...знойный августовский день в незнакомом городе, где почти пересохла
жалкая речушка - забыл ее название,- посредине которой разлагалась
неизвестно как туда попавшая дохлая корова со зловонно раздутым боком,
издали похожим на крашеную деревянную ложку. Было воскресенье. Церковь на
задах нашей гостиницы возле базарной площади трезвонила всеми своими
колоколами, как тройка застоявшихся лошадей. Мы голодали уже второй день.
Делать было решительно нечего. Мы вышли на сухую замусоренную площадь,
раскаленную полуденным украинским солнцем, и вдруг увидели за стеклом давно
не мытой, пыльной витрины телеграфного агентства выставленный портрет
Александра Блока. Он был в черно-красной кумачовой раме. Мы замерли, как бы
пораженные молнией: нашей сокровенной мечтой было когданибудь увидеть живого
Блока, услышать его голос. Мы прочитали выставленную рядом с портретом
телеграмму, где коротко сообщалось о смерти Блока. Мысль о том, что нам
никогда не суждено будет увидеть поэта, изображенного на уже успевшей
выгореть большой фотографии - кудрявая голова, прекрасное лицо, белые
пророческие глаза, отложной воротник байроновской рубашки,- такой
противоестественной среди этого зноя, пыли, провинциального мусора на
запущенной площади города, оглушенного воскресным трезвоном базарной церкви,
что мы ужаснулись тому необратимому, что произошло. В один миг в нашем
воображении пронеслись все музыкальные и зрительные элементы его поэзии,
ставшие давно уже как бы частью нашей души. "Во рву некошеном... красивая и
молодая... Нет имени тебе, мой дальний, нет имени тебе, весна... О
доблестях, о подвигах, о славе... Революцьонный держите шаг! Неугомонный не
дремлет враг!.. И Кельна дымные громады... Донна Анна спит, скрестив на
сердце руки, Анна видит неземные сны... Дыша духами и туманами... И шляпа с
траурными перьями и в кольцах узкая рука... Далеко отступило море, и розы
оцепили вал... Окна ложные на небе черном и прожектор на древнем дворце; вот
проходит она вся в узорном и с улыбкой на смуглом лице, а вино уж мутит мои
взоры, и по жилам оно разлилось; что мне спеть в этот вечер, синьора, что
мне спеть, чтоб вам славно спалось... Только странная воцарилась тишина...
Отец лежал в Аллее Роз..."
Это все написал он, он...
Нас охватило отчаяние. Мы вдруг ощутили эту смерть как конец революции,
которая была нашим божеством. Не в духе того времени были слезы. Мы
разучились плакать. Мы с ключиком не плакали. Потом мы молча пошли сквозь
адский зной этого августовского полудня в изнемогающий от жажды безлюдный,
пыльный городской сад или даже, кажется, парк - не все ли равно, как он
назывался? - шаркая босыми ногами по раскаленному гравию дорожек, и легли на
дотла выгоревшую траву совсем желтого газона, несколько лет уже не
поливавшегося, вытоптанного. Мы лежали рядом, как братья, вверх лицом к
неистовому солнцу, уже как бы невесомые от голода, ощущая единственное
желание - покурить. На дорожках мы не нашли ни одного окурка. Мы как бы
висели между небом и землей, чувствуя без всякого страха приближение смерти.
Чего же еще мы могли ожидать? - Я никогда не думал, что смерть может быть
так прекрасна: вокруг нас мир, в котором уже нет Блока,- сказал ключик со
свойственной ему патетичностью.
Ничто не мешало нам перестать существовать.
Солнце и голод превращали нас еще при жизни в мощи. Мы чувствовали себя
святыми. Может быть, мы и впрямь были святыми? Сколько времени мы лежали
таким образом на выжженной траве, я не знаю. Но душа все еще не хотела
оставлять нашего тела. Солнце, совершая свой мучительно медленный
кругообразный путь, опускалось в опаленную листву мертвого парка. Наступали
сумерки, такие же жгучие, как и полдень. Можно было думать, что они шли из
вымершего Заволжья. А мы все еще, к нашему удивлению, были живы. - Ну что ж,
пойдем,- сказал ключик с безжизненной улыбкой. Мы с трудом поднялись и
побрели в свою осточертевшую нам гостиницу. У нас даже не хватило сил
проюркнуть мимо старика, продающего папиросы, который со скрытым укором
посмотрел на нас. Потом мы лежали на своих твердых кроватях и, желая
заглушить голод, громко пели, не помню уже что. Откуда-то с улицы доносились
звуки дряхлой дореволюционной шарманки, надрывавшие сердце, усиливавшие наше
покорное отчаяние. В голой лампочке под потолком стали медлительно
накаливаться, краснеть вольфрамовые нити, давая представление о стеклянном
яйце, пыльной колбочке, в котором проклевывается цыпленок чахлого света. Из
коридора иногда доносились
"...шаги глухие пехотинцев и звон кавалерийских шпор"...
Это проходили постояльцы гостиницы, по преимуществу бывшие военные, еще
не снявшие своей формы, ныне Советские служащие. Звук этих шагов еще более
усиливая наше одиночество. Но вдруг дверь приоткрылась и в комнату без
предварительного стука заглянул высокий красивый молодой человек, одетый в
новую, с иголочки красноармейскую форму: гимнастерка с красными суконными
"разговорами", хромовые высокие сапоги, брюки галифе, широкий офицерский
пояс, а на голове расстегнутая крылатая буденовка с красной суконной
звездой. Если бы на рукаве были звезды, а па отложном воротнике ромбы, то
его можно было бы принять по крайней мере за молодого комбрига или даже
начдива - легендарного героя закончившейся гражданской войны. - Разрешите
войти? - спросил он, вежливо стукнув каблуками. - Вы, наверное, не туда
попали,- тревожно сказал я. - Нет, нет! - воскликнул, вдруг оживившись,
ключик.- Я уверен, что он попал именно сюда. Неужели ты не понимаешь, что
это наша судьба? Шаги судьбы. Как у Бетховена! Ключик любил выражаться
красиво. - Вы такой-то? - спросил воин, обращаясь прямо к взъерошенному
ключику, и назвал его фамилию. - Ну? - не без торжества заметил ключик.- Что
я тебе говорил? Это судьба! -А затем обратился к молодому воину голосом,
полным горделивого шляхетского достоинства: - Да. Это я. Чем могу служить? -
Я, конечно, очень извиняюсь,- произнес молодой человек на несколько
черноморском жаргоне и осторожно вдвинулся в комнату,- но, видите ли, дело в
том, что послезавтра именины Раисы Николаевны, супруги Нила Георгиевича, и я
бы очень просил вас... - Виноват, а вы, собственно, кто? Командарм? -
прервал его ключик. - Никак нет, отнюдь не командарм. - Ну раз вы не
командарм, то, значит, вы ангел. Скажите, вы ангел? Молодой человек замялся.
- Нет, нет, не отпирайтесь,- сказал ключик, продолжая лежать в
непринужденной позе на своей жесткой кровати.- Я уверен, что вы ангел: у вас
над головой крылья. Если бы вы были Меркурием, то крылья были бы у вас также
и на ногах. Во всяком случае, вы посланник богов. Вас послала к нам богиня
счастья, фортуна, сознайтесь. Ключик сел на своего конька и, сыпля
мифологическими метафорами, совсем обескуражил молодого человека, который
застенчиво улыбался. Наконец, улучив минутку, он сказал: - Я, конечно, очень
извиняюсь, но дело в том, что я хотел бы заказать вам стихи. - Мне? Почему
именно мне, а не Горацию? - спросил ключик. Но, видимо, молодой человек был
лишен чувства юмора, так как ответил: - Потому что до меня дошли слухи,
будто, выступая в одной воинской части нашего округа, вы в пять минут
сочинили буриме на заданную тему и это произвело на аудиторию, а особенно на
политсостав такое глубокое впечатление, что... одним словом, я хотел бы вам
заказать несколько экспромтов на именины Раисы Николаевны, супруги нашего
командира... Ну и, конечно, на некоторых наиболее важных гостей...
командиров рот, их жен и так далее... Конечно, вполне добродушные экспромты,
если можно, с мягким юмором... Вы меня понимаете? Хорошо было бы протащить
тещу Нила Георгиевича Оксану Федоровну, но, разумеется, в легкой форме.
Обычно в таких случаях мне пишет экспромты один местный авторкуплетист, но -
антр ну суа дит - в последнее время я уже с его экспромтами не имел того
успеха, как прежде. Я вам выдам приличный гонорар, но, конечно, эти стихи
перейдут в полную мою собственность и будут считаться как бы моими... Обычно
я имею успех... и это очень помогает мне по службе. Молодой человек заалел
как маков цвет, и простодушная улыбка осветила его почти девичье лицо
симпатичного пройдохи. Дело оказалось весьма простым: молодой интендант
территориальных войск делал себе карьеру души общества, выступая с
экспромтами на всяческих семейных вечеринках у своего начальства. Ключик
сразу это понял и сурово сказал: - Деньги вперед. - О, какие могут быть
разговоры? Конечно, конечно. Только вы меня, бога ради, не подведите,жалобно
промолвил молодой человек и выложил на кровать ключика целый веер розовых
миллионных бумажек, как я уже, кажется, где-то упоминал, более похожих на
аптекарские этикетки, чем на кредитки. - Завтра я зайду за материалом ровно
в семнадцать ноль-ноль. Надеюсь, к этому времени вы уложитесь. - Можете
зайти через тридцать минут ноль-ноль. Мы уложимся,-холодно ответил
ключик.-Тем более что нас двое. Ключик нехотя встал с кровати, сел к столу и
под диктовку молодого человека составил список именинных гостей, а также их
краткие характеристики, после чего молодой человек удалился. Можно себе
представить, какую чечетку мы исполнили, едва затворилась дверь за нашим
заказчиком, причем ключик время от времени восклицал: - Бог нам послал этого
румяного дурака! Мы сбегали на базар, который уже закрывался, купили у
солдата буханку черного хлеба, выпили у молочницы по глечику жирного молока,
вернулись в свою гостиницу, предварительно расплатившись с удивленным
евреем, взяли у него два десятка папирос и быстро накатали именинные
экспромты, наполнив комнату облаками табачного дыма. Наши опусы имели такой
успех, что нашего доброго гения повысили в звании, и он повадился ходить к
нам, заказывая все новые и новые экспромты. Мы так к нему привыкли, что
каждый раз, оставаясь без денег, что у нас называлось по-черноморски "сидеть
на декохте", говорили: - Хоть бы пришел наш дурак. И он, представьте себе,
тотчас являлся как по мановению черной палочки фокусника. Эта забавная
история закончилась через много лет, когда ключик сделался уже знаменитым
писателем, имя которого произносилось не только с уважением, но даже с
некоторым трепетом. О нем было написано раза в четыре больше, чем он написал
сам своей чудесной нарядной прозы. Мы довольно часто ездили (конечно, всегда
в международном вагоне!) в свой родной город, где мальчики вместо "абрикосы"
говорили "аберкосы" и где белый Воронцовский маяк отражался в бегущих
черноморских волнах, пенящихся у его подножия. Мы всегда останавливались в
лучшем номере лучшей гостиницы с окнами на бульвар и на порт, над которым
летали чайки, а вдали розовел столь милый нашему сердцу берег Дофиновки, и
мы. наслаждались богатством, и славой, и общим поклонением, чувствуя, что не
посрамили чести родного города. И вот однажды рано утром, когда прислуга еще
не успела убрать с нашего стола вчерашнюю посуду, в дверь постучали, после
чего на пороге возникла полузабытая фигура харьковского дурака. Он был все
таким же розовым, гладким, упитанным, красивым и симпатичным, с плутоватой
улыбкой на губах, которые можно было бы назвать девичьими, если бы не усики
и вообще не какая-то общая потертость - след прошедших лет. - Здравствуйте.
С приездом. Я очень раз вас видеть. Вы приехали очень кстати. Я уже пять лет
служу здесь, и вообразите - какое совпадение: командир нашего полка как раз
послезавтра выдает замуж старшую дочь Катю. Так что вы с вашей техникой
вполне успеете. Срочно необходимо большое свадебное стихотворение, так
сказать, эпиталама, где бы упоминались все гости, список которых... - Пошел
вон, дурак,равнодушным голосом сказал ключик, и нашего заказчика вдруг как
ветром сдуло.
Больше мы его уже никогда не видели.
- Ты понимаешь, что в материальном мире ничто не исчезает. Я всегда
знал, что наш дурак непременно когда-нибудь возникнет из непознаваемой
субстанции времени,- сказал ключик, по своему обыкновению вставив в свое
замечание роскошную концовку - "субстанцию времени", причем бросил на меня
извиняющийся взгляд, понимая, что "субстанция времени" не лучшая из его
метафор. В конце концов, может быть, это была действительно "субстанция
времени", кто его знает: жизнь загадочна! Хотя в принципе я и не признаю
существования времени, но как рабочая гипотеза время может пригодиться, ибо
что же как не время скосило, уничтожило и щелкунчика, и ключика, и
птицелова, и мулата, и всех остальных и превратило меня в старика,
путешествующего по Европе и выступающего в славянских отделениях разных
респектабельных университетов, где любознательные студенты, уже полурусские
потомки граждан бывшей Российской империи, уничтоженной революцией,
непременно спрашивают меня о ключике.
Ключик стал знаменитостью.
И я, озирая аудиторию потухшим взглядом, говорю по-русски со своим
неистребимым черноморским акцентом давно уже обкатанные слова о моем лучшем
друге.
- Ключик,- говорю я,- родился вопреки укоренившемуся мнению не в
Одессе, а в Елисаветграде, в семье польского - точнее литовского -
дворянина, проигравшего в карты свое родовое имение и принужденного
поступить на службу в акцизное ведомство, то есть стать акцизным чиновником.
Вскоре семья ключика переехала в Одессу и поселилась в доме, как бы повисшем
над спуском в порт, в темноватой квартире, выходившей окнами во двор, где
постоянно выбивали ковры. Семья ключика состояла из отца, матери, бабушки и
младшей сестры. Отец, на которого сам ключик в пожилом возрасте стал похож
как две капли воды, продолжал оставаться картежником, все вечера проводил в
клубе за зеленым столом и возвращался домой лишь под утро, зачастую
проигравшись в пух, о чем извещал короткий, извиняющийся звонок в дверь.
Мать ключика была, быть может, самым интересным лицом в этом католическом
семействе. Она была, вероятно, некогда очень красивой высокомерной
брюнеткой, как мне казалось, типа Марины Мнишек, но я помню ее уже пожилой,
властной, с колдовскими жгучими глазами на сердитом, никогда не улыбающемся
лице. Она была рождена для того, чтобы быть хозяйкой замка, а стала женой
акцизного чиновника. Она говорила с сильным польским акцентом, носила черное
и ходила в костел в перчатках и с кожаным молитвенником, а дома читала
польские романы, в которых, я заметил, латинская буква Л была перечеркнута
косой черточкой, что придавало печатному тексту нечто религиозное и очень
подходило к католическому стилю всей семьи. Ключик ее боялся и однажды
таинственно и совершенно серьезно сообщил мне, что его мать настоящая
полесская ведьма и колдунья.
Она была владычицей дома.
Бабушка ключика была согбенная старушка, тоже всегда в черном и тоже
ходила в костел мелкими-мелкими неторопливыми шажками, метя юбкой уличную
пыль. Она тоже, несомненно, принадлежала к породе полесских колдуний, но
только была добрая, дряхлая, отжившая, в железных очках. Сестру ключика я
видел только однажды, и то она как раз в это время собиралась уходить и уже
надевала свою касторовую гимназическую шляпу с зеленым бантом, и я успел с
нею только поздороваться, ощутить теплое пожатие девичьей руки,- робкое,
застенчивое, и заметил, что у нее широкое лицо и что она похожа на ключика,
только миловиднее.
Как это ни странно, но я сразу же тайно влюбился в нее, так как всегда
имел обыкновение влюбляться в сестер своих товарищей, а тут еще ее польское
имя, придававшее ей дополнительную прелесть. Мне кажется, мы были созданы
друг для друга. Но почему-то я ее больше никогда не видел, и мое тайное
влюбление прошло как-то само собой. Ей было лет шестнадцать, а я уже был
молодой офицер, щеголявший своей раненой ногой и ходивший с костылем под
мышкой. Вскоре началась эпидемия сыпного тифа, она и я одновременно
заболели. Я выздоровел, она умерла. Ключик сказал мне, что в предсмертном
бреду она часто произносила мое имя, даже звала меня к себе. Теперь, когда
все это кануло в вечность памяти, я понимаю, что меня с ключиком связывали
какие-то тайные нити, может быть, судьбой с самого начала нам было
предназначено стать вечными друзьями-соперниками или даже влюбленными друг в
друга врагами. Судьба дала ему, как он однажды признался во хмелю, больше
таланта, чем мне, зато мой дьявол был сильнее его дьявола. Что он имел в
виду под словом "дьявол", я так уже никогда и не узнаю. Но, вероятно, он был
прав.
...я забыл, что нахожусь в узкой переполненной аудитории славянского
отделения Сорбонны в Гран-Пале... Я видел в высоком французском окне до пола
вычурномассивные многорукие фонари моста Александра Третьего и еще голые
конские каштаны с большими надутыми почками, как бы намазанными столярным
клеем, уже готовые лопнуть, но все еще не лопнувшие, так что я обманулся в
своих ожиданиях, хотя всем своим существом чувствовал присутствие вечной
весны, но она еще была скрыта от глаз в глубине почти черных столетних
стволов, где уже несомненно двигались весенние соки.
...громадные стеклянные куполообразные крыши Гран-Пале, его ужасный
стиль девятнадцатого века, неистребимая память дурного вкуса Всемирной
парижской выставки...
Впрочем, в Северной Италии вечная весна тоже еще не наступила, хотя
вдоль шоссе по дороге из Милана в Равенну в отдаленном альпийском тумане
светилась пасхальная зелень равнины и в снежном дыхании невидимой горной
цепи слышался неуловимый запах рождающейся весны, несмотря на то, что ряды
фруктовых деревьев, пробегавших мимо нас,- цыплята-табака шпалерных яблонь и
распятия старых виноградных лоз - по-прежнему оставались черными, лишенными
малейших признаков зелени, и все же мне казалось, что я уже вижу ее незримое
присутствие.
Стоит ли описывать древние итальянские города-республики, это дивное
скопление покосившихся башен, кирпичных дворцов-крепостей, окруженных рвами,
по пятьсот залов в некоторых, со специальными пологими лестницами для
конницы, с мраморными и бронзовыми статуями владык, поэтов и святых, с
гранитными плитами площадей и железными украшениями колодцев и фонтанов, с
балконами, говорящими моему воображению о голубой лунной ночи и шепоте
девушки с распущенными волосами в маленькой унизанной жемчугами ренессанской
шапочке.
Потемки древних храмов и базилик, где при зареве целых снопов
белоснежных свечей можно было с трудом разглядеть выпуклые девичьи лбы
мадонн со старообразными младенцами на руках, чьи головы напоминали скорее
головы епископов, чем веселых малюток... Только один ключик сумел бы найти
какой-нибудь единственный, неотразимый метафорический ход, чтобы вместить в
несколько строк впечатление обо всем этом ренессансном великолепии, я же в
бессилии кладу свою шариковую ручку.
Мы промчались, прошуршали по безукоризненным бетонным дорогам, мимо
архитектурных бесценностей, как бы созданных для того, чтобы в них играли
Шекспира и ставили "Трех толстяков" ключика. Впрочем, здесь нельзя было
найти площадь Звезды. Для этого следовало вернуться в Париж и на метро
направления Венсенн - Нейи доехать на колесах с дутыми шинами до площади
Этуаль (ныне Де Голль), где от высокой Триумфальной арки с четырьмя
пролетами расходятся как лучи двенадцать сияющих авеню. Очевидно, туда
стремилась фантазия ключика, когда он заставил своего Тибула идти по
проволоке над площадью Звезды.
Меня же влекла к себе Равенна, одно имя которой, названное Александром
Блоком, уже приводило в трепет. С юношеских лет я привык повторять
магические строки:
"Все, что минутно, все, что бренно, похоронила ты в веках. Ты как
ребенок спишь, Равенна, у сонной вечности в руках".
О, как мне хотелось, отбросив от себя все, что минутно, все, что
бренно, уснуть самому у сонной вечности в руках и увидеть наяву, как передо
мною
"...дал"ко отступило море и розы оцепили вал, чтоб спящий в гробе
Теодорик о буре жизни не мечтал"... Больше всего поражала нас, особенно
ключика, неслыханная магия строчки "и розы оцепили вал". Здесь
присутствовала тайная звукопись, соединение двух согласных "з" и "ц", как бы
сцепленных между собой необъяснимым образом. Сила этого сцепления между
собою роз вокруг какого-то вала мучила меня всю жизнь, и наконец я
приближался к разгадке этой поэтической тайны. Я увидел на земле нечто вроде
купола, сложенного из диких камней. Это и был склеп Теодорика, действительно
окруженный земляным валом, поросшим кустами еще не проснувшихся роз,
цеплявшихся друг за друга своими коралловыми шипами. Вечная весна еще не
наступила и здесь. Но, сцепленные в некий громадный венок вокруг склепа
Теодорика, они были готовы выпустить первые почки. Местами они уже даже
проклевывались. Мы поднялись по каменной лестнице и вошли в мавзолей,
посредине которого стоял гроб Теодорика. Но гроб был открыт и пуст, подобный
каменной ванне. Я так привык представлять себе блоковского спящего в гробе
Теодорика, что в первое мгновение замер как обворованный. Отсутствие
Теодорика, который не должен был мечтать о бурях жизни, а спать мертвым сном
на дне своей каменной колоды,- эти два исключающих друг друга отрицания с
наглядной очевидностью доказали мне, что семьдесят пять лет назад поэт,
совершая путешествие по Италии и посетив Равенну, по какой-то причине не
вошел в мавзолей Теодорика, ограничившись лишь видом роз, оцепивших вал, а
Теодорика, спящего для того, чтобы не мечтать о бурях жизни, изобрела его
поэтическая фантазия - неточность, за которую грех было бы упрекнуть
художника-визионера. Зато я понял, почему так чудесно вышло у Блока
сцепление роз. Когда мы выходили из мавзолея и столетний старик сторож,
которого несомненно некогда видел и Блок, протянул нам руку за лирами, я
заметил по крайней мере десяток кошек со своими котятами, царапавших землю
возле плошки с молоком.
Старик любил кошек.
Очевидно, Блок видел кошек старика, который тогда еще не был стариком,
но уже любил окружать себя кошками. Цепкие когти кошек и цепкие шипы роз
вокруг мавзолея Теодорика родили строчку "и розы оцепили вал". Ну а что
касается моря, то оно действительно отступило довольно далеко, километров на
десять, если не больше, но, плоское и серое, оно не представляло никакого
интереса: дул холодный мартовский ветер, за брекватором кипели белые волны
Адриатики, на пристани стояли на стапелях яхты и моторные боты, которых
готовили к весенней навигации. И пахло масляной краской, едким нитролаком,
суриком, бензином. Только не рыбой. На обратном пути мы посетили церковь
святого Франциска, снова попали в тьму и холод католического собора с
кострами свечей. Я бросил в автомат монетку, и вдруг перед нами, как на
маленькой полукруглой сцене, ярко озарилась театральная картина поклонения
волхвов: малютка Христос, задрав пухлые ножки, лежал на коленях нарядной
мадонны, справа волхвы и цари со шкатулками драгоценных даров, слева -
коровы, быки, овцы, лошади, на небе хвостатая комета. И все это вдруг
задвигалось: волхвы и цари протянули маленькому Христу свои золотые дары;
коровы, быки, лошади потянули к нему головы с раздутыми ноздрями, богородица
с широко висящими рукавами синего платья нежно и неторопливо движениями
марионетки наклонилась толчками к малютке, а на заднем плане два плотника
все темп же марионеточными движениями уже тесали из бревен крест и римский
воин поднимал и опускал копье с губкой на острие. Это повторилось раз десять
и вдруг погасло, напомнив стихотворение, сочиненное мулатом, кажется
"Поклонение волхвов", где хвостатая звезда сравнивается со снопом.
- Ключик,- говорил я несколько дней спустя в старинном миланском
университете с внутренними дворами, зеленеющими сырыми газонами, окруженными
аркадами с витыми ренессансными мраморными колонками, студентам, собравшимся
в тесном классе славянского отделения,- ключик,говорил я,- был человеком
выдающимся. В гимназии он всегда был первым учеником, круглым пятерочником,
и если бы гимназия не закрылась, его имя можно было бы прочесть на мраморной
доске, среди золотых медалистов, окончивших в разное время Ришельевскую
гимназию, в том числе и великого русского художника Михаила Врубеля.
Ключик всю жизнь горевал, что ему так и не посчастливилось сиять па
мраморной доске золотом рядом с Врубелем. Он совсем не был зубрилой. Науки
давались ему легко и просто, на лету. Он был во всем гениален, даже в
тригонометрии, а в латинском языке превзошел самого латиниста. Он был
начитан, интеллигентен, умен. Единственным недостатком был его малый рост,
что, как известно, дурно влияет на характер и развивает честолюбие. Люди
небольшого роста, чувствуя как бы свою неполноценность, любят упоминать, что
Наполеон тоже был маленького роста. Ключика утешало, что Пушкин был невысок
ростом, о чем он довольно часто упоминал. Ключика также утешало, что Моцарт
ростом и сложением напоминал ребенка. При маленьком росте ключик был
коренаст, крепок, с крупной красивой головой с шапкой кудрявых волос,
причесанных а-ля Титус, по крайней мере в юности. Какой-то пошляк в своих
воспоминаниях, желая, видимо, показать свою образованность, сравнил ключика
с Бетховеном.
Сравнить ключика с Бетховеном - это все равно что сказать, что соль
похожа на соль.
В своем сером форменном костюме Ришельевской гимназии, немного