Цыганистого вида парень в вытертых на коленях джинсах, высокий, обаятельно сутуловатый, небрежно раздвинув по дороге стайку девочек, подошел к Маше каким-то особенным пружинистым шагом, словно подтанцевал.
   – Девушка, я вас, кажется, где-то видел... – Он нарочито стеснительно улыбнулся, подчеркивая пошлость такого примитивного способа знакомства. Насмешливо прищурившись, парень неожиданно наклонился и клюнул Машу крючковатым носом в руку. А когда он поднял голову, Маша почти задохнулась. Со слегка искривленным носом, темными, почти черными глазами и неясной полуулыбкой, он оказался красивым какой-то промежуточной красотой, еще не восточной, но и не бледной русской.
   – Я в кино снималась, – скромно потупившись, ответила Маша. Имелось у нее на всякий случай одно самое застенчивое выражение лица, которым она всегда пользовалась, когда очень хотела произвести впечатление. – Я актриса.
   – Ах, актриса... – протянул парень. Кажется, на него это не произвело впечатления. – Я – Антон. Но вы, госпожа актриса, можете называть меня как угодно – Тони, Антошка, Тотошка или даже Кокошка. – Он опять улыбнулся.
   Вот от этой нахально-победительной улыбки Маша и пропала. Со своим детским эталоном мужской красоты она рассталась мгновенно. Антон (назвать такого красавца именем рыжего героя мультфильмов или крокодиленка Тотоши было немыслимо) красивей атлантов. У атлантов только мраморная стать, а у него и стиль, и обаятельная мужская наглость. Вместе с атлантами был сметен Дядя Федор.
«А» и «Б» сидели на трубе. «А» упало, «Б» пропало...
   Маша назубок помнила заветы русской классики – «умри, но не давай поцелуя без любви»; но с Антоном уже через минуту стало ясно, что это любовь. Они только вышли из Мухи, как Антон уже прижимал ее к себе.    «Сейчас будет другая жизнь, и навсегда», – только и успела подумать Маша. Антон поцеловал ее, и началась другая жизнь.
   Хоть и познакомились как дети в песочнице, а все же за каждым уже был свой мир. Маше хотелось как можно быстрее своим миром поделиться, и родителями, и Бабушкой, и друзьями. Своим, только чуть более интересным.
   – У меня два брата и сестра, – поведала Маша.
   – Как, вас четверо?! – поразился Антон.
   – Ну да, а что ты удивляешься, я из многодетной семьи! – накручивала Маша. – Братья работают в дипломатическом корпусе в... – она на секунду задумалась, – в Китае... а сестра... оперная певица.
   – С Китаем у нас, кажется, нет дипломатических отношений, – лениво удивился молодой человек.
   Ему были безразличны Машины родственники. Антон больше хотел целоваться. Заталкивал ее в каждый встреченный двор на Фонтанке, а на Фонтанке дворы в каждом доме, по-другому там не бывает...
– Вот, послушай, – вырвалась Маша на минутку у него из рук. – У меня есть стихи про Питер.
   – А зимой, что ли, не любишь? – подозрительно спросил Антон и насмешливо улыбнулся. – Стихи надо писать как Бродский, а ты пишешь как Агния Барто. Эх ты, идет бычок качается... – Он опять поцеловал Машу. – Знаешь Бродского?    Маша растерянно кивнула. У нее был свой, отдельный от родителей, перепечатанный Бродский, синий томик с тонкими, почти папиросными страницами.
   – Мои стихи, между прочим, в «Юности» напечатали, – кинула она пробный камень вранья. – И по радио я стихи читала, в передаче... не помню как называлась... – Машино вранье почти никогда не бывало корыстным, но ей так хотелось, чтобы Антон немедленно, прямо сейчас, в этом пыльном дворе на Фонтанке, понял, какая она необыкновенная. Понял и полюбил ее навсегда невыносимой, невероятной любовью!
   За несколько шагов до своего дома Маша резко остановилась и погрустнела:
   – Дальше я пойду одна...
   – Почему это? – возмутился Антон.
   В Машином доме, как везде на Петроградской, был двор, а во дворе укромные уголки и полутемный подъезд. И все это открывало немалые возможности для того, чтобы узнать Машу поближе.
   – Понимаешь... – Маша чуть не сказала, что ее братья страшно ревнивы, но вовремя вспомнила, что послала их в Китай. – На втором этаже живет парень, который ужасно в меня влюблен, с самого детства...
   – Ну и что? – воинственно подобрался Антон.
   – Он инвалид. Без ноги. Без обеих ног. – Машины глаза заволоклись слезами. – Я – единственное, что у него есть... я всегда со всеми прощаюсь здесь, на улице, чтобы его не расстраивать. Ты только представь, он сидит и смотрит в окно...
   – Да, тогда конечно, – посерьезнел Антон.
Впоследствии, когда Маша вдруг ощущала, что градус драматичности жизни скучно понизился, она время от времени угощала Антона историей про сестру, которой подлые завистницы интригански подсыпали чихального порошка прямо перед выходом на сцену. Когда выяснилось, что братьев-китайцев и сестры – оперной певицы не существует, Антон уже не очень удивился. Не удивило его и то, что куда-то незаметно исчез, словно растворился, несчастный инвалид. Вместо него на втором этаже, как оказалось, жила добрая услужливая Нина, у которой можно было немножко, урывками побыть одним. Нина оказалась Маше куда полезнее, чем влюбленный инвалид.
   А тем первым вечером Маша, озадаченная своим поэтическим неуспехом у Антона, в обязательном ежевечернем разговоре приступила к Бобе Любинскому с требованием немедленно, прямо сейчас, сказать ей чистую правду о ее стихах. – Ты меня хвалишь, и я, как дура, всем читаю. А стихи-то, оказывается, ужасные, Агния Барто! Я из-за тебя опозорилась! Придушу, когда увидимся! – угрожающе кричала она в телефон. – Вот эти, послушай строгим ухом.
   ...Я люблю этот город летом.
   Там, за дверью дощатой убогой,
   За убогим скользким порогом,
   С черной лестницей по соседству
   Затерялся кусочек детства...
   – Машка, ты умница, – отозвался Боба. – А тот, кому не понравилось, – придурок!    – Нет! Он... я... в общем, мы... – Прикрыв трубку рукой, Маша прошептала еле слышно: – Любим друг друга...
– Давно любите, минут пять – десять? – Боба вздохнул. Он привык к тому, что Маша всегда раскрашивала жизнь в яркие картинки. Но сейчас ему хотелось взять и потрясти ее за шиворот, как котенка.
   Антон был на несколько лет старше Маши и, конечно, умнее значительно. И вообще, главнее. Учился он, как и Маша, на первом курсе, но ведь Муха тем и отличалась, что в одной группе рядом с мальчиками и девочками, «детьми», учились взрослые, «старички», – после художественных училищ, после армии и просто те, кто поступал в Муху по многу лет.    Антон считался самым интересным среди первокурсников-«старичков» и был Машиным большим счастьем, спортивным призом и военным трофеем, с которым ей незаслуженно повезло.
   Про Машу же никто не знал, что дед ее академик, а сама она внучка Берты Семеновны, дочь доктора наук, обожаемая Костей Принцесса, любимая подружка Бобы Любинского, снималась в кино, пишет стихи и учится на искусствоведении. Будущая «ведка». Не творец.
   Зато Маша узнала о себе кое-что новое. В их жизни главной красавицей на все времена была Аня. Будто ловкими пальцами чернику с густо усыпанного ягодами кустика, Аня собирала все восхищение. Рядом с ней казалось неуместным упоминать, что Маша, к примеру, хорошенькая, пусть и не такая красавица, как мать. А тут вдруг признали – Маша Раевская красивая. Назначенная красавицей Маша чувствовала себя неловко. «Красивая» было как платье, а внутри платья словно и не она. Маша была Антону благодарна. Ведь она стала красивой только потому, что он ее выбрал.
   Первый любовный опыт Маша получила не в чьей-то одолженной на час квартире и не в темном подъезде, а в Мухе, чужом институте, куда она обманом и хитростью попадала на лекции по истории искусств. Лектор показывал слайды и, естественно, выключал свет. В зале-амфитеатре рассмотреть, чем занимаются студенты, за сплошными столами было невозможно. Как только его палец касался выключателя, большинство мгновенно засыпало, и состоянию аудитории позавидовала бы самая ревностная приверженица тихого часа в детском саду.
   Однако самая продвинутая часть детсадовской группы в тихий час никогда не спит, а ловко притворяется, предпочитая занятия поинтересней. Некоторые студенты использовали тихий час для любви. Конечно, для любви в полном объеме условий все же не было, но лишь, как сказали бы теперь, для орально-генитальных контактов. Маша и Антон в то время таких слов не знали, они просто любили друг друга как могли.
   Маша вовсе не была склонна к прилюдному сексу. Маленькая принцесса, если бы она выросла и очутилась на лекции по истории искусств, конечно, не позволила бы Антону гладить себя в темноте и сама ни за что не стала бы его гладить. Но она так стремилась делать для Антона все, что хотелось ему! И хотя ей бывало неловко и стыдно, она храбрым солдатиком-новобранцем смотрела из ласковых рук своего сутуловатого генерала Антона на осуждающих ее девочек.
   И если вы считаете, что это нехорошо, вспомните себя и своего кого-нибудь очень любимого в двадцать лет, когда между вами даже не искра пробегает, а постоянно полыхает злое голодное пламя неразумной страсти.
   Лектор нетактично, без предупреждения, нажимал на выключатель, и на свету обнаруживались Маша с резко вспорхнувшими с Антона руками, странными уплывающими глазами и Антон с перекошенным от злобы лицом.
   «Какая тонкая художественная натура эта хорошенькая девочка, всегда сидящая наверху слева, – думал дальнозоркий лектор. – В какое волнение повергает ее волшебная сила искусства».
   Однажды вышел конфуз. В зал со срочным объявлением вошел декан и за ним заместительница, тощенькая ушлая тетка. Зажгли свет.
   – Предупреждать надо! – заорал кто-то с дальнего ряда.
   Студенты поднялись, декана всегда приветствовали по школьной привычке стоя.
Маша встала с красными щеками, расстегнутой рубашкой, прикрывая руками расстегнутую «молнию» на джинсах.
   – Девушка! Как вам не стыдно! Я вам говорю, девушка! Занимаетесь на лекции бог знает чем, – скривилась зоркая замдекана, давно забывшая, что такое мужская рука, не говоря уж обо всем остальном.
   Маша не засуетилась. Даже рубашку застегивать не стала. Стояла гордо, смотрела прямо. Внутри бился ужас – сейчас обнаружится, что она не учится здесь. Сообщат в академию, вынесут выговор, выгонят... Выбывшая по непригодности из любовного строя замдекана брезгливо смотрела на открывшуюся тоненькую ложбинку между полными грудями. Чем страшнее метались мысли, тем выше Маша задирала подбородок. Бабушка учила не показывать своих чувств.
   В этом же зале читали курс «Пластическая анатомия». На «Пластическую анатомию» Маша тоже ходила. Пока студенты изучали скелет, Антон подробно изучал строение Машиного тела. То щекотал ее под коленками, то поглаживал позвонок... С серьезным лицом он вдруг ахал и обеспокоенно уверял Машу, что только что открыл в ее теле ранее неизвестную науке кость.
   – Бедная Раечка, – шептал он. Раечкой, от Раевской, называл Машу только Антон. Получалось так интимно, что Маша мгновенно растекалась, как шоколадка на солнце, густой сладкой нежностью. – У тебя три берцовые кости. Вот сама пересчитай, у меня, – он тянул ее руку к себе, – а у тебя – раз, два, три...
   Теперь тебя, Раечка, в качестве экспоната поместят в музей, – задушевничал Антон, – но я буду тебя навещать и проносить под рубашкой твои любимые пирожки с капустой. А вообще нелегко тебе придется. У экспонатов очень строгий режим питания.
   – Маша! Приглашай своего гостя пить чай! – Юрий Сергеевич никогда не врывался к дочери и сейчас, как обычно, постучав для проформы в дверь, рассеянно заглянул в ее комнату. Маша с Антоном, тесно прижавшись друг к другу, сидели на диване под одним пледом. – Что? Почему? Почему вы так сидите?    Отец, на секунду не «удержав» лицо, жалко скривился. Смутился от собственного глупого вопроса, молча вышел, укоризненно взглянув на свою девочку.
– Они там сидят... это же просто неприлично! – пожаловался он Ане и беспомощно добавил: – Он мне не нравится...
   Пахло чужим цветением. Аня чувствовала страсть в воздухе своего дома так явственно, будто мимо пронесли огромный букет с удушающим запахом. Там, за Машиной дверью, творилась любовь, – она знала это так же точно, как если бы сама сидела под пледом, сходя с ума при каждом мужском прикосновении.    Что-то одновременно происходило с дочерью и с ней. В одном месте прибывает, в другом должно убывать, – это закон жизни, философски повторяла она, рассматривая себя в зеркало. В каштановых волосах появились оскорбительные, противно торчащие седые спирали. Первая беспомощность перед старостью. Аня тщательно пересчитывала морщинки на лбу, под глазами. Иногда выходило всего, к примеру, шесть, а на следующий день уже семь. Тогда она пересчитывала заново, и опять получалось шесть.
   «Такие лица, как у тебя, сохраняют красоту до старости», – ласково успокоил Юрий Сергеевич, заметив ее горестное стояние перед зеркалом. И еще немного погудел Ане в шею «у-у-у!». Он застал Аню, когда она пыталась пинцетом вырвать волосок, откуда-то появившийся на подбородке, и, услышав его глуховатый голос, вскинулась испуганно, будто ее застигли за чем-то стыдным. Ей было нестерпимо неловко и волоска на подбородке, которого прежде никак не могло быть, и зажатого в руке пинцета, и своего жалкого старания, и виноватого вида. И необъяснимо неприятна была мужнина ласковость, словно она в чем-то не оправдала его ожиданий, а он за это ее жалел.
«Такие лица, как у меня, сохраняют красоту до старости, – повторяла она про себя. – Такие лица, как у меня...» Неправда, все неправда! Она предъявляла ко времени свой обидчивый счет. Лицо начало расплываться, стало каким-то волнистым. Выпячивалось то, чего не было раньше, уже немного отвисли щеки, ослабевший подбородок противно дрожал студнем...
   Юрий Сергеевич кружил по кухне, нервно поглядывая в сторону коридора, туда, где его дочка обнимала чужого неприятного парня. Прямо-таки физическую брезгливость вызывал у него этот чернявый красавец.    – И почему он держится с ней так по-хозяйски... и улыбка у него какая-то наглая...
   – Не преувеличивай! Мальчик как мальчик, красивый, между прочим... Ну, если тебе не дает покоя, что они там сидят, давай я сама их позову, – предложила Аня. – Сначала буду долго шаркать ногами, шуршать и кашлять под дверью... Нет ли у тебя чего-нибудь, что очень громко и страшно шуршит?
Аня погладила Юрия Сергеевича по голове. Вот у него почему-то ни одной седой нити. Несправедливо...
   Юрий Сергеевич так счастливо учился вместе с дочерью, словно в свои сорок с небольшим начинал жизнь заново и сам собирался стать искусствоведом. Конечно, знай Юрий Сергеевич, что Маша почти что занимается почти любовью на лекциях по истории искусств в чужом институте, он бы ни за что не стал ей помогать. Но он не знал. Юрий Сергеевич внимательно изучал историю искусств и диктовал Маше шпаргалки.    Антон учился на специальности «интерьер». Для него начерталка была предметом необходимым. «Будущие интерьерщики должны уметь легко накидать чертеж любого помещения», – говорил преподаватель. Антон чертил грязно, и Маша, которая не могла «накидать» даже три проекции спичечного коробка, пыталась ему помочь начертить набело.
   – Раечка, вот вид сверху... а вот оксонометрия... – объяснял Антон.
   Тая от нежности, Маша преданно смотрела любимому в глаза. Все, что происходило без Антона, казалось временем, выброшенным из жизни прямиком в помойку.
   Маша у Антона не бывала. Вся их совместная жизнь проходила у нее. Все сложные задания они поначалу делали вместе, например отмывку. Вместе вычертили храм Посейдона, затем наложили лист ватмана на подрамник и туго затянули. Юрий Сергеевич всегда смотрел на Антона как вежливая собака на чужих, а тут не выдержал, вмешался.
   – Ты, главное, узлы затяни! – кричал Юрий Сергеевич, кружа вокруг подрамника. Маша никогда еще не видела его таким возбужденным. – Затягивай узлы! Если высохнет неправильно, образуются усы...
   Храм Посейдона сох ночью в лежачем положении. Юрий Сергеевич уступил храму свою комнату, сам отправился ночевать на кухню. Утром Маша услышала горестное бормотание отца:
   – Вот черт, лопнул. Взял и лопнул... Что же мы сделали неправильно?
   Переделывали храм Посейдона Юрий Сергеевич с Антоном вдвоем. Маша слонялась вокруг и любовалась. Антон с отцом, двое мужчин, делают общее дело, и она, женщина, рядом, как положено. Отмывка завершалась слоями – построить тени, затем отмыть... очень кропотливое занятие. Слишком кропотливое для влюбленной Маши.
   Берта Семеновна твердила Маше:
   – Недопустимо погружаться в свой предмет. – «Предметом» она называла любимого, партнера, мальчика, кавалера, в общем, «предметом» в данной ситуации был Антон. – Необходимо развивать себя как личность, – говорила Бабушка, выражая лицом презрение к разным клушам, которые растворялись в своих Мишах, Петях, Колях...
   – А как же ты сама, Бабуля? – намекала Маша.
   Берта Семеновна не удостаивала внучку ответом. И без слов понятно было: разве можно сравнить Сергея Ивановича с Мишами, Петями, Колями!
   Постепенно Маша со всеми в Мухе перезнакомилась. Мухинские девочки бесконечно сидели в кафе на первом этаже, пили кофе, знакомились. Маленькое кафе было только для преподавателей, но особо предприимчивые девчонки просачивались и туда. Маша с ними не бывала, ей знакомиться было не к чему. Антон учился старательно, с ним и Маше кое-что как будущему искусствоведу полезное перепадало. Пока Маша до трех часов дня страдала без Антона в академии, у Антона были «спецы» – рисунок, живопись, композиция. Маше очень хотелось, чтобы он ее после занятий в академии хотя бы раз встретил, но Антон «спецы» не пропускал. Но ведь если перебежать дорогу, переехать на любом троллейбусе Неву («Девушка, что вы ходите взад-вперед по троллейбусу! Быстрее не будет!» – раздраженно сказала Маше старушка в троллейбусе. А Маше казалось, что будет!), то от Дворцовой можно добежать до Мухинского училища за двадцать шесть минут.
   Маше повезло. Основная учеба у Антона начиналась после занятий, в мастерских. Учились у одногруппников-«старичков». Студенты после художественных училищ устраивали мастер-классы, они уже писали темперой. У одних Антону нравилась палитра, у других «приспособка». Маше особенно любопытно было рассматривать «приспособку» – ножи, заточки. Специально сваренная резинка, похожая на желтый студень, называлась «клячка». К этой резинке Маша испытывала прямо-таки физическую страсть. Ей ужасно хотелось «клячку» съесть. Машу привлекало все – то, что ребята учились друг у друга, и что Антону все интересно, и как страстно он хочет все постичь, всему научиться.
   – Я понял, если акварель писать слишком плотно, она становится гуашевой, – удовлетворенно замечал Антон. – И еще я теперь знаю... добавлять белила – дурной тон. Краска становится мутной, не акварель и не гуашь...
   Маша кивала. Антон уже перенял особый шик старшекурсников – рисовать мягким материалом на грунтованной бумаге. Иногда Маша заглядывала вместе с ним на пятый этаж. Там пахло маслом и скипидаром и ходили Антоновы боги – только там, на «монументальной живописи», писали маслом.
   Дважды в неделю проводились вечерние наброски. Антон не пропустил ни разу. Маша сидела рядом с ним, за компанию делала наброски с обнаженной натуры. Натурщица – алкоголичка по прозвищу Сиська, похожая на усохшую веточку с пустыми мешочками грудей и треугольными коленками, – считала Муху своей вотчиной. Она приходила днем, валандалась по мастерским, обнаруживалась то в буфете, то в курилке, жалкая, с телом, известным студентам до каждой клеточки, как не бывает изучено даже тело любовницы.
   Однажды вахтерша попросила ее посидеть минуточку на вахте. В восторге от выпавшей ей на миг важности, натурщица принялась спрашивать у всех студенческие билеты. Надо же было случиться, что как раз в эту минуту в училище приехал крупный партийный начальник. Окруженный журналистами, партийный начальник вальяжно вошел в вестибюль, но был остановлен. Бдительная усохшая веточка с начальственной важностью на испитом лице требовала у пожилого партийного руководителя студенческий билет. Сиська держалась стойко, согласно инструкции. Так и не пустила! Антон превыше всего ценил в жизни художественность, и его поразила страстность, с какой Сиська проживала свой звездный час. С тех пор у Антона были с ней особые отношения. Он называл Сиську Ларисой Петровной, приносил, угощал и беседовал.
   «Настоящие мужчины жалеют сирых и убогих!» – гордилась Маша.
   А еще настоящие мужчины, оказывается, очень противоречивы. Оказывается, что чужие слова для них очень важны.
   Главными учебными событиями, когда определялось, кто ты и чего стоишь, были развески, иначе говоря, преподавательский обход студенческих работ. Все подачи делались в последнюю ночь перед развеской, все оставались в Мухе на ночь. Все, кроме Маши. Маша уходила домой, чувствуя себя отвергнутой хорошей девочкой – Красной Шапочкой, вынужденной нести бабушке пирожки и горшочек с маслом, пока остальные творят, выпивают и живут интересно. Студенческие работы, подачи, вывешивали на стенах или раскладывали на полу в Молодежном зале.
   На первый для Антона обход Маша вошла в Молодежный зал в два приема. Сначала просто коснулась бронзовой ручки, ощутив мгновенный, как вздох, трепет, и через секунду потянула огромную дубовую дверь на себя. Тянешь-потянешь дверь, наконец входишь. На полу лежат работы или на стенках висят. И среди них – Антонова.
   Антон помногу переделывал, сомневался. Пока шел обход, Маша от волнения сгрызла ноготь, чего за ней прежде не водилось, а Антон старательно говорил на посторонние темы.
   Антон получил тройку.
   – Ты знаешь, кому не понравилась моя подача? – спросил он, глядя мимо Маши. – Этому Кретину Ивановичу. Придурку, который карандаша не умеет держать! Знаешь, как он себя называет? Лучший художник среди альпинистов, лучший альпинист среди художников.
   Маше казалось, что тройка за подачу – не трагедия. Вот если бы не приняли, переделывать пришлось, такая морока, а тройка... подумаешь!
   – Вот и организовывал бы конкурс детских рисунков на горнолыжном курорте, – огрызнулся Антон. Он так злился, что рефлекторно сжимал кулаки. – Пробил голову в горах... а теперь берется критиковать мои работы.
   Маша хотела Антона утешить:
   – А мой папа говорит, критика нужна художнику, чтобы разъединиться со своим творением. А еще говорит, что все великие переставали творить после получения Нобелевской премии. От недостатка критики. Наш «альпинист» хочет, чтобы ты творил.
   Она погладила Антона по голове, как маленького мальчика, и, как маленький мальчик, он тут же захотел сделать маме больно...
   – Ты что думаешь, мне нужны твои утешения?
   Дернулся от Маши, как от неприятного запаха, ушел куда-то. Оглянулся. Все-таки оглянулся, ура!
   – Раечка, через десять минут на нашей скамейке.
   Маша просидела на скамейке в соседнем дворе почти два часа, то порываясь уйти, то делая перед собой вид, что вроде как задремала и забыла – ах-ах, сколько же это времени прошло, а я и не заметила! Когда Антон подошел к ней – танцующая походка, длинные ноги, плечи немного сутулые, поднятый воротник похожей на военную черной куртки, – любимый, – Маша состроила независимое лицо и защебетала небрежно-весело. Будто ничего и не было, будто не ждала два часа. Если показать, что он ее обидел, получится стыдно, унизительно. Гораздо лучше сделать вид, что ничего не произошло, все нормально.
   Маша выпросила у Кости для Антона большие колонковые кисти, Косте выдали в Союзе художников, – страшный дефицит. Антон радовался, простил Машу за нечуткость.
   От дуновения критики Антон впадал в вялую истерику. Чужие слова, любые, были для него очень важны. Мастер – модный архитектор, делал «Прибалтийскую», «Пулковскую», сказал: «Я сразу вычисляю, кто сможет заниматься интерьером. Вы, Антон, сможете, вы законченный художник». Парень был счастлив целую минуту, пока не грохнул общий смех. Игра слов превратила Антонов триумф в дежурную шутку. Теперь каждый мог подойти и глубокомысленно кивнуть на мазню соседа: «Вы законченный художник».
Маша мельком думала – восхищение, преданность и все подобные штучки полагаются женщине! Женщине или настоящему художнику, человеку с тонкой душевной организацией. Значит, Антон у нее – настоящий художник.
   Трижды в неделю Аркадия Васильевна вела в поликлинике вечерний прием, и Маша с Антоном после занятий отправлялись к Нине. Не желая терять ни минуты, ловили на Фонтанке такси, врывались к Нине и, тяжело дыша, останавливались в прихожей, словно с разбегу ударившись лбом в стенку. Дальше происходило церемонное чаепитие. Нина беседовала, Маша с Антоном сидели с занятыми друг другом лицами. Как только Антон, нервно поглядывая на часы, начинал приплясывать на своем стуле, бессмысленно улыбался и забывал участвовать в беседе, Нина, розовея от смущения, неопределенно произносила:    – Пойду посмотрю... – и уходила на кухню.
   Каким-то непостижимым образом она умудрялась спиной дать понять Маше, сколько у них времени. Нина еще была в комнате, а Антон уже бросался к нижнему ящику шкафа, где под Ниниными трусиками и лифчиками хранилась их с Машей личная простыня.