При этой мысли кровь начинает приливать к моей голове. Воротник кителя душит горло. В груди поднимается горячая волна бешенства. Мне становится жарко и я чувствую тяжесть шинели. Пока ещё эта шинель на моих плечах и оружие пока ещё в моих руках. Мне не хочется расставаться с этой шинелью, с оружием. Почему?
   Я как маятник хожу по комнате и не нахожу себе места. Мой мозг работает лихорадочно, мои мысли спутаны и несвязны.
   Если я вернусь, рано или поздно, так или иначе – я погибну. Ради чего? Я не верю в будущее. А что я имею в прошлом? Я пытаюсь вспомнить это прошлое.
   Когда я впервые увидел свет, в моих глазах отразились пожарища революции. Я подрастал беспокойным волчонком и в моих глазах всё время полыхали эти огни. Я был волчонком сталинского племени, я зубами и когтями боролся за жизнь и рвался вперед. Сегодня сталинский волчонок стоит в расцвете жизненных сил и смотри,т куда он пришел.
   Сегодня я должен признаться перед самим собой – всю жизнь я заставлял себя верить тому, чему я не верил с первого дня рождения. Всю свою жизнь я только искал компромисса с жизнью. Я не верю! И если кто из моих ровесников скажет, что он верит – я скажу ему, что он лжёт, что он трус. Разве верят такие, как Зыков?
   Я шагаю по комнате и смотрю на мои сапоги. Они топтали землю от Москвы до Берлина. Я вспоминаю окутанные дымом и пламенем годы войны – огненную купель, где рождаются чувства ответственности перед Родиной. Перед моими глазами ещё раз проходит озарённая победными салютами Красная Площадь и стены Кремля – дни гордости и славы, когда из горла рвался волчий вой переполненных чувств.
   В моих ушах ещё раз звучат слова, которые когда-то бились в моей груди – «Первый из первых, среди лучших из лучших, ты шагаешь сегодня по Красной Площади!» Теперь же я шагаю из угла в угол, как волк по клетке. Да, война сбила нас с толка! В ослеплении борьбы за родину, мы забыли о многом. В то время нельзя было иначе, у нас не было иного выхода.
   Те, кто пошёл по другому пути… С болезненной остротой я вспоминаю первые дни войны. Я глубоко благодарен судьбе, что я не попал на фронт в эти первые дни. Это избавило меня от необходимости трудного выбора.
   Когда пришла моя очередь надеть солдатскую шинель, я уже твёрдо знал, что русскому не по пути с немцем. И я бился до конца. Бился за то, чему я не верил. Бился и утешал себя надеждами.
   Сегодня у меня нет и этих надежд. Сегодня я чувствую, что мы сделали ошибку – мы не доделали дело, а поверили обещаниям. Потому я не хочу снимать сегодня шинель. Пока ещё не поздно!
   Сегодня на горизонте снова стягиваются грозовые тучи. Эти тучи играют для меня большую роль. Если я вернусь в Москву, я снова буду поставлен перед тем же мучительным выбором что и в июне 1941 года. Опять я буду вынужден идти защищать то, чему я не верю.
   Больше того, я уверен, что люди в Кремле ведут страну по гибельному пути. Сегодня нам никто не угрожает. Зато мы угрожаем миру. Это ненужная и опасная игра. Если мы победим – к чему нам это? Если нас победят, кто будет виноват и кто будет платить по кремлёвскому счёту? Каждый из нас!
   Я пережил страх за родину, борьбу и победу. Кроме того, я своими глазами видел всю горечь поражения. Поверженная в прах Германия этому хороший пример. Их вожди тоже любили азартную игру. Германия корчится в судорогах голода и позора – а где виноватые? Виноваты лишь вожди или сама нация, не повесившая этих вождей своими руками?
   Если война начнётся, тогда будет уже поздно. Война имеет свои законы. Те, кого Кремль сделал своим врагом, будут считать врагом нас. Они не хотят войны, но если война неизбежна, то они будут вести её за свои интересы.
   Это означает, что в случае поражения нас не ожидает ничего хорошего, тогда мы не будем иметь права голоса. Кремлёвские банкроты исчезнут, а платить придётся нам. Так что же остается делать – снова быть игрушкой в руках преступных игроков?
   Час за часом хожу я по комнате в шинели на плечах. Уже далеко за полночь, но я не думаю о сне. Пусто позади – и пусто впереди. Я чувствую только одно категорическое сознание – я не могу идти назад. В моей голове неотвязно бьется одна и та же мысль – «Что делать?» Уже под утро я почувствовал усталость и лег, не раздеваясь, на кушетку. Так я и заснул, укрывшись с головой шинелью.
3.
   Последующие дни я медленно сдавал свои служебные дела. Следуя совету полковника Уткина, я умышленно затягивал эту процедуру. Не зная ещё к чему, я старался выиграть время. И всё это время меня угнетали те же мучительные мысли и неотступно преследовал вопрос – «Что делать?» В один из таких дней, одетый в гражданское платье, я вышел из метро на Курфюрстендамме в английском секторе Берлина. Под ногами хлюпала мокрая жижа талого снега. В воздухе стояла пронизывающая сырость. На этот раз хорошо знакомая улица показалась мне чужой и неприветливой. Я бесцельно шел вперед, скользя глазами по вывескам у входов домов. В кармане пальто мои пальцы играли ручкой пистолета.
   Наконец, я остановил свой выбор на одной из вывесок и вошел в подъезд. Широкая мраморная лестница когда-то роскошного дома. Теперь здесь полутьма. В разрушенные воздушными бомбардировками окна свищет холодный ветер. С трудом я нахожу нужную мне дверь и звоню. Мне открывает миловидная девушка в накинутом на плечи пальто.
   «Могу я видеть герра Дильс?» – говорю я.
   «Вам, по какому делу?» – вежливо спрашивает девушка.
   «У меня с ним частный разговор», – отвечаю я сухо.
   Девушка проводит меня внутрь и просит подождать. Я сижу в холодной и тёмной приёмной адвоката. Девушка исчезает в боковой двери. Через несколько мгновений она снова появляется на пороге со словами:
   «Битте! Герр доктор просит Вас…» Я вхожу в огромный нетопленый кабинет. Пожилой немец с золотыми очками на породистом носу поднимается мне навстречу из-за письменного стола.
   «Чем я могу служить Вам?» – спрашивает адвокат, предлагая мне кресло. Он потирает от холода руки в ожидании очередного бракоразводного дела.
   «Моя просьба несколько необычна, герр доктор», – говорю я и в первый раз в разговоре с немцами ощущаю некоторую неловкость.
   «О, здесь стесняться не приходится», – с профессиональной улыбкой помогает мне адвокат.
   «Я – русский офицер», – медленно говорю я, машинально понизив голос.
   Расплываясь в улыбке, адвокат старается показать, что он очень польщен моим визитом. «Как раз на днях у меня был один советский офицер с немецкой девушкой», – говорит он, видимо желая ободрить меня.
   Я плохо слышу его дальнейшие слова – зачем, собственно, был у него этот офицер. У меня в голове мелькает досадливая мысль: «Неудачное начало…» Но отступать уже поздно и я решаюсь перейти к делу.
   «Видите ли, я демобилизован и должен возвращаться в Россию», – говорю я. – «Я не буду отнимать у Вас время объяснениями – зачем и почему. Коротко – я хочу попасть в Западную Германию».
   Улыбка замерзает на лице адвоката. Несколько мгновений он не знает что сказать, затем осторожно спрашивает: «А-а… А что я могу здесь помочь?» «Мне нужно войти в контакт с союзниками», – говорю я. – «Я хотел бы просить права политического убежища. Сам лично я этого сделать не могу. Если меня сейчас увидят с кем-нибудь из союзников или заметят, что я выхожу из союзного учреждения, это для меня слишком большой риск. Поэтому я хотел бы просить Вас помочь мне».
   Некоторое время в комнате царит тишина. Затем я замечаю, что герр Дильс начинает делать бессмысленные вещи. Он беспокойно ёрзает в кресле, растерянно ищет что-то по карманам, роется среди бумаг на столе.
   «Да… Да… Я понимаю Вас», – бормочет он в полголоса. – «Я тоже пострадал от нацистского режима».
   Затем герр Дильс вытаскивает из кармана толстый бумажник, торопливо перебирает многочисленные документы. Наконец он находит, что ему нужно, и слегка дрожащей рукой протягивает мне через стол бумагу старательно подклеенную на сгибах и, видно, часто бывающую в употреблении.
   «Вот видите… У меня даже удостоверение есть», – говорит он мне, словно оправдываясь в чем-то.
   Я мельком пробегаю бумагу глазами. В ней подтверждается, что предъявитель сего является жертвой нацизма и чуть ли не коммунистом. У меня снова мелькает неприятная мысль, что я попал по фальшивому адресу. Одновременно я чувствую, что адвокат чего-то боится и старается перед чем-то застраховаться.
   «Герр доктор, откровенно говоря, в данный момент мне было бы приятнее иметь дело с самым отъявленным нацистом», – говорю я, протягивая бумагу назад.
   «А кто порекомендовал меня Вам?» – спрашивает нерешительно адвокат.
   «Никто», – отвечаю я. – «Я зашёл к Вам наугад. Я руководствуюсь только одним соображением – я не могу доверять никому из моего окружения».
   «Я полагал, что в Вашем лице я встречу человека, который в состоянии помочь мне», – продолжаю я. – «С другой стороны, если по каким-либо причинам Вы не можете помочь мне, у Вас нет оснований вредить мне».
   Адвокат сидит погружённый в раздумье. Наконец он приходит к какому-то заключению и обращается ко мне со следующими словами: «А скажите, чем я могу быть гарантирован, что Вы…» Он сосредоточенно вертит в руках карандаш и избегает смотреть мне в лицо. Затем, словно решившись, он поднимает глаза и с запинкой произносит: «…Что Вы не агент этого… этого Ге-Пе-У?» Мне режет ухо старое наименование знакомого учреждения. Видимо немцы ещё не знают нового имени. Несмотря на серьёзность положения, вопрос адвоката заставляет меня невольно улыбнуться. То, чего я опасаюсь в других, – подозревают во мне самом.
   Я только пожимаю плечами и говорю: «Мне ещё не приходилось думать об этом, герр доктор. Пока я думаю только о том, чтобы сохранить свою собственную голову от этого… Ге-Пе-У.» Адвокат сидит неподвижно и высказывает свои мысли вслух: «Вы хорошо говорите по-немецки… Слишком хорошо… Потом все это так необычно…» Он внимательно, как будто стараясь прочесть мои мысли, смотрит на меня, затем говорит: «Ну хорошо. Я старый человек и знаю людей. Мне кажется, что Вы говорите правду. Скажите, куда бы Вы хотели попасть?» «В американскую зону», – отвечаю я.
   «Почему именно в американскую?» – удивлённо поднимает брови адвокат.
   «Герр доктор, если человек уходит по политическим соображениям, то вполне естественно он ищет убежище у наиболее сильных врагов того режима, от которого он уходит».
   «Да, но здесь английский сектор. У меня нет связей с американцами!» Я понимаю, что это означает отказ и делаю последнюю попытку: «Может быть, Вы могли бы порекомендовать мне кого-либо из Ваших коллег, кто имеет связи с американцами?» «О, да! Это можно сделать», – отвечает адвокат и берется за телефонный справочник. Он роется в поисках нужного ему адреса, затем тяжело поднимается из-за стола и направляется к двери со словами: «Извините на минутку! Я напишу Вам адрес».
   Адвокат выходит в переднюю. Я слышу, как он разговаривает с секретаршей, как он обменивается фразами с другими ожидающими клиентами. Раздаются телефонные звонки. Кто-то приходит и уходит.
   Медленно текут минуты. В нетопленой комнате холодно и я чувствую озноб. Глупое ощущение полной зависимости от порядочности или подлости абсолютно незнакомого человека.
   Я усаживаюсь поглубже в кресле, запахиваю плотнее пальто, опускаю правую руку в карман. Я спускаю предохранитель пистолета и направляю его дулом на дверь. Если на пороге появится советский комендантский патруль, я открою огонь, не вынимая руку из кармана.
   Наконец, зябко подергивая плечами, адвокат снова входит в кабинет и протягивает мне узкую полоску бумаги с напечатанным на машинке адресом. Снова у меня мелькает мысль: «Что это – предосторожность или просто привычка немцев всегда пользоваться пишущей машинкой?!» Со сдержанным вздохом облегчения я покидаю кабинет адвоката и выхожу на улицу. В серых сумерках зимнего вечера шумят трамваи и автомобили, торопливо бегут люди. Каждый спешит домой, каждый имеет что-то, куда он идёт. А я? Меня охватывает острое чувство одиночества. Я надвигаю шляпу на глаза и ныряю в тёмную дыру метро.
   После долгой езды и блужданий по ночным улицам Берлина я с трудом нахожу указанный мне адрес виллы на окраине города. Доктор фон Шеер занимает довольно высокий пост и мне нелегко добиться личной аудиенции.
   Когда, наконец, мы оказываемся наедине в кабинете и я объясняю причину моего визита, доктор сразу же переходит к делу. Он вытаскивает из ящика стола и передаёт мне фотокопию документа, удостоверяющего, что он связан по служебным делам с Советской Центральной Комендатурой. Передо мной знакомые печати и подписи.
   Я невольно делаю такую кислую гримасу, что доктор фон Шеер не может удержаться от улыбки.
   «А чем я могу быть гарантирован, что Вы не агент этого… э-э-э?» – спрашивает доктор. Он подмигивает мне и дружески хлопает по колену.
   Мне не остается ничего другого как опять пожать плечами. Уже во второй раз я натыкаюсь на тот же вопрос.
   Доктор фон Шеер оказался деловым человеком. После короткой беседы, он согласился переговорить со знакомыми ему американцами и попросил зайти к нему за результатами через два дня.
   Попрощавшись с доктором, я направился домой. По пути в Карлсхорст я был не совсем уверен, что в этот момент доктор фон Шеер не звонит по телефону в Советскую Комендатуру, сообщая о моём визите.
   Прошло два дня. В назначенный срок, со смешанным чувством надежды на успех и одновременно в ожидании возможной засады, я снова вошел в кабинет доктора. Он коротко сообщил мне, что переговоры окончились безрезультатно. Американцы не хотят вмешиваться в это дело. По-видимому, по той же причине: «А чем мы можем быть гарантированы?» Поблагодарив доктора за его любезность, я ощупью спустился по ступенькам виллы и шагнул в темноту ночного Берлина. Снова я возвращаюсь в Карлсхорст. Я не могу пользоваться своей автомашиной с советскими номерами и мне приходится ездить на трамваях. Так и на этот раз я стою на площадке трамвая, среди суеты и давки возвращающихся с работы людей.
   На одной из остановок вблизи Контрольного Совета на площадку поднимается советский офицер и становится рядом со мной. Это пожилой человек добродушного вида с портфелем в руке. По-видимому, он задержался на работе в Контрольном Совете и пропустил служебные автобусы. Глядя на знакомую форму, я ощущаю некоторое беспокойство.
   Вдруг офицер обращается ко мне по-немецки и спрашивает что-то. Я отвечаю ему так же по-немецки. Одновременно у меня больно сжимается сердце. Вот оно – начинается! Я уже не доверяю никому, я уже не решаюсь признаться, что я русский.
   При пересадке из одной линии трамвая в другую, я брожу в темноте по мокрому грязному снегу. Неподалеку я различаю фигуру немецкого полицейского. Безо всякой определённой мысли я подхожу к полицейскому и спрашиваю у него где находится американский консулат. Полицейский видимо догадывается, что я не немец, и освещает меня с ног до головы фонариком.
   В послевоенной Германии иностранцы, не носящие военной формы или не имеющие союзного паспорта, являются самыми презренными и бесправными существами. Часто я видел на улицах Берлина эти бесцельно слоняющиеся фигуры – выброшенные на чужой берег остатки кораблекрушения.
   Полицейский принимает меня за одного из таких иностранцев и смотрит на меня с подозрением. Он привык, что эти люди обычно держатся подальше от полиции. «Мы не даём подобных справок,» – отвечает он, наконец, и ещё раз освещает меня фонариком, колеблясь не спросить ли мои документы.
   Хорошо, что он не спросил мои документы. Это избавило его от неприятной неожиданности. Пока что в моём кармане документы советского офицера, а немецкие полицейские обязаны отдавать честь советским офицерам.
   Полицейский уходит, а в моей груди ещё раз поднимается сосущее чувство. Вот начало того пути, по которому я хочу идти.
   Мои мысли переносятся назад. В первые дни после капитуляции, гуляя по Берлину, я часто надевал гражданское платье. Это давало своеобразное ощущение европейца среди европейцев. Иногда это приводило к неожиданным результатам.
   В то время в немецкой душе тесно переплетались прежнее высокомерие по отношению к другим нациям с паническим страхом перед русскими. Иногда меня принимали за «остарбейтера».
   Взбешённый оскорбительной наглостью забывшегося «юберменша», я предъявлял ему моё красное удостоверение личности с серпом и молотом, где я был изображен в военной форме. Затем я совал ему в ноздри дуло пистолета и спрашивал, чем это пахнет.
   Немец явно ощущал запах далекой Сибири. По немецким понятиям, где солдатский мундир считается почётней бобровой шубы, советский офицер в гражданском платье мог быть только одним – ужасным агентом ужасного Ге-Пе-У. Немец уже видел себя в компании сибирских медведей тоже с серпом и молотом на лбу.
   Побелев от страха, он слёзно умолял меня пожалеть его фрау и маленьких киндер. Я пугался, что с человеком сделается разрыв сердца, совал ему в рот сигарету и поспешно уходил. Мне было неприятно это сочетание безграничной наглости и раболепия.
   Теперь мне приходится вспоминать об этом. Там, куда я иду, у меня не будет ни пистолета, ни могущественного документа, определяющего сегодня моё место в жизни.
   Приехав в Карлсхорст и открывая ключом дверь моей квартиры, я слышу надрывающийся звон телефона. Это звонит кто-то из моих товарищей. Я не снимаю трубки. Я не хочу видеть никого. Я должен остаться один, чтобы подвести результаты и обдумать дальнейшее.
   Снова я хожу из угла в угол и не могу найти себе место. Итак, попытка войти в контакт с союзниками окончилась неудачей. В действительности всё выглядит не так просто, как это кажется на первый взгляд. Единственный результат – теперь мне ясно, что я должен идти на свой собственный страх и риск.
   Пытаясь войти в контакт с союзниками, я интересовался не столько формальным выполнением поставленной задачи, как принципиальной стороной дела. Мне известно, что между американским военным губернатором Мак-Нарней и советским командованием существует секретное соглашение, по которому обе стороны взаимно обязуются выдавать дезертиров.
   Англичане более предусмотрительны и они не заключали подобного договора. Но эта предусмотрительность служит малой гарантией для человека, посвящённого в обычаи военной разведки. Хотя я демобилизован и, таким образом, не являюсь дезертиром, одновременно с этим, у меня не написано на лбу, что я политический эмигрант.
   Советские военные власти со своей стороны принимают соответствующие меры. Во всех случаях бегства советское командование обвиняет беглеца в тяжёлых криминальных преступлениях и затем требует его выдачи на основании международной практики выдачи уголовных преступников.
   Близкое знакомство с подполковником Орловым (подполковник Орлов известен тем, что в 1948 году он росчерком пера отменил приговор советского Военного Трибунала по делу пяти берлинских юношей. Эти юноши были приговорены Военным Трибуналом к 25 годам каторжных работ каждый за срыв советского флага на Бранденбургских Воротах во время политической демонстрации.
   Приговор и его последующая отмена характерны для советской юстиции – сначала дать устрашающий приговор, а затем отменить его, использовав все в пропагандных целях), главным военным Прокурором СВА, позволяет мне хорошо разбираться в этих вопросах.
   В таких условиях понятно, почему я пытался предварительно восстановить связь на Запад. Это естественно придёт в голову каждому человеку. Но это внешняя сторона проблемы. Есть ещё и другая сторона, о которой я не подумал.
   Я хожу из угла в угол и мои собственные поступки последних дней начинают казаться мне непростительной глупостью. Я не должен терять чувства действительности.
   Категорическое сознание разрыва с прошлым слишком повлияло на меня. Я отрекся от своей жизни и как слепой котёнок сунулся в новый мир. Болезненное отрицание одной половины мира породило во мне ошибочное представление, что вторая половина мира безупречна. Я должен трезво смотреть фактам в лицо.
   Я считаю себя инженером и забыл о том, что я офицер советского генштаба, прошедший высший шлиф кремлёвской школы. Ведь с таким же успехом я могу сейчас вернуться в Москву и месяцем позже поехать заграницу в аппарат военного атташе – командовать целым штабом тайных агентов, покупать и продавать тех, у кого я сегодня ищу убежища.
   Я, не доверяющий всем и каждому, хочу доверия к себе! Кто поверит мне, когда я сам не знаю что, со мной происходит. Я чувствую только одно – во мне лопнула пружина и механизм негоден. Разве я имею право на доверие? Я – заблудившийся сталинский волчонок?!
   Шагая по комнате, я слышу слова: «Непростительная глупость, товарищ Климов!» Я вздрагиваю и замечаю что эти слова я сказал вслух.
   Я хотел восстановить контакт с союзниками. Хорошо, что из этого ничего не получилось! Мне, больше чем кому-либо, должны быть известны общепринятые правила войны в темноте. Хорошо встречают лишь того, кто заслужил доверие. Как это доверие заслуживается, мне тоже хорошо известно.
   Человеком интересуются до тех пор, пока он может принести пользу. Если его считают достаточно глупым, то используют в пропагандных целях. После этого его выбрасывают на помойную яму. При случае беглецов обменивают на своих засыпавшихся агентов. Всё это делается тихо и без шума. И я хотел идти по этому пути?
   «Плохо Вы усвоили мои уроки, товарищ Климов!» – звучит в моих ушах голос генерала Биязи.
   Я знаю, что советская разведка под видом беглецов часто засылает на Запад своих агентов. Их маскируют так, что в течение долгих лет они не проявляют себя. Запад знает об этом. Правда, мне известна также инструкция, где в этих случаях, как правило, рекомендуется не пользоваться людьми русской национальности.
   С одной стороны, русские возбуждают открытое подозрение, с другой стороны советская власть меньше всего полагается на советских людей. Но эта деталь неизвестна на Западе. И в таких условиях я, офицер советского генштаба, хотел сказать, что я есть я?
   Внутренний разрыв с миром лжи пробудил во мне болезненную тягу к правде. Я искал доверия. К чему мне их доверие? Мне нужно только одно – чтобы меня оставили в покое. Я не знаю, что я буду делать дальше. Я только отрекся от всего. У меня в душе пусто. Я должен иметь передышку, чтобы найти новое содержание жизни.
   Во мне всё больше и больше зреет решение – я должен исчезнуть, потерять лицо. До тех пор, пока я не найду нового лица.
   Я подвёл черту под моим прошлым. Я не думал о будущем. Первая попытка войти в контакт с другим миром заставляет меня задуматься о будущем. Я стараюсь привести в систему все стоящие передо мной возможности.
   Теперь я свободен от присяги и по правилам международной этики я свободен идти куда хочу. Я хочу отказаться от советского паспорта и стать бесподданным политическим эмигрантом.
   Если ты хочешь быть политическим эмигрантом, ты должен отказаться от советского паспорта и не отказываться от твоей страны. Это означает, что ты отказываешься от всякой правовой защиты могущественного государства.
   Ты стоишь голый и безоружный в том несовершенном мире, где считаются лишь с тем, кто силён – пусть это будет оружие в твоих руках, деньги в твоем кармане или танковые дивизии за твоей спиной.
   Сегодня Кремль восстановил против себя весь мир. Люди окружающего мира, затаив страх и недоверие, с лицемерной улыбкой будут пожимать руку тех, кто имеет советский паспорт, а свои бессильные чувства будут изливать на тебя, потому что у тебя этого паспорта нет. Это одно лицо эмиграции.
   Жизнь на чужбине нелегка. Я видел примеры. Я часто встречал в Берлине заслуживающих сожаления людей. Они говорили по-русски, но боялись разговаривать со мной. Иногда они охраняли мою автомашину около театра и были благодарны, когда я им давал пачку сигарет. Это второе лицо эмиграции.
   Конечно, есть другой выход – простой и лёгкий. Для этого нужно отказаться от своей страны, от своего народа, от самого себя – нужно врасти в новую среду, жить её содержанием и её интересами, я не обвиняю таких людей, но они не возбуждают во мне симпатии.
   Таковы для меня аспекты и возможности нового мира. Такова цена свободы!
   Глубоко за полночь хожу я по комнате. Мертвая тишина царит в доме. Спит Карлсхорст. Кругом необъятное море чужого мира. Я чувствую его холодное безразличное дыхание.
   Наконец, не раздеваясь, я ложусь на кушетку, засовываю пистолет под голову и засыпаю.
4.
   Проходит ещё несколько дней. Все это время я живу двойной жизнью. Первую половину дня я провожу в Карлсхорсте – сдаю служебные дела, оформляю бумаги для отъезда в СССР, выслушиваю поздравления и пожелания знакомых.
   Я вынужден делать вид человека, радующегося предстоящему возвращению домой, должен меняться адресами с обещанием писать из Москвы. Вторую половину дня я рыскаю по зимнему Берлину – навещаю моих немецких знакомых, незаметно зондирую почву. Мне нужно знать пути, которыми идут люди на Запад.
   День за днём проходит безрезультатно. Обычный срок оформления к отъезду – три дня. Я провёл уже две недели.
   Чем больше уходит время, тем тяжелее становится мне вести двойную игру. Я начинаю замечать, что мои нервы не выдерживают напряжения. Все чувства ненормально обострены. Знакомые, встретив меня на улице, спрашивают, чем я болен. Я ссылаюсь на грипп.