адский вариант пушкинского.
"...воспоминания безмолвно предо мной свой длинный развивают свиток; и
с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю и горько жалуюсь и
горько слезы лью, но строк печальных не смываю".
Я уже упоминал, что Лев Толстой, читая это стихотворение, всегда с
особенным упорством и значением вместо "строк печальных" говорил "строк
постыдных".
Поэма королевича "Черный человек" была полна строк именно не печальных,
но постыдных, которых поэт не мог и не хотел смыть, уничтожить.
"...Не знаю, не помню, в одном селе, может в Калуге, а может в Рязани,
жил мальчик в простой крестьянской семье, желтоволосый, с голубыми
глазами... И вот стал он взрослым, к тому ж поэт, хоть и небольшой, но с
ухватистой силою, и какую-то женщину сорока с лишним лет называл скверной
девочкой и своею милою".
Королевич стоял, прислонясь к притолоке, и как бы исповедовался перед
нами, не жалея себя и выворачивая наизнанку свою душу. Мы были потрясены. Он
продолжал:
- ...Черный человек! Ты прескверный гость. Эта слава давно про тебя
разносится. Я взбешен, разъярен, и летит моя трость прямо к морде его, в
переносицу...
Королевич вдруг как-то отпрянул и сделал яростный выпад, как будто бы и
впрямь у него в руке была длинная острая трость с золотым набалдашником.
Потом он долго молчал, поникнув головой. А затем почти шепотом промолвил:
- ...Месяц умер, синеет в окошко рассвет. Ах ты, ночь! Что ты, ночь,
наковеркала? Я в цилиндре стою. Никого со мной нет. Я один... И разбитое
зеркало...
Звездообразная трещина разбитого зеркала как бы прошла через наши души.
Какой неожиданный конец! Оказывается, поэт сам как в горячечном бреду
разговаривал со своим двойником, вернее сам с собой. Действительно, у него
имелся цилиндр, привезенный из-за границы, и черная накидка на белой
шелковой подкладке, наряд, в котором парижские щеголи некогда ходили на
спектакли-гала в Грандопера.
Однажды в первые дни нашей дружбы королевич появился в таком плаще и
цилиндре, и мы шлялись всю ночь по знакомым, а потом по бульварам, пугая
редких прохожих и извозчиков. Особенно испугался один дряхлый ночной
извозчик на углу Тверского бульвара и Никитских ворот, стоявший, уныло
поджидая седоков, возле еще не отремонтированного дома с зияющими провалами
выбитых окон и черной копотью над ними - следами ноябрьских дней
семнадцатого года.
Теперь там построено новое здание ТАСС.
Извозчик дремал на козлах. Королевич подкрался, вскочил на переднее
колесо и заглянул в лицо старика, пощекотав ему бороду. Извозчик проснулся,
увидел господина в цилиндре и, вероятно, подумал, что спятил: еще со времен
покойного царя-батюшки не видывал он таких седоков. - Давай, старче, садись
на дрожки, а я сяду на козлы и лихо тебя прокачу! Хочешь? - сказал
королевич. - Ты что! Не замай! - крикнул в испуге извозчик.- Не хватай
вожжи! Ишь фулиган! Позову милицию,- прибавил он, не на шутку рассердившись.
Но королевич вдруг улыбнулся прямо в бородатое лицо извозчика такой доброй,
ласковой и озорной улыбкой, его детское личико под черной трубой шелкового
цилиндра осветилось таким простодушием, что извозчик вдруг и сам засмеялся
всем своим беззубым ртом, потому что королевич совсем по-ребячьи показал ему
язык, после чего они - королевич и извозчик - трижды поцеловались, как на
пасху. И мы еще долго слышали за собой бормотание извозчика не то
укоризненное, не то поощрительное, перемежающееся дребезжащим смехом. Это
были золотые денечки нашей легкой дружбы. Тогда он еще был похож на вербного
херувима. Теперь перед нами стоял все тот же кудрявый, голубоглазый
знаменитый поэт, и на лице его лежала тень мрачного вдохновения. Мы обмыли
новую поэму, то есть выпили водки и закусили копченой рыбой. Но расстаться
на этом казалось невозможным. Королевич еще раз прочитал "Черного человека",
и мы отправились все вместе по знакомым и незнакомым, где поэт снова и снова
читал "Черного человека", пил не закусывая, наслаждаясь успехом, который
имела его новая поэма.
Успех был небывалый. Второе рождение поэта.
Конечно, я не смог не потащить королевича к ключику, куда мы явились
уже глубокой ночью. Ключик с женой жили в одной квартире вместе со старшим
из будущих авторов "Двенадцати стульев" (другом, не братом!) и его женой,
красавицей художницей родом из нашего города. Появление среди ночи
знаменитого поэта произвело переполох. До сих пор, кажется, никто из моих
друзей не видел живого королевича. Дамы наскоро оделись, напудрились, взбили
волосы. Ключик и друг натянули штаны. Все собрались в общей комнате,
наиболее приличной в этой запущенной квартире в одном из глухих переулков в
районе Сретенских ворот. В пятый пли шестой раз я слушал "Черного человека",
с каждым разом он правился мне все больше и больше. Уже совсем захмелевший
королевич читал свою поэму, еле держась па ногах, делая длинные паузы,
испуганно озираясь и выкрикивая излишне громко отдельные строчки, а другие -
еле слышным шепотом. Кончилось это внезапной дракой королевича с его
провинциальным поклонником, который опять появился и сопровождал королевича
повсюду, как верный пес. Их стали разнимать. Женщины схватились за виски.
Королевич сломал этажерку, с которой посыпались книги, разбилась какая-то
вазочка. Его пытались успокоить, по он был уже невменяем. Его навязчивой
идеей в такой стадии опьянения было стремление немедленно мчаться куда-то в
ночь, к Зинке и бить ей морду. "Зинка" была его первая любовь, его бывшая
жена, родившая ему двоих детей и потом ушедшая от него к знаменитому
режиссеру. Королевич никогда не мог с этим смириться, хотя прошло уже
порядочно времени. Я думаю, это и была та сердечная незаживающая рапа,
которая, по моему глубокому убеждению, как я уже говорил, лежала в основе
творчества каждого таланта.
У Командора тоже:
"Вы говорили: "Джек Лондон, деньги, любовь, страсть",- а я одно видел:
вы - Джиоконда, которую надо украсть! И украли".
У всех у пас в душе была украденная Джиоконда.
Мы с трудом вывели королевича из разгромленной квартиры па темный
Сретенский бульвар с полуоблетевшими деревьями, уговаривая его успокоиться,
но он продолжал бушевать. Осипшим голосом он пытался кричать: - И этот
подонок... это ничтожество... жалкий актеришка.. паршивый Треплев...
трепло... Он вполз как змея в мою семью... изображал из себя нищего гения...
Я его, подлеца, кормил, поил... Он как собака спал у нас под столом... как
последний шелудивый пес... И увел от меня Зинку... Потихоньку, как вор... и
забрал моих детей... Нет!.. К черту!.. Идем сейчас же все вместе бить ей
морду!.. Несмотря на все уговоры, он вдруг вырвался из наших рук, ринулся
прочь и исчез в осенней тьме бульвара "бить морду Зинке".
Мы остались втроем: соратник, ключик и я. Мы поняли, что королевича уже
ничто не спасет: он погибнет от белой горячки или однажды, сам не сознавая,
что он делает, повесится, о чем он часто говорил во хмелю. Что мы могли
поделать? Это был рок. Проклятие. Королевич был любимцем правительства. Его
лечили. Делали все возможное. Отправляли неоднократно в санатории. Его
берегли как национальную ценность. Но он отовсюду вырывался.
- Вот Командор другое дело. Командор никогда...- сказал соратник.- У
Командора совсем другой характер. Он настоящий человек, строитель нового
мира... революционер...
Мы согласились: Командор никогда не...
Но почему же соратник, ближайший друг Командора, комфут, вдруг ни с
того ни с сего каким-то таинственным образом противопоставил судьбы этих
двух, таких разных, гениев? Думаю, что подсознательно он уже и тогда
предвидел конец Командора, его самоуничтожение. Ведь Командор много раз
говорил об этом в своих стихах, но почему-то никто не придавал этому
значения. Ключик молчал. Я понял его молчание среди этой темной московской
ночи на бульваре: его сердце тоже терзал незаживающий рубец любви и измены.
Я вспомнил, как тогда он приехал из Харькова в Москву ко мне в Мыльников
переулок. Он был прилично одет, выбрит, его голова, вымытая шампунем в
парикмахерской, придавала ему решительность, независимость. Это уже не был
милый дружок, а мужчина с твердым подбородком, однако я чувствовал, что в
нем горит все та же сердечная рана. Один из первых вопросов, заданных мне,
был вопрос, виделся ли я уже с дружочком и где она поселилась с колченогим.
Я рассказал ему все что знал. Он нахмурился, как бы прикусив польский ус,
которого у него не было, что еще больше усилило его сходство с отцом.
Несколько дней он занимался устройством своих дел, а потом вдруг вернулся к
мысли о дружочке. Я понял, что он не примирился о потерей и собирается
бороться за свое счастье. Однажды, пропадая где-то весь день, он вернулся
поздно ночью и сказал: - Я несколько часов простоял возле их дома. Окно в
третьем этаже было освещено. Оранжевый мещанский абажур. Наконец я увидел ее
профиль, поднятую руку, метнулись волосы. Ее силуэт обращался к кому-то
невидимому. Она разговаривала со злым духом. Я не удержался и позвал ее. Она
подошла к окну и опустила штору. Я могу поручиться, что в этот миг она
побледнела. Я еще постоял некоторое время под уличным фонарем, и моя тень
корчилась на тротуаре. Но штора по-прежнему висела не шевелясь. Я ушел. По
крайней мере, я теперь знаю, где они живут. Чтото в этой сцене было от
Мериме,- не удержался ключик от литературной реминисценции. - Мы ее должны
украсть. Таким образом, было решено второе, после Мака, похищение дружочка.
Но на этот раз я не рискнул идти в логово колченогого: слишком это был
опасный противник, не то что Мак. Не говоря уж о том, что он считался
намного выше нас как поэт, над которым незримо витала зловещая тень
Гумилева, некогда охотившегося вместе с колченогим в экваториальной Африке
на львов и носорогов, не говоря уж о его таинственной судьбе, заставлявшей
предполагать самое ужасное, он являлся нашим руководителем, идеологом,
человеком, от которого, в конце концов, во многом зависела наша судьба.
Переведенный из столицы Украины в Москву, он стал еще на одну ступень выше и
продолжал неуклонно подниматься по административной лестнице. В этом
отношении по сравнению с ним мы были пигмеи. В нем угадывался демонический
характер. Однако по твердому, скульптурному подбородку ключика я понял, что
он решился вступить в борьбу с великаном. Ключик стоял посередине комнаты в
Мыльниковом переулке, расставив ноги в новых брюках, недавно купленных в
Харькове, в позе маленького Давида перед огромным Голиафом. Он великодушно
отказался от моей помощи и решил действовать самостоятельно. Он надолго
исчезал из дому, вел таинственные переговоры по телефону, часто посещал
парикмахерскую, изредка даже гладил брюки утюгом на моем письменном столе,
любовался на себя в зеркале, и в конце концов однажды у нас в комнате
появилась наша Манон Леско. Она была по-прежнему хорошенькая, смешливая,
нарядно одетая, пахнущая духами "Лориган" Коти, которые продавались в
маленьких пробирочках прямо с рук московскими потаскушками, обосновавшимися
на тротуаре возле входа в универсальный магазин, не утративший еще своего
дореволюционного названия "Мюр и Мерилиз". Если раньше дружочек имела вид
совсем молоденькой девушки, то теперь в ней проглядывало нечто дамское,
правда еще не слишком явственно. Такими обычно выглядят бедные красавицы,
недавно вышедшие замуж за богатого, еще не освоившиеся с новым положением,
но уже научившиеся носить дамские аксессуары: перчатки, сумочку, кружевной
зонтик, вуалетку. Она нежно, даже, кажется, со слезами на глазах, словно бы
вырвавшись из плена, целовала своего вновь обретенного ключика, ерошила ему
шевелюру, обнимала, называла дружком и слоником и заливалась странным
смехом. Что касается колченогого, то о нем как бы по молчаливому уговору не
упоминалось. Вместе с дружочком к нам вернулась наша бродячая молодость,
когда мы на случайных квартирах при свете коптилки читали только что
вышедшее "Все сочиненное" Командора - один из первых стихотворных сборников,
выпущенных молодым Советским государством на плохой, тонкой, почти туалетной
бумаге. Боже мой, как мы тогда упивались этими стихами с их гиперболизмом,
метафоричностью, необыкновенными составными рифмами, разорванными строчками
и сумасшедшими ритмами революции. "Дней бык пег. Медленна лет арба. Наш бог
- бег, сердце наше барабан".
Мы выучили наизусть "Левый марш" с его
"Левой! Левой! Левой!" Мы хором читали:
"Сто пятьдесят миллионов мастера этой поэмы имя. Пуля - ритм. Рифма -
огонь из здания в здание. Сто пятьдесят миллионов говорят губами моими.
Ротационкой шагов, в булыжном верже площадей отпечатано это издание".
Нас восхищало как нечто невообразимо прекрасное, неслыханное:
"Выйдь не из звездного нежного ложа, боже железный, огненный боже, боже
не Марсов, Нептунов и Вег, боже из мяса, бог-человек!.."
"...пули погуще по оробелым! В гущу бегущим грянь, парабеллум"...
Среди странной, враждебной нам стихии нэпа, бушующего в Москве, в
комнате на Мыльниковом переулке на один миг мы как бы вернулись в забытый
нами мир отгремевшей революции. Как будто бы жизнь начиналась снова. И снова
вокруг нас шли по черным ветвям мертвых деревьев тайные соки, обещавшие
вечную весну.
...Именно в этот миг кто-то постучал в окно. Стук был такой, как будто
постучали костяшками мертвой руки. Мы обернулись и увидели верхнюю часть
фигуры колченогого, уже шедшего мимо окон своей ныряющей походкой, как бы
выбрасывая вперед бедро. Соломенная шляпаканотье на затылке. Профиль
красивого мертвеца. Длинное белое лицо.
Ход к нам вел через ворота. Мы ждали звонка. Дружочек прижалась к
ключику. Однако звонка не последовало.
- Непонятно,- сказал ключик. - Вполне понятно,- оживленно ответила
дружочек.- Я его хорошо изучила. Он стесняется войти и теперь, наверное,
сидит где-нибудь во дворе и ждет, чтобы я к нему выскочила. - Ни в коем
случае! - резко сказал ключик. Но надо же было что-то делать. Я вышел во
двор и увидел два бетонных звена канализационных труб, приготовленных для
ремонта, видимо, еще с дореволюционных лет. Одно звено стояло. Другое
лежало. Оба уже немного ушли в землю, поросшую той травкой московских
двориков с протоптанными тропинками, которую так любили изображать на своих
небольших полотнах московские пейзажисты-передвижники.
...Несколько тополей. Почерневший от времени, порванный веревочный
гамак висел перед желтым флигелем. Он свидетельствовал о мучительно длинной
череде многолетних затяжных дождей. Но теперь сквозь желтоватые листья
кленов светило грустное солнце, и весь этот старомосковский поленовский
дворик, сохранившийся на задах нашего многоэтажного доходного дома, служил
странным фоном для изломанной фигуры колченогого, сидевшего на одном из двух
бетонных звеньев.
Нечто сюрреалистическое.
Он сидел понуро, выставив вперед свою искалеченную, плохо сгибающуюся
ногу в щегольском желтом полуботинке от Зеленкина. Вообще он был хорошо и
даже щеголевато одет в стиле крупного администратора того времени.
Культяпкой обрубленной руки, видневшейся в глубине рукава, он прижимал к
груди свое канотье, в другой же руке, бессильно повисшей над травой, держал
увесистый комиссарский наган-самовзвод. Его наголо обритая голова,
шафранножелтая, как дыня, с шишкой, блестела от пота, а глаза были раскосо
опущены. Узкий рот иезуитски кривился, и вообще в его как бы вдруг еще более
постаревшем лице чудилось нечто католическое, может быть униатское, и вместе
с тем украинское, мелкопоместное. Он поднял на меня потухший взор и, назвав
меня официально по имени-отчеству, то и дело заикаясь, попросил передать
дружочку, которую тоже назвал как-то церемонно по имени-отчеству, что если
она немедленно не покинет ключика, названного тоже весьма учтиво по
имени-отчеству, то он здесь же у нас во дворе выстрелит себе в висок из
нагана. Пока он все это говорил, за высокой каменной стеной заиграла дряхлая
шарманка, доживавшая свои последние дни, а потом раздались петушиные крики
петрушки. Щемящие звуки уходящего старого мира. Вероятно, они извлекали из
глубины сознания колченогого его стихи:
"Жизнь моя, как летопись, загублена, киноварь не вьется по письму. Ну,
скажи: не знаешь, почему мне рука вторая не отрублена?"
"Ну застрелюсь, и это очень просто"...
Колченогий был страшен, как оборотень. Я вернулся в комнату, где меня
ждали ключик и дружочек. Я сообщил им о том, что видел и слышал. Дружочек
побледнела: - Он это сделает. Я его слишком хорошо знаю. Ключик помрачнел,
опустил на грудь крупную голову с каменным подбородком. Однако его реакция
на мой рассказ оказалась гораздо проще, чем я ожидал. - Господа,-
рассудительно сказал он, скрестив по-наполеоновски руки,что-то надо
предпринять. Труп самоубийцы у нас во дворе. Вы представляете последствия?
Ответственный работник стреляется почти на наших глазах! Следствие. Допросы.
Прокуратура. В лучшем случае общественность заклеймит нас позором, а в
худшем... даже страшно подумать! Нет, нет! Пока не поздно, надо что-то
предпринять.
А что можно было предпринять? Через некоторое время после коротких
переговоров, которые с колченогим вел я, дружочек со слезами на глазах
простилась с ключиком, и, выглянув в окно, мы увидели, как она, взяв под
руку ковыляющего колченогого, удаляется в перспективу нашего почему-то
всегда пустынного переулка.
Было понятно, что это уже навсегда.
Кровавый конец колченогого отдалился на неопределенный срок. Но все
равно - он был обречен: недаром так мучительно-сумбурными могли показаться
его пророческие стихи. Окончательный разрыв с дружочком ключик наружно
перенес легко и просто. Он даже как бы несколько помолодел, будто для него
началась вторая юность. Но наши отношения с колченогим и дружочком, как это
ни странно, ничуть не изменились. Мы по-прежнему были дружны и часто
встречались. Мы с ключиком были неразлучны до тех пор, пока он не женился.
Но и его женитьба ничего не изменила. Мы были оба внутренне одиноки, оба со
шрамами от первой неудачной любви. Но никто этого не замечал. Последние годы
Мыльникова переулка, о котором я еще расскажу более обстоятельно, оставили в
моей душе навсегда неизгладимый след, как первая любовь. Чистые пруды.
Цветущие липы. Кондитерская Бартельса в большом пряничном доме стиля
модерн-рюс на углу Покровки, недалеко от аптеки, сохранившейся с петровского
времени. Кинотеатр "Волшебные грезы", куда мы ходили смотреть ковбойские
картины, мелькающие ресницы Мери Пикфорд, развороченную походку Чарли
Чаплина в тесном сюртучке, морские маневры - окутанные дымом американские
дредноуты с мачтами, решетчатыми как Эйфелева башня... А позади бывшая
гренадерская казарма, где в восемнадцатом году восставшие левые эсеры
захватили в плен Дзержинского. В том же доме, где помещались "Волшебные
грезы", горевшие по ночам разноцветными электрическими лампочками,
находилось и то прекрасное, что называлось у нас с легкой руки ключика на
ломаном французском языке "экутэ ле богемьен", что должно было означать
"слушать цыган". Пока из окон "Волшебных грез" долетали звуки фортепьянного
галопа, крашеные двери пивной то и дело визжали на блоке, оттуда на морозный
воздух вылетали облака пара, и фигуры в драповых пальто с каракулевыми
воротниками то и дело по двое, по трое бочком спасались от снежных вихрей
там, где на помосте уже рассаживался пестрый цыганский хор. Мы с ключиком в
надвинутых на глаза кепках, покрытых снегом, входили в эту второразрядную
пивнушку, чувствуя себя по меньшей мере гусарами, примчавшимися на тройке к
"Яру".слушать цыган. Стоит ли описывать после Льва Толстого цыганские песни,
надрывавшие души не одного поколения русских людей? Стоит ли описывать
ночную метель - от неба до земли,-раскачиванье предутренних фонарей, отчего
вся улица ныряла, как сорвавшийся с якоря корабль, и тени убегавших от нас
цыганок с узелками под мышкой, в которых они несли своим детям-цыганятам в
Петровский парк еду, полученную в трактире? Бесплодная погоня за неземной,
выдуманной цыганской любовью. Единственно что стоит вспомнить, это слова
ключика по поводу одной старойпрестарой, но могучей цыганки, сидевшей как
идол в первом ряду хора, посередине, с длинными буклями по сторонам грубого
мужского лица. Видимо, она была хозяйкой и повелительницей хора. Нечто вроде
пчелиной матки. - Ты знаешь, на кого она похожа? - спросил ключик. - На
кого? Он сделал длинную паузу, во время которой несколько раз окунул
подбородок в пивную пену, и наконец торжественно провозгласил: - Она похожа
на Джонатана Свифта! Слово "Свифт" его не удовлетворяло. Ему непременно надо
было произнести эффектное - Джонатан. Однажды в присутствии Командора ключик
не удержался и произнес с пафосом: - Протуберанец! Командор слегка
поморщился, вокруг его рта появились складки, и он сказал: - Послушайте,
ключик, а вы не могли бы выражаться менее помпезно? Ключик стал обидчиво
объяснять, что слово "протуберанец" вполне научное и обозначает
астрономическое явление, связанное со структурой солнечной короны, на что
Командор только безнадежно махнул рукой.
"...ночью снежной и мятежной чей-то струнный перебор" - и тени саней,
летящих к "Яру", и звон колокольчика, и шорох крупных бубенцов...
...Так мы некоторое время и жили с ключиком...
Но не думайте, что я описываю двух бездельников, оторванных от жизни,
от революции. Это совсем не так. Мы много и усердно работали в газете
"Гудок", предназначенной для рабочих-железнодорожников. По странному
стечению обстоятельств в "Гудке" собралась компания молодых литераторов,
которые впоследствии стали, смею сказать, знаменитыми писателями, авторами
таких произведений, как "Белая гвардия", "Дни Турбиных", "Три толстяка",
"Зависть", "Двенадцать стульев", "Роковые яйца", "Дьяволиада",
"Растратчики", "Мастер и Маргарита" и много, много других. Эти книги
писались по вечерам и по ночам, в то время как днем авторы их сидели за
столами в редакционной комнате и быстро строчили на полосках газетного срыва
статьи, заметки, маленькие фельетоны, стихи, политические памфлеты,
обрабатывали читательские письма и, наконец, составляли счета за проделанную
работу. Каждый такой счет должна была подписать заведующая финансовым
отделом, старая большевичка из ленинской гвардии еще времен "Искры". Эта
толстая пожилая дама в вязаной кофте с оторванной нижней пуговицей, с
добрым, но измученным финансовыми заботами лицом и юмористической, почти
гоголевской фамилией - не буду ее здесь упоминать - брала счет, пристально
его рассматривала и чесала поседевшую голову кончиком ручки, причем глаза ее
делались грустными, как у жертвенного животного, назначенного на заклание. -
Неужели все это вы умудрились настрочить за одну неделю? - спрашивала она, и
в этой фразе как бы слышался осторожный вопрос: не приписали ли вы в своем
счете что-нибудь лишнего? Затем она тяжело вздыхала, отчего ее обширная
грудь еще больше надувалась, и, обтерев перо о юбку, макала его в
чернильницу и писала на счете сбоку слово "выдать". Автор брал счет и
собирался поскорее покинуть кабинет, но она останавливала его и добрым
голосом огорченной матери спрашивала: - Послушайте, ну на что вам столько
денег? Куда вы их деваете? Эти, в сущности, скромные выплаты казались ей
громадными суммами. Куда вы их деваете? Могли ли мы с ключиком ответить на
ее вопрос? Она бы ужаснулась. Ведь мы были одиноки, холосты, вокруг нас
бушевал нэп... Наконец, "экутэ ле богемьен" - это ведь было не даром! Мы
молчали. Она огорченно махала рукой. В самом деле, что она могла о нас
подумать? Беспартийные, без роду без племени, неизвестно откуда взявшиеся,
сомнительно одетые, с развязными манерами газетной богемы... Правда, не
лишенные литературного таланта... И этим-то, в общем, подозрительным
личностям приходилось выдавать святые партийные деньги. Она так привыкла к
понятию "партийная касса", что всякие деньги считала партийными и отдавать
их на сторону считала чуть ли не преступлением перед революцией. Подписывая
наши счета, она как бы делала вынужденную уступку новой экономической
политике. С волками жить - по-волчьи выть. Ее можно было понять. Ключик
зарабатывал больше нас всех. Он вообще родился под счастливой звездой. Его
все любили. - Что вы умеете? - спросили его, когда он, приехав из Харькова в
Москву, пришел наниматься в "Гудок". - А что вам надо? - Нам надо стихи на
железнодорожные темы. - Пожалуйста. Получив материал о непорядках на
каком-то железнодорожном разъезде, ключик, как был в расстегнутом пальто,
сел за редакционный стол, бросил кепку под стул и через пятнадцать минут
вручил секретарю редакции требуемые стихи, написанные его крупным,
разборчивым, круглым почерком. Секретарь прочел и удивился - как гладко,
складно, а главное, вполне на тему и политически грамотно! После этого
возник вопрос: как стихи подписать? - Подпишите как хотите, хотя бы "А.
Пушкин",- сказал ключик,- я не тщеславный. - У нас есть ходовой, дежурный
псевдоним Зубило, под которым мы пускаем материалы разных авторов. Не
возражаете? - Валяйте. Через месяц ходовой редакционный псевдоним прогремел
но всем железнодорожным линиям, и Зубило стал уже не серым анонимом, а одним