одной или двумя пушками, и это помогло роте отбросить гитлеровцев за реку, что с востока началось наступление наших войск, но рота уже почти вся полегла, остатки ее, сотни полторы бойцов, все-таки пробились за реку, ударили на высоту, а затем, как и было приказано, бросились навстречу отступающим немцам, но последние бойцы гибнут, что вместо убитого командира первого взвода он поставил рядового Зубова, отличившегося при штурме вражеских позиций на берегу болота, при форсировании реки…
   — Ага, Зубов, — повторил Кошкин. — Хорошо…
   Бой этот вокруг высоты 162,4 продолжался много часов и закончился далеко за полдень, когда прорвались наши войска с запада и, сомкнувшись где-то на окраине Жерехова и по левому берегу речки, за которую уже штрафная рота отбросила оборонявшихся здесь гитлеровцев, с наступающими, но выдохшимися уже частями 215-й дивизии, зажали немцев в кольцо, начали его сжимать. Таким образом умирающий Кошкин вместе с девушкой-санинструктором, находившиеся на правом берегу, оказались в тылу наших наступающих войск, и связные сюда больше не прибывали.
   — Часов в четырнадцать немцы предприняли отчаянную попытку вырваться, собрали остатки танков и самоходок, ударили на Малые Балыки, — сказал Алейников. — Где стояла твоя рота. А туда, на северную окраину, подполковник Демьянов как раз перенес свой штаб.
   — Вон что! — произнес Кошкин. Он лежал по-прежнему на земле, застланной двумя или тремя суконными одеялами, укрытый шинелью. Грудь его толчками вздымалась.
   — Да… я сейчас из штаба дивизии. Демьянова похоронили.
   — Как же это… как же это?! — дважды слабенько воскликнул Кошкин, облизнул сохнувшие губы. Шура, все находившаяся при командире роты, уставшая, с почерневшими глазами, дала ему глотнуть из алюминиевой кружки.
   — Та девушка-телефонистка, помнишь, черноглазая такая, красивая… тоже… В одну могилу их положили. Танки с ходу раздавили гусеницами землянку. Они даже выскочить не успели.
   Кошкин никак на это не откликнулся, прикрыл глаза. Но через несколько мгновений их открыл, долго смотрел на девушку-санинструктора.
   — Устала? — вдруг спросил он.
   — Что вы, товарищ капитан…
   — Да, война… Ты встретил своих людей из-за фронта?
   — Встретил… А через два-три дня сам туда ухожу с группой.
   — Понятно, — спокойно произнес Кошкин. — Ваше дело такое.
   — У всех у нас одно сейчас дело.
   — Сейчас, — усмехнулся Кошкин, медленно повернул голову к сидящему на каком-то ящике Алейникову. — Дело у нас всегда одно было.
   На скулах Якова, обметанных черной щетиной, возникли и прокатились желваки.
   За стенами палатки раздавались голоса девушек-санинструкторов, начальника санчасти, оставшихся в живых бойцов роты, стон и смех раненых, скрип тележных колес. Тут, на берегу болота, на месте только что отполыхавшего немыслимого боя, где лежал умирающий командир роты, находилось теперь ее расположение, сюда послезавтра должен прибыть военный трибунал, чтобы рассмотреть и закрыть все дела заключенных. А пока остатки списочного состава роты под руководством старшего лейтенанта Лыкова и старшины Воробьева тщательно, метр за метром, обследовали искореженную боем землю, болотные тропы, стаскивали, свозили убитых в одно место, раненых — в другое, к наспех разбитым палаткам, точно таким же, в которой лежал теперь Кошкин. Бойцы, которых чудом миновали в этом бою пули и осколки, делали все это с энтузиазмом, старательно, понимая, что они теперь свободны! Убитых до захода солнца предстояло похоронить, тяжелораненых отправить в армейский госпиталь, легкораненым оказывалась помощь на месте.
   — Гляди, Кафтанов, кореш твой Гвоздь концы отдал! — послышалось невдалеке. — А Зубов где, Макар?
   — Заткнись! — рявкнул кому-то Макар.
   Капитан Кошкин, услышав эти возгласы, чуть скривил потрескавшиеся от сжигавшего его огня губы.
   — Остался на земле, подлец…
   Алейников понял, что он говорит о Кафтанове.
   — Может быть, Кафтанов не ранен…
   — Все равно… Перед боем было обещано. А у нас это закон.
   В палатке появился Лыков, закопченный, в грязной, пропотевшей насквозь гимнастерке.
   — Ну что, Лыков? — спросил Кошкин.
   — Товарищ капитан! Данила Иванович… Как же это?
   — Давай постони еще, — опять чуть скривил губы Кошкин. Приближающаяся неумолимая смерть обострила уже его лицо, оно сделалось серым, бескровным. — Что, спрашиваю, там?
   — Доставляем раненых из-за речки. Кончаются перевязочные материалы. Начальник санчасти услал за ними подводу в дивизию. Сам валится с ног… Осмотрим еще высоту — и все. Пока без вести пропавших числится двести восемь человек. Много убитых по речке вниз сплыло, я сам видел. За речкой, может, кто еще лежит.
   Кошкин помолчал и вдруг спросил:
   — А Зубов… жив, убит?
   — Зубов? Пока ни в тех, ни в этих. Последний раз я его где же видел? На том берегу речки, когда он отделение к высоте повел… Мог бы двигаться — объявился уж.
   — Понятно… Ты занимайся своими делами. Ступай.
   Старший лейтенант постоял еще молчком, повернулся и вышел.
   — А Зубова жалко мне, — едва слышно прошептал Кошкин. — Вот тоже судьба человечья… «Что, говорит, такое Родина, где ее найти?» Ты понимаешь? Нет, тебе не понять…
   Алейников вспомнил свой недавний разговор с Зубовым и сказал две короткие фразы:
   — Я с ним разговаривал. Он заново вроде бы рождался.
   — Да… здесь… в роте.
   У командира роты началось удушье, на губах появилась розоватая пена, и сидевшая у его изголовья девушка торопливо стерла ее комочком бинта, зло глянула на Алейникова: чего, мол, торчишь тут, не даешь человеку спокойно умереть? Но Кошкин, словно разгадав ее мысли, проговорил:
   — Ты, Яков… спасибо, что зашел. Посиди, погляди, как я умру. Не уходи прежде. Это недолго.
   Он говорил, а розовая пена выступала на иссохшихся его губах.
   — Я, Данила Иванович, просто ощутил необходимость зайти. Прости меня за все, если можешь.
   — Да что ты! Эх, Яков… Много было таких, как ты… и как я. Почему — я не знаю, не успел этого узнать. Может, что-то стал понимать, да не ясно пока. Другие все поймут, все узнают. Скоро… А я… Одно я знаю твердо — моя судьба все же счастливее твоей.
   — Что же… правильно.
   Один из них был здоров и полон сил, другой умирал, был, собственно, уже мертв. Тот, кто был здоров, произнес кощунственные слова, подтвердив, что судьба умирающего все же счастливее, чем его. Но Кошкин согласно кивнул и прошептал:
   — Прощай, Яков. До победы доживи. И скажи обо мне моим… жене и дочери…
   Изо рта у него теперь обильно хлынула кровь, он дернулся вдруг, будто намереваясь встать.
   — Товарищ капитан! Товарищ капитан! — вскрикнула девушка обезумевшим голосом, схватила его за плечи. И он, будто подчиняясь ее рукам, покорно лег, вытянулся и затих.
   Едва он затих, девушка обтерла ему губы. Кровь изо рта больше не шла. Девчонка уронила голову на свои колени и беззвучно зарыдала.
   Яков Алейников поглядел на ее слабенькие, обтянутые солдатской гимнастеркой, трясущиеся плечи, поднялся и вышел из палатки.
 
 
* * * *
   Ивана Савельева Алейников все же отыскал. Он нашел его через день, километрах в трех от передовой, куда отвели остатки 3-го гвардейского танкового полка, уцелевшие после боя.
   Полдневное солнце щедро обливало лучами изувеченный перелесок, обезображенную гусеницами поляну, несколько танков, обшарпанных, с вмятинами на броне, с обгоревшей краской. Танки стояли по всей опушке в беспорядке, как на кладбище, в разные стороны разбросав пушечные стволы, и казалось, что они никогда больше не заведутся, не оживут, не превратятся в грозные боевые машины.
   Иван был в нижней рубашке, бос, с повязкой на голове. Выстиранная гимнастерка и портянки были развешаны на кустах. Примостив между сучьями дерева осколок зеркала, он тупой бритвой соскребал со щек грязную и крепкую, многодневную щетину и, когда зашумел мотор алейниковской эмки, даже не повернулся на звук. И Алейников не узнал его в первые секунды, спросил, проходя мимо:
   — Третий гвардейский, что ли? Эй, солдат, тебя спрашиваю.
   Иван мельком глянул на приехавшего майора.
   — Ну, третий…
   — Где найти командира полка?
   Иван глянул и отвернулся было, но тут же резко, всем телом, крутанулся к приезжему офицеру, отступил назад и чуть вбок, будто пытаясь спрятаться за дерево.
   — Савельев?!
   Иван еще немного отступил.
   — Ну, наконец-то! Здравствуй. Или не узнаешь?
   — Почему же… Узнал.
   Алейников шагнул к нему еще ближе, первым протянул руку.
   Иван помедлил, но тоже подал ему свою. Так они встретились.
   — А я который день разыскиваю вас. Тебя и племянника твоего. Из дивизионной газетки про вас случайно узнал. Расписали вас там! Потом мне в штабе дивизии сказали, что вы на высоте, в тылу у немцев, оказались… Семен-то Савельев, племянник, где?
   Иван отвернулся и глухо произнес:
   — Не найдешь Семку…
   — Убит?! Ранен?
   — Ну, убитый! — враждебно сказал Иван, натягивая гимнастерку.
   Яков стоял и хмурился. Иван, надев гимнастерку, взял высохшие уже портянки, сел под дерево, стал обуваться.
   — Жалко парня, — сказал Алейников. — Как же это случилось?
   Иван бросил снизу быстрый взгляд на Алейникова.
   — А что, особый отдел не знает, как это на войне случается?
   — Иван Силантьевич, я не из особого отдела, — проговорил Алейников негромко, ощущая перед этим рядовым солдатом неловкость.
   Иван опять глянул на Алейникова снизу, глаза его не потеплели, но в них промелькнуло любопытство.
   — А откуда же тогда? — спросил он, вставая. В словах его была недоверчивость.
   — Я начальник специальной прифронтовой группы НКВД.
   — Это… что же такое?
   — Полезная организация… Разведка, диверсии в тылу у немцев. С партизанами связь держим, помогаем им, чем можем… Дел, в общем, хватает.
   — Понятно, — помедлив, сказал Иван.
   …Спустя некоторое время они, два далеко уже не молодых человека, один в офицерской, а другой в солдатской форме, сидели меж невысоких березок, на мягкой, пахнущей дымом и гарью траве, неподалеку от опушки, на которой собрались ободранные пулями и снарядами танки, недавно вышедшие из боя. На траве стояла вскрытая банка мясной тушенки, котелок с кашей, лежали две ложки, полбулки черствого хлеба, фляжка с водкой, из которой они отхлебнули всего но глотку. За встречу, как сказал Алейников. Иван возражать не стал и молча принял фляжку из рук Алейникова. И теперь он негромко, не спеша, часто останавливаясь, рассказывал тусклым, уставшим голосом:
   — Убило Семку рано утром, солнце едва на сажень разве от земли поднялось… Он контуженый был, до того в траншее лежал, в голове у него от контузии неладно было. Наши погнали немцев, тучами они побежали… и прямо на нас! Все, думаем, сомнут нас, растопчут. И с востока немцы отступали, и из-за реки. Оттуда их какая-то наша часть выбивала, Ружейников, командир батареи, говорил — штрафники будто…
   — Штрафники, — подтвердил Алейников. — Через болота штрафная рота ударила.
   — Да мы видели… Еще удивлялись. А это штрафное дело тоже по твоей части?
   — Нет, это совсем другое, — сказал Алейников. — А знаешь, кто штрафной ротой командовал? Кошкин Данила Иванович… земляк наш.
   Иван это сообщение внешне воспринял как-то равнодушно, лишь повернул к Алейникову голову и переспросил:
   — Кошкин? Ну, помню…
   Иван — Алейников все время это чувствовал — был его неожиданным появлением несказанно удивлен, даже ошеломлен. Напрасно вырвавшиеся его слова: «А я который день разыскиваю вас» — еще более озадачили Савельева, он все время держался настороженно и скованно, и вот теперь лишь в его холодных, измученных всем пережитым глазах начало что-то оттаивать.
   — Ты Кошкина-то хорошо знал? — спросил Алейников, понимая, что разговор может зайти или уже зашел в тяжкую для него область. Но он не хотел избегать этой тяжести или уклоняться от нее.
   — Где же хорошо! Сколько я жил-то… в родных местах? — с горечью произнес Иван. — Все больше в других краях приходилось.
   Он взял фляжку, отвинтил крышку, плеснул в нее и выпил. Ковырнул ножом в банке, достал кисет. Алейников все это время сидел молча, разглядывая что-то на траве.
   — Давай-ка, Яков Николаевич, не будем об этом, — проговорил Иван негромко. — Нелегко об этом… ни тебе, ни мне. Тут и без того…
   Однако, чиркнув спичкой, спросил:
   — Как же он в штрафных командирах оказался? Не знаешь?
   — Из тюрьмы в штрафную роту направили. В первом бою судьба его пощадила… Ну, и остался в роте. Был командиром отделения, взвода. Командиром роты потом назначили. Эх, Иван Силантьевич! Я только здесь узнал, какая душа была у этого человека.
   — Как?! Он…
   — Да, тоже погиб в этом бою, — сказал Алейников. — Погиб Данила Иванович…
   Иван медленно опустил голову, посидел, недвижимый. Потом, подведя, видимо, итог каким-то своим мыслям, негромко вздохнул.
   — А я, дурак, письмо в Шантару послал, Кружилину, о вас, — с горечью промолвил Алейников. — О тебе и о твоем племяннике. И статью о вас из газеты вырезал и туда вложил. Пусть, думаю, порадуется за земляков… Как же все-таки это произошло?
   — Как… На словах объяснить просто, да не все понятно будет… Нас четверо было на высоте. Трое даже — Семка от боли в голове метался в траншее, контузило его, я говорил. А отступающие немцы, значит, к высоте бегут. Но тут ихние танки откуда-то выскочили, десятка три, ежели не больше. Поперли мимо высоты навстречу своим. Видя такой оборот, немецкая пехота, что с востока отступала, назад повернула. И те фашисты, что от реки бежали, тоже ощетинились, прижали штрафников к земле. А мы что со своей одной пушкой?! К тому же лейтенанта Магомедова еще убило. Ружейников крикнул: «Ну, братцы, последний парад!» Выкатили мы кое-как орудие на восточный склон холма, ящики со снарядами успели подтащить. В это время и убило Магомедова, пуля откуда-то прилетела. Охнул он, что-то крикнул по-своему, по-азербайджански, и упал на снарядный ящик… кровью окрасил его. Тут, гляжу, Семен вылез из траншеи, идет к нам, мотает головой. И руки болтаются, как плети. «Танки же, орет, танки!» Будто мы не видим. Подошел к Магомедову, снял тело со снарядного ящика, вынул снаряд. А на гильзе полосы — кровь Магомедова, еще светлая и теплая. И руки Семена в его крови… Это мне все врезалось, все в глазах вот стоит… «Что ж вы, — кричит Семка, — не стреляете, сволочи?!» А мы бьем по танкам, вслед им. Ружейников у панорамы согнулся, а я заряжаю… Подожгли вроде не то две, не то три машины. А может, и не мы, — видим, наша артиллерия тоже лупит через, наступающие порядки по немецким танкам.
   — Это артполк, приданный двести пятнадцатой дивизии, перенес огонь под высоту, — сказал Алейников.
   — Ага… Только-только их пушки нас не накрывали. Впереди все потонуло в дыму и пыли. Да и зря, что не накрывали… К тому времени, как Семка подошел, я уж опростал ящик, взял у него последний, окровавленный этот снаряд, подтащи, кричу, другой ящик. Кричу, а сам вижу — сбоку по склону, прямо на нас, карабкается немецкий танк. Черт его знает, откуда взялся! То ли какой из тех, что мимо высоты прошли, вернулся, подошел, не замеченный в дыму, то ли новый подполз. «Ружейников!!» — заорал я что было мочи, а голоса не слышу. Должно, осел со страха голос. Да и что кричать… Поздно уже — свой хобот немецкий танк чуть не в пушку уже воткнул. «Все! — мелькнуло у меня молнией. — Счас выплюнет снаряд… а потом обломки от нашей пушки гусеницами в землю вдавит». Сколько раз мы так делали! А теперь, думаю, наша судьба подошла… Снаряд у меня вывалился из рук. Семку я толкнул в бок, что было силы, сам вроде скачок за ним сделал…
   Иван замолчал, жадно стал досасывать самокрутку. Когда подносил ее к губам, пальцы его подрагивали.
   — И что же… дальше?
   — А так и произошло… Взрывом меня об землю бросило. Но чую — живой, только головой об камень ударился. — Иван дотронулся до повязки, усмехнулся. — Вишь, как бывает, ни осколок, ни пуля головенку мою никудышную не могли найти, а об камень проломил. Вскочил я… Танк, раздавив гусеницами нашу пушку, уже ушел, не видно его. Ни танка, ни пушки нашей, значит, на ее месте один дым стоит. «Ружейников там же, возле орудия, был! Ружейников! — заныло в мозгу. — А Семка?! Где Семка?!» — Иван по-прежнему трясущимися пальцами вдавил окурок в землю. — А Семка, значит, был уже готов… Он лежал, распластавшись, на животе, с окровавленной спиной. Осколок угодил ему меж лопаток, вырвал лоскут гимнастерки… Перевернул я его — лицо у него серое, мертвое… Мне его даже и не жалко было как-то в ту минуту, онемело только все внутри у меня…
   День стоял, как и предыдущие, знойный и безветренный, березки, под которыми они сидели, давали жиденькую тень, немного защищали от солнечных лучей, но все равно было душно. Гимнастерка Алейникова была, однако, наглухо застегнута, и только сейчас он как бы нехотя поднял руку и расстегнул две верхние пуговицы.
   — И Ружейников, значит, погиб?
   — Нет, — сказал Иван, голос его вдруг захлебнулся. Проглотив комок слюны, продолжал: — Как он уцелел — прямо ошарашило меня. Я возле Семки сижу, чую — кто-то в стороне маячит сквозь не осевший еще дым и пыль. Гляжу — там, где пушка стояла, поднялась растопыренная, страшная, обгорелая фигура, двигается ко мне, как… Ей-богу, как леший какой сквозь болотный туман идет… Подошел, сел, на Семку глянул. «Вот тебе и сосенки-елочки», — говорит. И он весь в крови, и Семка, и у меня по щеке течет с головы… Счас Ружейников в санбате лежит, утром я был у него. Улыбается. «Мне, говорит, дырки залепят и новую батарею дадут. Давай ко мне в батарею, командиром орудия назначу…»
   — Да-а! — только и сказал Алейников.
   Потом в воздухе долго стояла тишина. С опушки, где стояли танки, доносились приглушенные листвой голоса, кто-то заразительно хохотал, и слышались удары молотка о железо. Но все эти звуки не нарушали глухого и тяжкого безмолвия, повисшего над Алейниковым и Савельевым Иваном.