- Сосновский! Перестаньте кричать! - потребовал начальник тюрьмы.
   В камеру быстро вошел коренастый надзиратель.
   Но художник ни на кого не бросился, а так же неожиданно, как и вспыхнул, погас и тяжело опустился на койку. На мертвенно-бледном лбу выступили крупные капли пота. Он тихо заплакал.
   - "Помилование"... Помилования просит тот, кто виноват... А я не виновен. Я не убивал...
   - Вашу невиновность не удалось доказать, - сказал адвокат. - Сейчас речь идет о спасении жизни...
   - Я не убивал, - перестав плакать, упрямо повторил Сосновский.
   - По закону вы еще можете обратиться в Президиум Верховного Совета с ходатайством о помиловании. Подумайте, пока не поздно. Я завтра снова приду.
   - Кто меня помилует! - снова вскрикнул Сосновский. - Бездушные вы люди, вы сами убийцы, сами, сами, а я не виновен!.. И не приходите! Ни завтра, ни послезавтра, никогда! Вон отсюда! Оставьте меня! Вон! Вон!..
   Он вскочил и, размахивая руками, двинулся на адвоката, словно желая вытолкнуть его из камеры.
   Надзиратель, глянув на начальника тюрьмы, слегка оттолкнул Сосновского.
   - Оставим до утра... Ему надо успокоиться, - сказал подполковник Чамов.
   Все четверо вышли из камеры.
   Надзиратель задвинул железный засов, а дежурный офицер, звякнув связкой ключей, запер дверь висячим замком.
   Начальник тюрьмы и адвокат в сопровождении дежурного офицера пошли по длинному узкому коридору. Адвокат достал носовой платок и вытер им пот со лба.
   - Товарищ капитан, - начальник тюрьмы, полуобернувшись, обратился к дежурному офицеру. - Оставайтесь здесь. Наблюдайте за ним внимательно.
   - Слушаюсь!
   Уже во дворе, прощаясь с начальником тюрьмы, адвокат сказал:
   - Вы правы, товарищ Чамов. За ним нужен глаз да глаз. - И, разведя руки в стороны, добавил, словно извиняясь: - Художник! Живет одними чувствами...
   20
   Сосновский ощутил, что странная качка, охватившая его, когда адвокат произнес первые слова, не прекратилась, а, наоборот, усилилась. Камера с мрачным сводчатым потолком и холодным каменным полом покачивалась из стороны в сторону, словно баркас, подгоняемый волнами. Его подбросило, завертело, закружило... И вдруг увидел он бескрайнее море, низкое серое небо над ним, рыбаков на берегу, белые паруса. Ужас, который душил его, исчез, стало легко, охватило ощущение невесомости, словно он окунулся в теплые, нежные волны...
   Упав на койку, он уже не слышал, как вошли дежурный офицер, надзиратель и врач...
   ...Придя в себя, Сосновский зашагал по камере из угла в угол словно заведенный. Состояние приятного блаженства исчезло - неумолимая действительность снова навалилась на него.
   Беспорядочные мысли напомнили ему о прошлом. Не о том, далеком, когда он любил и рисовал Нину, а о более близком, когда его судили как убийцу. Это стало отныне самым главным и самым существенным, а все остальное вместе с Ниной отошло на задний план, в глубокую пучину памяти, как уже ненужная, перечеркнутая страница.
   К Сосновскому словно вернулся тот день, когда он попросил принести ему в камеру предварительного заключения бумагу, чтобы написать признание.
   На оцепеневшего от двойного горя художника, который целыми днями сидел на нарах, уставившись в одну точку, обратил тогда внимание однорукий парень. Он хитро поблескивал глазами и, казалось, не очень переживал, очутившись в тюрьме. Подсаживаясь то к одному, то к другому соседу по камере, расспрашивал, за что взяли, давал советы, как юрист, и даже подшучивал.
   Подследственные старались отделаться от парня, но когда он подсел к Сосновскому, художнику захотелось поговорить с этим неунывающим человеком. И он рассказал свою историю.
   - Эге-ге! Плохи твои дела! - заключил однорукий. - Все против тебя от и до. Лично я верю, что ты не виноват, хотя и у меня есть сомнения. Но поверят ли судьи? О тебе можно сказать словами моего покойного друга: финита ля комедия! Это не по-нашему. В вольном переводе звучит приблизительно так: вышка, то бишь высшая мера, обеспечена. Убийство, да еще зверское!.. Неужели ты такой страшный? - И парень, оборвав свой монолог, уставился на Сосновского. - Подумать только! На вид - и комара-то не тронешь! Но страсть... - вздохнул он. - Что может сделать с человеком любовь!.. У меня тоже была одна маруха. Фрайера себе завела, хотел я ее пришить - не успел...
   Услышав все это, Сосновский, конечно, пожалел, что открыл душу первому встречному.
   - И все-таки есть для тебя спасенье, - неожиданно заявил парень.
   - Что, что? - не понял художник.
   - Признавайся в убийстве. Бери на себя. Все равно не выкрутишься, а так хоть вышку не дадут.
   - Что за чушь! - возмутился Сосновский.
   - Очень просто, - ничуть не обидевшись, продолжал однорукий. Доказательства все налицо - от и до. Не то что на расстрел, а на петлю хватило бы, хорошо еще, что удавка законом не разрешается. Не часто в наше скучное время такое веселое убийство бывает! Можно сказать: убийство века!.. Как можно скорее выходи на суд со смягчающими обстоятельствами. А будешь упираться, следователь и прокурор такую обвинуху состряпают, дай бог! А признаешься - мороки им меньше, они подобреют и скажут: чистосердечное раскаянье, человек сам признался, осознал, в состоянии аффекта, в порыве страсти и прочее такое. В каждом деле рука руку моет. Ты - им, они - тебе. Закон жизни! А на суде можешь от всего отказаться. Смягчающие останутся, а дознание - фу-фу! Так все умные люди делают!
   - Нет, это невозможно! Глупости вы говорите!
   - На кон жизнь твоя поставлена, гражданин гнилой интеллигент. Карты сданы в последний раз. Требуй карандаш и бумагу и пиши от всего раскаявшегося сердца. А дадут пятнадцать - отсидишь чуток - и жалобу. Дело на пересмотр пойдет. А там, глядишь, и амнистийка какая-нибудь подкатится.
   - Но я же не виноват! - воскликнул Сосновский в отчаянии. - Суд разберется!
   - Пока солнце взойдет, роса очи выест, - ухмыльнулся однорукий.
   И, запуганный рецидивистом, в конце концов художник написал-таки заявление, где признавался в убийстве...
   Сейчас Сосновский со злобой обреченного вспоминал все это, полагая, что его спровоцировал следователь, подославший этого мерзавца. А между тем кольцо судьбы вокруг него, Сосновского, сомкнулось.
   Незлобивый и нежный по натуре, он посылал запоздалые проклятия в адрес следователя, прокурора, судей и всего человечества, с которым должен был так нелепо и дико расстаться по вине вершителей правосудия.
   Когда-то он думал, что живет на свете не зря: он ведь оставит людям свои картины, которые и после смерти будут напоминать о нем. А теперь ему стало все это безразлично, и, если бы он мог, сжег бы свои картины и плясал бы вокруг этого костра, как дикарь.
   21
   Подполковник Коваль сразу заметил, что Тищенко в хорошем настроении. Хотя настроение человека, облеченного властью, ни в каких документах во внимание не принимается, однако люди - это люди, и настроение часто играет немалую роль даже там, где действия должностных лиц ограничены строгими рамками, из которых они стараются не выходить.
   Коварная штука - настроение. Незаметно влияет оно на ход мыслей, на восприятие окружающего, на оценку явлений и поступков - своих и чужих.
   Заметив благодушное настроение следователя прокуратуры, Коваль обрадовался и, как ни муторно было на душе, попытался улыбнуться.
   Тищенко усадил подполковника в кресло и сообщил, что по области уменьшилось число тяжелых преступлений и что начальство относит это за счет хорошей профилактической работы следственного аппарата. Ожидаются поощрения и даже награды.
   Слушая Тищенко, подполковник подумал, что рано обрадовался: надо было узнать сначала, почему у следователя такое хорошее настроение, ведь сейчас придется нанести удар именно по этому радужному его настроению.
   - Степан Андреевич, вы знаете, что Сосновский отказался ходатайствовать о помиловании?
   В тюрьме в эти дни Коваль не был и быть не мог: по закону он не имел доступа к осужденному. Но, узнав, что Сосновский не захотел просить помилования, заторопился к следователю, несмотря на то что к разговору с ним не был еще готов, - жизнь художника исчислялась теперь несколькими днями и могла оборваться в любую минуту.
   - Знаю, знаю, - ответил Тищенко, и Коваль удивился той легкости, с которой произнесены были эти слова. - Он изверг и чувствует, что это ему не поможет.
   - Степан Андреевич, - сердце Коваля забилось учащенно, во рту пересохло, - необходимо сегодня же обратиться к прокурору области. Пусть даст телеграмму генеральному.
   - Какую еще телеграмму? - насторожился Тищенко.
   - Приостановить исполнение приговора в отношении Сосновского.
   Следователь посмотрел на Коваля, словно не узнавая его.
   - Вы что, товарищ подполковник? - произнес он наконец. - Что за шутки?!
   - Я не шучу, Степан Андреевич. Приговор не должен быть приведен в исполнение, - преодолев волнение, твердо произнес Коваль. - Я убежден, что допущена серьезная ошибка. И больше всех повинен в ней я.
   В больших и круглых, как у ребенка, глазах Тищенко появилась растерянность. Полные розовые щеки его побледнели.
   - Что за бред! - пробормотал он. - Вы в своем уме?
   - Да, Степан Андреевич, я здоров. У меня есть основания сомневаться, что убийца - Сосновский.
   - Вот как! Но где же были эти ваши основания раньше, когда предъявлялось обвинительное заключение?! - закричал Тищенко, словно забыв, что именно он безапелляционно отбрасывал какие бы то ни было сомнения Коваля.
   Подполковник решил для пользы дела не напоминать ему об этом.
   - У вас появились новые факты, доказательства? - спросил следователь, не сводя с Коваля неприязненного взгляда. - Выкладывайте!
   - Пока еще нет... Прямых доказательств невиновности Сосновского нет...
   - Так какого же черта?! - Тищенко вскочил и забегал по кабинету. Дмитрий Иванович, - умоляюще произнес он, остановившись рядом с Ковалем, объясните, пожалуйста, что все это значит?
   - Степан Андреевич, - спокойно ответил Коваль, - у меня есть некоторые данные. Это еще не доказательства, и нужно время для проверки. Но если Сосновский будет расстрелян, то... вы сами понимаете... Поэтому исполнение приговора необходимо приостановить...
   - Есть приговор областного суда, решение Верховного... Не понимаю, чего вы от меня хотите!.. - Тищенко испытующе посмотрел на Коваля. Дмитрий Иванович, простите, ради бога, но, может быть, вы переутомились?.. Не молодой же вы человек, много работаете... Знаете что, - уже добродушно закончил он, - а не обратиться ли вам к комиссару насчет отпуска? Путевочку возьмите в санаторий. Отдохните. И у вас исчезнут навязчивые идеи.
   - В таком случае я сам обращусь к прокурору области или дам телеграмму генеральному от своего имени.
   - Вы понимаете, что говорите? - снова вскипел Тищенко. - Думаете о том, чем это кончится прежде всего для вас?
   - Да, понимаю. Но лучше признать ошибку, пока ее можно исправить.
   - В чем же ошибка?
   - Мне кажется, мы связали себя первоначальной обвинительной версией. И пошли по ложному пути.
   Коваль не решался пока рассказывать следователю о двойнике Петрова, о своих предположениях, которые еще ничем не подтверждались и смахивали на домысел. Это могло вызвать у Тищенко обратную реакцию.
   Следователь застонал, словно от зубной боли.
   - Под какой удар, Дмитрий Иванович, вы ставите меня этой своей необоснованной гипотезой! А себя? Имейте в виду, после такого скандала вам дадут отставку без пенсии.
   - Я не могу сейчас думать даже об этом. Я думаю о Сосновском. А вы, Степан Андреевич, разве сможете спокойно жить и работать, если выяснится, что мы, а вслед за нами и суд, допустили ошибку, которая стоила человеческой жизни?
   Тищенко сел в кресло. Задумался. Зазвенел телефон. Следователь не обратил на него никакого внимания.
   - Но кто же тогда убил? - негромко, словно обращаясь к самому себе, произнес он. - Ведь с самого начала было две версии. У мужа - Петрова полное алиби, да и мотивов никаких. Человек солидный, управляющий крупным трестом. Вторая версия - Сосновский. Кто же теперь?
   - По-видимому, кто-то третий.
   - Кто же?
   - Пока еще не знаю, - вздохнул подполковник. - Но он будет найден. Я в этом глубоко убежден.
   Тищенко подумал, что оперативник пока не располагает ничем. Но неожиданное упорство Коваля тоже озадачивало. Убийца, конечно, Сосновский. Но как же, однако, понять странное поведение подполковника? Что за этим кроется?
   - Ну хорошо, допустим, мы приняли ваше предположение, и Сосновский оказался невиновным, а истинного убийцу мы не нашли. Значит, преступление осталось нераскрытым? Ведь никаких других доказательств у нас с вами нет. Над этим вы думали, Дмитрий Иванович?
   - Наша задача, и прежде всего ваша, Степан Андреевич, как работника прокуратуры, - не только уголовное преследование, но и защита невиновного. Мы должны быть мужественны и признать ошибку, если она произошла.
   - Признать ошибку, - повторил Тищенко слова подполковника. - Если она произошла... Но, по-моему, никакой ошибки нет. Так, кстати, считают все инстанции, не только я. Ни у кого нет ни малейших сомнений. Что ж, по-вашему, вся рота идет не в ногу, один старшина в ногу? Вы ссылаетесь на свое внутреннее убеждение. Основывается оно на расплывчатых гипотезах, на зыбкой интуиции, которая иной раз может привести черт знает куда. А я убежден, что убийца - Сосновский. И, повторяю, не только я, а все, кто так или иначе соприкасался с делом. Причем всеобщее, так сказать, коллегиальное это убеждение зиждется не на смутных догадках, а на прочном фундаменте фактов и улик.
   Коваль молчал, но по выражению лица подполковника было видно, что следователь его не переубедил.
   - Конечно, проще всего обвинить в убийстве Сосновского, - упрямо повторил Коваль после паузы.
   Тищенко задумался. Румянец понемногу снова появился на его щеках. В конце концов, просьбу об отсрочке исполнения приговора можно прокурору как-то объяснить. Хуже, если Коваль сам ударит в колокола или будет действовать через свое начальство. Тогда вся эта ненужная и глупая возня приобретет скандальный характер, и ему несдобровать вместе с выжившим из ума Ковалем.
   - Ладно, Дмитрий Иванович, - миролюбиво произнес Тищенко, - обратимся к областному. Хотя считаю, что это блажь. В отношении Сосновского законность была полностью соблюдена, процессуальные нормы выдержаны, и, думаю, придется вам в своем заблуждении раскаяться. А пока ставлю условие: докладывать прокурору будете вы. Напишите и объяснительную... Укажите, что именно вы допустили ошибку в расследовании дела Сосновского и теперь именно у вас появились новые данные... И еще раз напоминаю, - добавил Тищенко, - если все это окажется пустой затеей, вам почти наверняка предложат подать в отставку. А у вас ведь семья, Дмитрий Иванович, то есть дочь.
   - Хорошо, - вздохнул Коваль. - Я согласен.
   - Не думаю, что Сосновский поблагодарит вас за такую проволочку. Для него сейчас чем скорее, тем лучше.
   Коваль промолчал.
   - Ну, быть по сему, - сказал Тищенко, видя, что переубедить подполковника невозможно. - Завтра пойдем на прием. Правда, Иван Филиппович все еще в больнице, но ничего, поговорим с Компанийцем. Это даже лучше, - оживился Тищенко. - Он ведь выступал на процессе государственным обвинителем и полностью в курсе дела.
   - Идемте сегодня.
   - За один день ничего не изменится, - возразил Тищенко. - Мне-то ведь тоже надо подумать, подготовиться.
   Коваль встал, кивнул на прощанье и вышел.
   Оставшись в кабинете один, Тищенко заметил, что дверца сейфа не закрыта, и грохнул ею так, что массивный сейф загудел.
   Настроение следователя было окончательно испорчено.
   22
   Реальный мир для Сосновского перестал существовать. Он больше не думал ни о картинах, ни о своей любви, ни о людях, которые так безжалостно и так несправедливо осудили его на смерть.
   Ни до чего ему не было теперь никакого дела. Все расплывалось и таяло, постепенно вовсе исчезая, как исчезают в сумерках сперва отдаленные, а потом близкие предметы.
   Уже прошли те три дня, в течение которых он имел право обратиться с прошением о помиловании. Но он этого не сделал, и теперь ему оставалось лишь мучительно ждать конца. Все чувства его притупились, все, кроме слуха, а слух, наоборот, стал таким напряженным и острым, что мог уловить не только раздававшиеся в коридоре шаги, но, как казалось художнику, и дыхание т е х л ю д е й, которые придут за ним.
   Утром сообразив, что вчера был третий, то есть последний день для ходатайства о помиловании, он на какое-то мгновенье пожалел, что не воспользовался такой возможностью. Но и это мгновенье ушло, и он снова погрузился в полусон.
   И только один образ еще сиял сквозь мглу - лицо давно умершей и забытой матери. Оно то удалялось и становилось еле видимым, то, быстро приближаясь, увеличивалось до невероятных размеров и обретало почему-то розовый цвет. В минуты просветления, когда художник мог еще что-то чувствовать, он ощущал себя все меньшим и меньшим, удивительно маленьким, проколотым и съежившимся воздушным шариком. Казалось, за несколько дней прошел он в обратном порядке весь свой жизненный путь, чтобы возвратиться в те неведомые миры, из которых когда-то пришел к людям.
   Когда донесся до него скрежет засова и в камеру вошел дежурный офицер в сопровождении коридорного надзирателя, державшего в руке металлическую тарелку с едой, он с трудом поднялся с койки.
   За эти последние дни Сосновский похудел так, что его невозможно было узнать, одежда висела на нем мешком.
   - А есть нужно, - сказал капитан, остановив взгляд на кусочках хлеба, которые накопились у Сосновского за несколько дней. - Есть нужно, повторил он. - Почему вы отказываетесь от еды?
   Сосновский никак не реагировал на эти слова. Он смотрел не на вошедших, а куда-то в сторону, и выражение его лица оставалось безразличным, даже каким-то беззаботным, как у спящего.
   Но вдруг слова капитана, произнесенные с сочувствием, словно пробудили его. Сосновский повернул голову и посмотрел на офицера так, словно увидел в камере постороннего человека.
   - Товарищ капитан... - еле слышно проговорил он.
   - Гражданин капитан, - заметил надзиратель.
   - Гражданин капитан, - машинально повторил художник. - Дайте мне бумаги...
   - Зачем она вам?
   - Написать о помиловании.
   - Вы же отказались от помилования.
   - Да что же это! Что же это такое! - истерично закричал Сосновский. Уже и о помиловании нельзя? Ничего уже нельзя, да?!
   - Тише! - сказал надзиратель, открывая перед капитаном дверь.
   - Умоляю! Дайте бумагу! - Сосновский схватил капитана за рукав.
   Надзиратель силой оторвал его от офицера.
   - Доиграетесь! - пригрозил он Сосновскому.
   - Бумагу вы сейчас получите, - сказал капитан и, обращаясь к надзирателю, добавил: - Принесите бумагу и ручку. Я здесь побуду.
   На следующее утро, при сдаче дежурства, капитан доложил начальнику тюрьмы о Сосновском и о том, как осужденный не прикасается к пище, только пьет воду. Капитан подчеркнул, что, по его мнению, в поведении осужденного нет ничего демонстративного.
   - У меня уже лежат два рапорта надзирателей о Сосновском, - сказал подполковник Чамов. - Попробую доложить о нем комиссару.
   23
   Чамов встретил начальника управления охраны общественного порядка у главных ворот.
   - Здравия желаю, товарищ комиссар! В подразделении все в порядке. Докладывает подполковник Чамов.
   - Здравствуйте, Михаил Петрович. Давненько мы с вами не виделись.
   - Так вы ведь в отпуске были, товарищ комиссар! И я всего только две недели назад из санатория вернулся. Правда, уже забыл, что отдыхал.
   - Выглядите хорошо.
   - Последнее время, товарищ комиссар, мотор чего-то барахлил. Теперь немного подремонтировали.
   Чамов нажал кнопку звонка.
   - Прошу, Виктор Павлович!
   Когда комиссар и подполковник вошли во двор, им козырнул надзиратель, охранявший вход в тюрьму.
   Комиссар подал ему руку. Надзиратель на мгновенье задержал ее в своей:
   - Разрешите поблагодарить вас, товарищ комиссар!
   - За что, товарищ сержант?
   - Помните, Виктор Павлович, - вмешался Чамов, - мы обращались к вам, чтобы райисполком присоединил освободившуюся комнату к квартире нашего сотрудника? И вы помогли.
   - Это вы, товарищ комиссар, обо мне хлопотали, - заулыбался надзиратель. - Большое вам спасибо от меня, от жены и детей.
   - Что ж, рад за вас. Сколько лет служите в органах?
   - Двадцать, товарищ комиссар. Из них восемнадцать здесь, в тюрьме.
   - Рад за вас, - повторил комиссар и повернулся лицом к подполковнику, давая этим понять, что разговор с надзирателем окончен.
   - Ко мне зайдем или сразу по корпусам? - спросил подполковник.
   - Начнем с корпусов. С больницы.
   - Есть. Сержант, откройте дверь.
   На тюремном дворе к ним присоединился майор - заместитель Чамова. Поприветствовав комиссара, он шепотом напомнил подполковнику о Сосновском.
   - Мы хотели доложить вам о Сосновском, приговоренном к высшей мере, сказал Чамов комиссару.
   - А, это тот самый? Художник?
   - Так точно. Верховный суд приговор утвердил.
   - Ну и что же?
   - Понимаете, Виктор Павлович, ведет он себя как-то странно, необычно. Боюсь даже говорить, но складывается впечатление, что не похож он на убийцу. Мы их тут насмотрелись за годы службы, - вздохнул подполковник. Мой заместитель такого же мнения.
   - Ведет он себя не просто странно, - добавил майор, когда комиссар взглянул на него, - а, пожалуй, как человек невиновный, но попавший в безвыходное положение.
   - Ну-ну, интересно...
   - Было бы очень хорошо, если бы вы, Виктор Павлович, сами с ним поговорили, - дипломатично вставил начальник тюрьмы.
   - Для этого существует прокурорский надзор, - сказал комиссар.
   - Само собой, доложим, - заверил Чамов. - Но, товарищ комиссар, пользуясь случаем, что вы у нас...
   - Ну что ж... - не спеша, словно еще колеблясь, сказал начальник управления, - если вы так просите...
   - Где, Виктор Павлович, в камере или в моем кабинете? - сразу же спросил Чамов, чтобы не откладывать дело.
   - Давайте уж у вас, Михаил Петрович. Пока обойдем камеры, пусть художника приведут к вам в кабинет.
   - Слушаюсь! Товарищ майор! Распорядитесь!
   ...Был первый час дня, приближалось время обеда, когда начальник управления вошел в кабинет подполковника:
   - Где ваш художник?
   - Здесь. Но, может быть, после обеда?
   - Какой уж тут обед! Введите.
   Он снял фуражку, повесил плащ и сел за стол.
   Чамов открыл дверь. В кабинет вошел офицер.
   - Здравия желаю, товарищ комиссар! Дежурный - старший лейтенант Сыняк. Разрешите ввести осужденного?
   - Здравствуйте. Введите.
   - Входи! - крикнул Сыняк в коридор.
   Порог переступил изможденный человек с белой головой. Его отяжелевшие, припухшие и красные от бессонницы веки медленно опускались и так же медленно, с трудом, поднимались.
   Комиссар видел Сосновского впервые и внимательно осмотрел его с головы до ног.
   Художник сделал нетвердый шаг к столу и с трудом произнес:
   - Здравствуйте.
   - Здравствуйте, - ответил комиссар. Затем приказал: - Старший лейтенант! Снимите наручники!
   Дежурный офицер бросил недоуменный взгляд на начальника тюрьмы, словно ища у него защиты, - ведь с приговоренного к смертной казни наручники разрешается снимать только в камере! Комиссар понял этот взгляд и повторил:
   - Да, да, снимите. Надеюсь, художник ничего нам здесь не нарисует.
   Даже при намеке на шутку начальства подчиненные обычно улыбаются, но на этот раз их лица остались серьезными и сосредоточенными. Сосновский тоже не ответил на реплику комиссара, хотя слова начальника касались непосредственно его.
   - Садитесь ближе, вот сюда, - указал ему комиссар на стул, стоявший возле стола. - А вы, товарищ Сыняк, можете идти.
   На лице старшего лейтенанта снова появилось недоумение - он не имел права отойти от осужденного ни на шаг. Тем не менее, подчиняясь приказу, козырнул и вышел за дверь.
   Комиссар взял сигарету и пододвинул раскрытую пачку Сосновскому. Художник отказался. Подполковник Чамов щелкнул зажигалкой и дал комиссару прикурить.
   - Как вас зовут? - спросил комиссар Сосновского.
   - Юрий Николаевич.
   - Администрация тюрьмы кое-что докладывала мне о вас. Хотите поговорить со мною? Вам известно, кто я?
   - Нет.
   - Начальник областного управления, комиссар милиции, - торопливо подсказал Чамов.
   - У меня, Юрий Николаевич, есть желание поговорить с вами.
   - Желание? Пожалуйста, - негромко проговорил Сосновский. - Хотя о чем уж теперь говорить...
   - Да. Положение у вас нелегкое. Скажите, почему вы раньше отказывались просить помилования, а теперь потребовали бумагу? Впрочем, расскажите, пожалуйста, все по порядку.
   - Я не виновен, - сказал Сосновский. - Понимаете - не виновен! Но все обернулось против меня. И я ничего не могу доказать. Я бессилен. Я опутан цепями невероятных событий, и эти цепи уже задушили меня. Я не живу, даже не существую. Я уже не человек...
   Постепенно между художником и комиссаром завязался разговор. И хотя это был разговор двух очень неравных по положению людей, но Сосновский в конце концов разговорился. Его не только не одергивали, но внимательно и уважительно слушали, не забрасывали вопросами, не мешали ему высказать то, что он хотел. И он рассказал о своей жизни, о любви к Нине Петровой и о том, как в камере предварительного заключения однорукий рецидивист подсказал ему выход.
   Только в половине четвертого закончил Сосновский свою горестную исповедь. На глубоко запавших глазах художника блестели слезы.