Эта страсть могла вспыхнуть во время любования женщиной, когда художник ее рисовал, и неожиданно для него самого взорваться насилием. Там же, на том же месте, в той же позе! Навсегда здесь и навеки такой: недосягаемой и в то же время подвластной ему и никому другому, кроме самой смерти!
   Почти такое же впечатление произвела картина "В лесу" и на Коваля, который пристально разглядывал ее.
   Но вскоре подполковник отогнал эти мысли. Даже в глубочайших уголках самой темной души не может таиться такой утонченный садизм. Разве только душевнобольной может придумать такое. Однако судебная экспертиза, которой был подвергнут Сосновский, признала его совершенно нормальным.
   Отбросив страшную догадку, которая в первую минуту могла показаться открытием, подполковник обратил внимание на управляющего трестом, рыдавшего за спиной следователя. Коваль терпеть не мог мужских слез и недовольно сказал хозяину, что, мол, следовало бы держать себя в руках...
   Подполковник и Тищенко покинули дачу Петрова и поехали электричкой в город.
   Картина Сосновского долго не давала покоя Ковалю. Все время стояла перед глазами, покачивалась в зеркальных окнах вагона. Он не мог согласиться с Тищенко, который считал, что убийца, если это был все-таки Сосновский, сознательно привел Нину Петрову на то самое место, где во время позирования любовался ею, и убил ее в минуту, когда она по его просьбе расположилась как на картине. Но и Коваль допускал, что какая-то связь между полотном "В лесу" и фактом убийства, между Ниной Петровой как жертвой и художником как возможным убийцей - существует...
   Задумавшись, Коваль не заметил, что музыка в соседней комнате умолкла и голоса Наташиных друзей доносятся уже с крыльца. Он поднял голову только тогда, когда дверь открылась и Наташа предстала перед ним.
   - Пап, я провожу ребят.
   Коваль посмотрел на нее отсутствующим взглядом, не понимая, о чем она говорит.
   - Я прогуляюсь с друзьями.
   За окном тяжело дышала теплая летняя ночь. У подполковника все еще стояла перед глазами картина Сосновского и убитая в лесу Нина Андреевна. Почему-то стало боязно отпускать сейчас Наташу. Взглянул на будильник начало двенадцатого.
   - Долго не задерживайся. Поздно уже.
   - Я только до трамвая.
   Коваль вышел следом за дочерью на улицу и, прохаживаясь около калитки, прислушивался к молодым голосам, которые, удаляясь, затихали в темноте...
   6
   Дни и ночи сменялись в камере незаметно для Сосновского. Ему и день теперь казался ночью, потому что мрак, наполнявший его душу, не могли рассеять ни дневной свет, проникавший через забранное решеткой окно, ни электрическая лампочка под потолком, которая тоже была упрятана в "абажур" из толстых железных прутьев.
   Он то забывался коротким тяжелым сном, то подолгу сидел на койке, пряча глаза от электрического света, и старался убедить себя, что все это длится одна долгая ночь, что самое страшное свершится не скоро и у него есть еще время все вспомнить и обдумать, чтобы не уйти в небытие, так и не поняв ничего в этом сложном и запутанном мире.
   Он горько жалел сейчас, что раньше мало думал над тем, для чего же в конце концов живет на земле человек, что, увязнув в будничной суете, не видел в жизни главного.
   Охватывал его не только страх перед насильственной смертью, но и острое желанье еще хоть немного пожить, пожить иначе, чем до сих пор.
   Теперь казалось ему ничтожным все, что раньше он боготворил. Даже его картины. Было смешно и горько вспоминать, как рисовал он скопища деревьев, луга, зеркала озер, воображая при этом, что фигура человека где-то на втором плане поможет передать очарование и смысл жизни.
   Сейчас так хотелось ему нарисовать человека без какого бы то ни было фона, без камуфляжа. Казалось, только теперь, в этой затхлой камере, понял он суть жизни и самого человека. Если у него спросят о его последнем желании, он потребует холст, краски и кисть и напишет человека. Не благообразного, а жестокого. Некое многорукое существо, которое хватает, душит и пожирает себе подобных. Возможно, это существо будет выглядеть гигантским, как сыщик Коваль, таким же седым, с такими же коварными, по-детски голубыми глазами, или таким же, как прокурор, который с нелепыми обвинениями выступал на суде, но в любом случае у существа этого будет множество цепких и неумолимых рук и алчный, ненасытный рот.
   А может быть, нарисует просто две параллельные линии, или треугольник, или круг, а в центре - только один холодный равнодушный глаз, и это самым наилучшим образом передаст эгоизм человека и его жестокость.
   Да, если бы у него спросили перед смертью о его последнем желании...
   Перед смертью! Сосновский пытался представить себе, как это происходит. И не мог. Конечно, не так, как в давние времена. Ранний рассвет, первые лучи солнца, офицер взмахивает белым платком, солдаты стреляют в осужденного. Красиво и даже романтично... на оперной сцене. А в жизни? А в наши дни? Все, наверно, упрощено до предела...
   Как же был он раньше наивен и благодушен! Восхищался гармонией красок и никогда не задумывался о смерти, пока она не приблизилась к нему самому. А ведь в то самое время, когда он беззаботно любовался нежной радугой или солнцем, где-то расстреливали. Нет, теперь, изображая человека, он вместо сердца нарисовал бы туго затянутый мешок, набитый всяким хламом, а взгляд - взгляд единственного хищного глаза направил бы не вовне, а вовнутрь самого человека, туда, где покоится этот мешок мусора!
   Ведь и сейчас, когда он, художник Сосновский, сидит в страшной камере, уже почти не человек, а некое жертвенное существо, над которым неумолимо навис предстоящий ритуал смертной казни, тысячи, миллионы людей заняты разными мелочами, радуются, смеются, слушают музыку, наслаждаются, и никто из них даже на какое-то мгновение не задумается о том, что такой же человек, как они, сидит здесь и ждет, когда его уничтожат.
   За что лишат его жизни? По какому праву? Все это так абсурдно, так бессмысленно! Может быть, те, кто судили его и обвиняли, уже поняли, что его нельзя убивать, и сейчас откроют дверь, войдут и скажут: "Товарищ Сосновский, вы должны жить!.." Они придут и спасут его талантливые руки, умеющие держать кисть, спасут его душу, в которой столько еще не высказанной красоты!
   Нет, никто не спасет его, никто не пожалеет! Спокойно будут заниматься своими делами и очень скоро совсем забудут об этом маленьком и незначительном событии в их жизни. "Лес рубят - щепки летят".
   Дикое, бездушное, лицемерное, неблагодарное человечество! Он оставит его без малейшей жалости, и пусть оно сожрет себя самое, потому что лучшей судьбы и не заслуживает...
   Такие горькие мысли терзали художника, и, спасаясь от них, он старался вспомнить детство или возобновить в памяти те недолгие, но по-настоящему радостные дни, когда он любил Нину.
   Перед его глазами снова вставали берега Ворсклы, узенькие тропинки над рекою, слышался шепот листвы, играли на приспущенных ресницах радужные соцветия от солнечных лучей, как и в те безоблачные дни, когда он, мальчишка, лежал на горячем песке и мечтал о великих свершениях.
   Порой грезилась мать. Он видел только лицо ее, нежное, ласковое, с печальными глазами, словно она предчувствовала горькую судьбу сына...
   А потом появлялась Нина... Он и теперь не жалел, что встретил на своем пути эту женщину, которая принесла ему столько радости и горя, а погибнув, увлекла за собой и его.
   7
   При обыске в доме Сосновского был обнаружен инструмент, который никакого отношения не имел к изобразительному искусству, - никелированные зубоврачебные щипцы. На них засохла краска нескольких цветов - по всей вероятности, художник пользовался ими во время работы.
   Щипцы эти валялись в углу мастерской, под табуретом. Следователь спросил Сосновского, откуда они. Тот ответил, что щипцы у него давно и уже не помнит, как к нему попали. Иногда он вытаскивал ими гвозди из подрамников.
   Помимо щипцов и картин, на которых была изображена Нина Андреевна Петрова, ничего интересного для следствия у Сосновского найдено не было. Коваль взял щипцы, зарисовки и эскизы к картине "В лесу", этюды головы Нины Андреевны. Все это могло быть вещественным доказательством версии: убийца - Сосновский.
   Эксперты-медики допускали, что коронки с зубов Петровой были сняты специальным инструментом и опытным человеком, так как зубы не сломаны и нисколько не расшатаны. Однако на вопрос следователя, не могли ли быть использованы для этого обнаруженные у художника щипцы, ответить не смогли. И Тищенко, казалось, потерял к щипцам всякий интерес.
   Но как-то на допросе он снова вернулся к ним.
   "Скажите, Сосновский, вы не вспомнили, как попали к вам щипцы?"
   "Нет. Не мог же я взять их из училища".
   "Из какого училища?"
   "Из фельдшерского. Я там когда-то учился. Хотел зубным техником стать".
   "Почему же вы не написали об этом в своей биографии?"
   "Я учился там всего семь месяцев. А разве это так важно?"
   "Все важно... Итак, когда это было?"
   Постепенно, как в каждом уголовном деле, Тищенко превращался из исследователя, изучающего возможные версии преступления, в следователя, который анализирует факты, уже ставшие уликами, и с их помощью доказывает вину преступника.
   На допросах Сосновский все время сбивался, давал противоречивые показания, забывал то, что говорил раньше, и флегматично соглашался со следователем, когда тот напоминал его же предыдущие показания. Все это отражалось в протоколах, и поведение подозреваемого фиксировалось явно не в его пользу.
   Особенно путаные объяснения давал Сосновский о том, как провел день, когда совершено было убийство Петровой. Подполковник Коваль и Тищенко скрупулезно устанавливали, где находился и чем занимался художник семнадцатого мая. С того момента, как он утром проснулся, и до самого вечера.
   Сосновский вспоминал, что день этот был поначалу солнечным, потом пасмурным. Когда тучи закрыли небо и вокруг потемнело, работать в мастерской стало невозможно. Он позавтракал, просмотрел альбомы репродуций, купленные накануне в городе, и, достав наугад из книжного шкафа томик Чехова, лег на диван. Потом читать ему надоело, он отложил книгу и задремал.
   В котором часу это было?
   Не помнит.
   Хотя пятницу семнадцатого мая он хорошо помнит, потому что это был первый хмурый и дождливый день после двух жарких майских недель, но вот в котором часу уснул, точно сказать не может. Кажется, часов в двенадцать, а может быть, немного позже.
   Когда проснулся?
   Это он знает. Проснувшись, сразу посмотрел на часы. Было три, начало четвертого, и он даже рассердился на себя, что так долго спал. Шел ливень, и он закрыл окно. Потом принялся готовить обед. И только часов в пять, когда дождь утих и снова выглянуло солнце, вышел на крыльцо. Немного постоял, любуясь нежной, сверкающей под солнцем зеленью. Около шести пошел на станцию. Электричка отправилась в город в шесть ноль пять.
   На очной ставке с девушкой-почтальоном, утверждавшей, что, опуская газеты в ящик на двери дачи Сосновского ровно в два часа пятнадцать минут, она слышала, как кто-то возился в сенях, гремел кружкой о ведро, художник не знал, что ответить. Он только растерянно смотрел на взволнованное лицо девушки, которая упрямо повторяла: "Это было ровно в два часа пятнадцать минут, я хорошо помню, я на часы посмотрела, потому что начинался настоящий ливень, а я собиралась в половине третьего вернуться на почту".
   Следователь настойчиво требовал объяснений.
   "По данным метеостанции, - заметил Коваль, - ливень продолжался с двух до четырех, а не с трех до пяти".
   Художник пожал плечами:
   "Возможно, я ошибся... Если девушка так хорошо помнит... И метеостанция... Наверно, я перепутал секундную стрелку с часовой. На моих часах все стрелки похожи. А ведро, кружка - это правда... Проснувшись и собираясь готовить обед, я действительно мыл руки..."
   "По данным экспертизы, - произнес Тищенко, не сводя с Сосновского пристального взгляда, - Нина Петрова была убита около двух часов дня. Как раз перед самым дождем".
   Сосновский вскочил.
   "Нет! Нет! - закричал он. - Вы не имеете права подозревать!"
   Девушка, только теперь понявшая, о чем идет речь, стала белая как полотно и испуганно смотрела на художника. Тищенко предложил ей оставить для проверки свои часы.
   "Я проверю точность и ее, и ваших часов, - сказал он Сосновскому, но, мне кажется, лучше будет, если вы обо всем расскажете сами. Это в ваших интересах".
   Наступил тот момент следствия, когда кропотливый анализ обстоятельств и фактов уже подготовил почву для логических обобщений и выводов. В это время доказательства начинают убеждать следователя, что перед ним не просто подозреваемый, а преступник, и предположение об этом, состоявшее из отдельных деталей, постепенно становится уверенностью.
   Тайная страсть Сосновского к Нине, определенная психологическая допустимость попытки изнасилования, а затем убийство именно на том месте, где художник пережил столько острых и сладостных минут, свободно любуясь недоступной для него женщиной; умелая операция с золотыми коронками бывшего студента фельдшерского училища; попытка скрыть, что в два пятнадцать он был уже дома и отмывал руки, и, главное, орудие убийства окровавленный молоток художника, найденный под трупом, - все это создавало полную картину преступления.
   Страшная догадка, возникшая у Коваля так же, как у Тищенко, когда они впервые рассматривали на даче Петровых картину "В лесу", и тогда отброшенная подполковником, находила подтверждение.
   Привыкший иметь дело с преступниками, подполковник Коваль сохранял веру в человека, хорошо понимая, что работает для человека, во имя человека, в том числе - и во имя того, который находится под подозрением. Лишь в отдельных необъяснимых случаях казалось ему, что он эту веру теряет. И тогда ему приходилось прилагать усилия, чтобы восстановить душевное равновесие, и все это время он чувствовал себя больным и опустошенным, словно сам был виноват в том, что в человеке пробудился зверь. Такое именно состояние появилось у Коваля и на этот раз, когда вроде бы начала подтверждаться версия, объясняющая преступление художника утонченным садизмом.
   Не хотелось в это верить, но некуда было деваться от фактов. И все же Коваль договорился с Тищенко, что еще раз побывает в Березовом и побеседует с жителями поселка.
   Расспрашивая жителей, Коваль обнаружил новую серьезную улику против Сосновского. Два мальчика, пасшие коров рядом с железной дорогой, видели, как художник торопливо вышел из лесу с той стороны, где была найдена убитая. Время от времени он останавливался и оглядывался, словно его кто-то преследовал. Ребята не могли указать точное время, но помнили, что это было как раз перед дождем.
   Когда Сосновскому предъявили эти показания, он вконец растерялся и признался, что говорил на допросе неправду, опасаясь, как бы его не обвинили в убийстве. Перед грозой он, как обычно в погожие дни, прогуливался по лесу, а торопился, чтобы успеть вернуться домой, пока не начался дождь.
   Эта последняя улика, которую художник пытался утаить от следствия, в значительной мере предрешила его участь.
   8
   Мысль о неотвратимо надвигающемся расстреле парализовала и чувства, и волю Сосновского. И все же время от времени он с острой болью вспоминал, что Нины больше нет в живых. Эта боль немного смягчалась лишь мистификациями, когда художнику казалось, что он снова в своем Березовом.
   В такие минуты он заново переживал волнения своей неудачной любви и в туманных грезах неудержимой фантазии дорисовывал то, чего не смог достичь в реальной жизни.
   ...До встречи с Ниной художник считал, что в его нескладной жизни любовь все-таки была. Это случилось давно, когда он женился на натурщице Верочке - очаровательном существе, которое прекрасно умело изображать все, что привлекает человека, - дружбу, увлечение, любовь. Впрочем, завлечь Сосновского было совсем несложно. Рассеянный, неловкий и стеснительный, влюбленный в свои пейзажи и нелюдимый, он потянулся к молоденькой женщине, обласкавшей его и безоговорочно признавшей в нем великий талант. Вскоре они зарегистрировали брак, устроили вечеринку, и Сосновский впервые в жизни был по-настоящему пьян от счастья и вина. Потом прожили вместе около года, в течение которого художник, время от времени отрываясь от работы, с радостью вспоминал, что он женат и влюблен. Но однажды, вернувшись из Брянских лесов, куда ездил на натуру, Сосновский увидел на столе записку. Вера сообщала, что ошиблась в своих чувствах и любит не его, а другого человека, с которым и уехала в Сибирь.
   Сосновский снова стал одиноким.
   Но вот в жизни его появилась Нина, и он понял, что никогда раньше не любил, что только теперь пришла та, настоящая любовь, которая не ищет никакой выгоды для себя и открывает человеку волшебный мир, окружающий его и пребывающий в нем самом.
   Сосновский не задумывался над тем, чего же, собственно, он ждет от этой любви. Нина была чужой женой. Но именно этого Сосновский не представлял себе как следует, потому что Нина в его сознании находилась вне сферы обычных человеческих отношений. Так, любуясь пронизанным солнцем облаком, мы не думаем о связи его с ливнем или, скажем, с потоками грязи на дорогах. Нина была для художника светлой мечтой, чем-то не совсем реальным, окутанным таинственной дымкой, а его пылкое воображение дорисовывало все, что хотело.
   Человек придумал бога и мог придать ему любые черты, потому что никогда его не видел. Влюбленный потому и влюблен, что ищет и находит у своей избранницы дорогие ему черточки, а те, которых ей недостает, он просто дорисовывает в своем сердце и одаривает ими любимую. И чем сложней или скрытней характер женщины, чем больше в ней неразгаданного и чем недоступнее она, тем проще это получается.
   Возможно, чувство восторженной влюбленности вспыхнуло у Сосновского потому, что жизнь его была почти всегда одинокой, без жены и детей, и в нем бурлила нерастраченная мужская и отцовская нежность, требовавшая выхода. И надо же было, чтобы художник встретил Нину именно тогда, когда мучительно искал новые пути творчества, и ему показалось, что открыла их именно она!
   Он был счастлив, когда ему удавалось хотя бы издали увидеть эту женщину. Готов был часами простаивать у окна или в саду, не сводя очарованного взгляда с крыльца Петровых, где могла появиться Нина. И когда видел ее, то и зеленый двор, и кирпичная дача - все вокруг словно освещалось ее улыбкой.
   Он тут же возвращался в мастерскую и воссоздавал на полотне то неповторимое озарение, которое появлялось в его душе. Мужа Нины художник упорно не замечал. Смотрел на него с изумлением, словно на что-то странное, бессмысленное и неуместное в этой волшебной сказке.
   Пейзажи Сосновского, к которым любители живописи до сих пор относились равнодушно, неожиданно нашли поклонников. Совсем недавно его только ругали, а теперь начали хвалить.
   Но если брань раздражала и сердила художника, то похвалы оставляли его равнодушным: уж он-то знал, в чем секрет его успеха и кому он этим обязан.
   Так прошло первое лето. Осенью Петровы уехали в город, дача и двор их осиротели, и только елочки у крыльца стояли, как всегда, пушистые и зеленые.
   В отсутствие Петровых Сосновский часто заходил на их участок, стоял у тех самых елочек, где недавно видел Нину. Иногда поднимался на крыльцо, словно хотел войти в дом и увидеть ее.
   Когда его охватывала нестерпимая тоска, он ехал в город и бродил по улицам, надеясь случайно встретить Нину. Но ему не везло. Казалось, Нина была сказочной птицей, которая на зиму улетала в дальние края.
   9
   - Дик, ты не спишь! Не притворяйся. Я - твоя дочка, и в моей крови тоже есть что-то от сыщика. Я вижу, как у тебя под веками смеются глаза. Или опять думаешь о своем и тебя нельзя трогать?
   Коваль открыл глаза и улыбнулся. Наташа стояла рядом. Щеки ее разрумянились после прогулки.
   - Есть новости? - спросил он.
   - Ничего интересного. Сидела в читалке. Этот старикан Гесиод, был в Древней Греции такой поэт, написал длиннющую вещь "Труды и дни". Знал, наверно, что его книгу нелегко будет прочитать. Между тем что-то есть в этой штуковине. И подумать только - почти две с половиной тысячи лет назад написано! Не читал?
   Коваль приподнялся, сел, отрицательно покачал головой.
   - Боже, какой ты безграмотный! Хотя, правда, зачем тебе грек Гесиод. Зато ты знаешь римское право, а я о нем и представления не имею, Дик!
   - Наташенька, у меня есть имя, человеческое, - поморщился Коваль.
   - Простите, многоуважаемый Дмитрий Иванович Коваль, или просто папочка. Но это ведь то же самое. Сокращенно только. И мне так нравится. Дик! Что-то в этом имени есть стремительное. И нашей бурной эпохе соответствующее. Да к тому же - начальные буквы твоего имени, отчества, фамилии - твои инициалы.
   - Кличка какая-то. Ты не уважаешь отца.
   - Боже, у этих современных родителей - эпидемия гипертрофированной мнительности и болезненной подозрительности! Ты ведь прекрасно знаешь, что дочка тебя уважает и даже немного боится.
   Коваль, притянув к себе Наташу, взлохматил ей волосы.
   - Не стыдно? Медведь, а не отец. Всю прическу испортил. Вот и люби тебя! И в кого ты такой огромный?
   - В деда твоего. А ты вот в кого такая хилая?
   - В бабушку, - рассмеялась Наташа. - Ладно, думай дальше о своих преступниках, как их всех под замок упрятать, а я пойду ужин приготовлю.
   Ковалю вдруг очень захотелось рассказать Наташе о том, что случилось сегодня...
   Утром у двери управления милиции его остановил мужчина.
   "Товарищ подполковник, - волнуясь, сказал он. - Хочу вас поблагодарить. Я - Омельченко".
   Коваль присмотрелся. Где-то он видел этого человека.
   "Я - Омельченко, - повторил он. - Помните, главбух "Автотранса". Два года назад вы посадили меня".
   Коваль вспомнил. Один из участников крупной кражи набрал много вещей в кредит по справке "Автотранса". Оказалось, что это главбух Омельченко выдавал приятелям фальшивые справки, по которым они получали ценные вещи в магазинах.
   "За что же благодарить?!" - подполковник недружелюбно оглядел бывшего бухгалтера.
   "За детей, которых вы не оставили без матери. И жена от всего сердца вас благодарит..."
   Подполковник оборвал его:
   "Я вас не понимаю. Никаких одолжений ни вам, ни вашей жене я не делал".
   Он сердито отстранил с дороги бывшего бухгалтера и вошел в управление.
   Уже сидя в своем кабинете, Коваль вспомнил подробности дела Омельченко.
   ...Главбух "Автотранса", упрямо поблескивая черными цыганскими глазами, брал всю вину за фальшивые справки на себя, хотя круглая печать хранилась в сейфе его жены - секретаря начальника конторы.
   Главная задача розыска, так же как и следствия, - служение Истине этой целомудренной и неподкупной богине, которая иногда оказывается довольно жестокой и которой Дмитрий Коваль отдал и душу свою, и жизнь. Но, помимо истины, на свете, где-то за стенами милицейского кабинета, существовало еще двое малышей, которые и понятия не имели ни о фальшивых справках, ни об уголовном розыске, ни о статьях Уголовного кодекса.
   Омельченко утверждал, что печать из оставленного открытым сейфа брал только он один, незаметно для жены, когда та была занята какой-нибудь срочной работой или когда начальник вызывал ее в кабинет.
   Это была сказка для детей. И хотя закон предусматривает, что в случае, когда преступниками являются оба родителя, заботу о детях принимает на себя государство, Коваль заставил себя поверить сказке.
   Если задача следствия - только лишь установление истины, то, очевидно, на сей раз Коваль своей лепты не внес. Но, возможно, задача сложнее, и одним из ее компонентов является ответ на вопрос: где же истина, в чем она? В том, что секретарь начальника "Автотранса", так же как и ее муж, пробудет какое-то время в исправительно-трудовой колонии, или в том, что малыши останутся с матерью, которая так нужна им в этом нежном возрасте?
   Сколько легенд, сказок, лживых уверений и самых сокровенных признаний выслушал за долгие годы Коваль! Он умел отделять плевелы лжи от истины, не боялся правды, какой бы страшной она ни была.
   Но на этот раз подполковник видел не только прозрачную одежду, которой дрожащими руками пытался прикрыть правду бухгалтер. Дмитрий Коваль вспомнил, зачем он всю жизнь ищет истину. Не ради же самой истины, в конце-то концов! Наверняка и он, старый милицейский работник, и она, вечно юная и прекрасная, нежная и жестокая, существуют ради чего-то большего, ради какой-то высшей цели. И во имя этой цели, во имя справедливости он каждый раз срывает с нее одежды, и она не стыдится стоять обнаженной ни перед ним, ни перед преступником.
   И в тот раз, когда Коваль вел розыск по краже и одновременно по делу бухгалтера, она умоляла его глазами малышей не раздевать ее до конца, и он сделал над собой усилие, чтобы поверить Омельченко. Конечно, права на это он не имел, но иначе поступить не мог.
   Бывшего бухгалтера приговорили к трех годам лишения свободы, а мать осталась с детьми.
   Поделиться этим Коваль не мог ни с кем. Даже с Наташей. Хотя очень хотелось рассказать ей эту историю.
   Когда она позвала его ужинать, Коваль все еще сидел на диване, в той же самой позе, что и раньше, но думал уже о другом: Сосновский вытеснил из головы историю Омельченко.
   Он нехотя поднялся с дивана и отправился на кухню.