Сидящий в левом кресле всегда смотрел только на Деда с Машей на коленях, а в правом – опасливо поглядывал на полку на всякий случай. Маша всегда успокаивала: мол, не бойтесь, не упадет, здесь столько народу до вас сидело, и все живы остались. Дед довольно хмурился, покашливал. У аспирантов в глазах сияло обожание. На лицах кандидатов наук читалось страстное желание с Дедовой помощью стать докторами. Самим докторам наук тоже многое бывало нужно – отзыв на книгу, поддержка на ученом совете и так далее... Если у дяди Володи Любинского или дяди Алеши Васильева возникали проблемы, например назначенную встречу перенести, то сначала через шкаф Машу вызывали в родительскую квартиру, а затем, уже с поручением, опять через шкаф, она отправлялась обратно к Деду. Так и курсировала, преисполненная сознанием собственной важности. Почтительная зависимость окружала Деда, а вместе с ним и Машу, дедушкину внучку.
«Какая чудная у вас внучка!», «Удивительный ребенок», «Очарование!»... Каждый произносил что-нибудь милое. Взирая на мир с острых Дедовых колен, Маша чувствовала себя такой же важной персоной, как Дед. А возможно, и еще важнее, ведь она была самой главной Дедовой ценностью. И вне дома, во дворе или на даче, играя с девочками, она ощущала значительность Деда для человечества и себя как полноправного представителя Деда в мире.
   – Ну, Принцесса, ты у нас теперь кинозвезда! – басил Володя Любинский, танком передвигаясь по узкому ему в плечах и в животе коридорчику. За ним, перебирая сухими ножками, семенила Аллочка Васильева. Алеша Васильев не так давно умер от инфаркта. Год и два месяца назад плакал навзрыд Володя Любинский, плакал Юрий Сергеевич, с удивленными слезами смотрели на могилу Алеши, «своего» мальчика, Берта Семеновна и Сергей Иванович.    Алеша Васильев был единственным из «мальчиков», включая и его собственного сына, кем Сергей Иванович всегда был полностью доволен. После защиты кандидатской Алеша преподавал. Руководителем его докторской был профессор, тоже бывший ученик Сергея Ивановича, в своей научной карьере Алеша полностью зависел от Сергея Ивановича. Издали совместно два учебника, Сергей Иванович собирался пробить ему профессорское звание и заведование кафедрой. Так что Алеша «остался в семье».
   Володя Любинский ушел из науки в производство, и, хотя Любинскому тоже необходимо было научное покровительство Сергея Ивановича, все же чистые производственники – это не ученые, второй сорт.
   С сыном Сергею Ивановичу было еще более мучительно. В части научной карьеры сын вроде бы оправдал его ожидания. Кандидатскую защитил так легко, будто получил школьный аттестат. Затем увлекся модным математическим моделированием, и очень легко и быстро. Затем, не мучительно, как полагалось и как было у Алеши Васильева, а неположенно быстро защитил и докторскую, стал доктором уже не химических, а математических наук. Сергей Иванович даже обвинял сына в том, что тот пользуется его именем. Не впрямую, конечно, но имя Сергея Ивановича Раевского в научном мире безусловно сыграло свою роль. Внутренний разлад отца с сыном никого не касался, а вот что Юрий Раевский – сын самого Сергея Ивановича Раевского, знали все, кому положено было знать.
   Сергей Иванович в общем-то понимал, почему его раздражает, что сыну так легко далась научная карьера. Членкор Раевский был чистым химиком, и сам род его научной деятельности требовал дотошной проверки гипотез, кропотливого эксперимента и трудоемких внедрений, а сын стал математиком, а у математиков-физиков, объяснял он отцу, пара формул – и ты кандидат, еще пара формул – и ты уже доктор. К тридцати – тридцати пяти годам ты или уже доктор, или уже нет.
Отцу казалось, что сын не живет наукой, а кокетничает с ней. И действительно, различие между ними было подобно тому, что существует между человеком фанатично верующим и тем, кто светски заходит в храм по праздникам, раскланивается со знакомыми и идет дальше по своим делам. К тому же Деду все не давали звание действительного члена Академии наук, а он мечтал об академической шапочке. Но что-то там, в высших научных кругах, не складывалось или складывалось не так, и легкая, ненатужная научная деятельность сына не радовала, а, напротив, затрагивала какие-то детские обидчивые струнки в душе отца. Так что Сергею Ивановичу по-настоящему остался верен только Васильев. Теперь Дед чувствовал себя одиноким и скорбел из-за Алешиной смерти не меньше его друзей.
   Ни Юрий Сергеевич, ни Аня Аллочку не любили. При жизни Алеши с ее присутствием скорее мирились. Но после Алешиной смерти ничто на свете не помешало бы Юрию Сергеевичу не только принимать его вдову в своем доме как почетного гостя, но и совершенно искренне считать Аллочку своим личным любимейшим другом, таким же близким, каким был ему Алеша Васильев.    За матерью плыла тоненькая длинноногая Наташа, вслед за ней по коридору распределилась команда Любинских. Зина Любинская шла с таким воинственно-сосредоточенным лицом, словно размышляла, что же будет сейчас готовить на ужин. «Тетя, какая у тебя важная попа», – уважительно сказал ей как-то незнакомый малыш на улице. А наверху Зина была тоненькая, плавная. За ней – мальчики, Боба и Гарик. Боба на третьем курсе института (когда они говорили просто «институт», то всегда имелся в виду Институт, тот, где работал членкор Раевский и учились они сами). Гарик пока нигде не учится, думает. Благо от армии освобожден.
   Такому большому и сильному, настоящему мужику, каков Володя Любинский, и полагалось иметь двоих сыновей. Невысокий полноватый Боба, такой уютный и пухлый, что хотелось ткнуть его в живот, торопился, легонько подскакивал, как воздушный шар. Гарик, словно отделив себя от общесемейного волнения, с брюзгливо-независимым видом нехотя двигался за братом, на ходу подергивая плечами.
   Володя Любинский, огромный, под метр девяносто, сразу заполнил собой весь полукруг семиметровой кухни-гостиной. Чуть не все окно заслонил. И куда ни глянь – всюду его живот, так Володи казалось много. Старший Любинский был так хорош своим мощным разворотом плеч и крепкими длинными ногами, что даже сильно выступающий живот как-то скрадывался и казался законной принадлежностью замечательно интересного мужчины. Почти лысый, но и лысый как-то особенно красиво, Володя, с его горбатым массивным носом, выдающимся вперед почти квадратным подбородком и глубоко посаженными темными глазами, излучал упрямую силу и безусловную мужественность. Юрий Сергеевич называл Володю «еврейским богатырем» и «последней надеждой нации». И действительно, на фоне городского пейзажа, населяемого легкими и узкоплечими питерскими еврейскими интеллигентами известного типа «в очках и шляпе», огромный Володя Любинский смотрелся брутальным красавцем и «настоящим мужиком», подчеркнуто жестким и суровым. Володя всегда был немного зол и слегка грозен, легко впадал в ярость. Зине часто приходилось за мужа извиняться. «Мы на лицо ужасные, добрые внутри», – привычно оправдывалась она.
Старший Любинский полностью владел и правил своей семьей, разбрасывая во все стороны громы и молнии. Зина, невысокая, «полнопопая», как говорил муж, с черными, до узких плеч распущенными волосами и нервным лицом, делала в его отсутствие все, что хотела. А при нем то же самое, только тихонечко.
   – Какая же Машка у нас талантливая! И стихи пишет, и рисует, а теперь еще и актриса!    Зина успевала и восхищаться, и изящными движениями маленьких рук подправлять на свой вкус накрытый стол. Обе они, и Зина, и Аллочка, с удовольствием осуществляли свое право суетиться по хозяйству на кухне Раевских.
   – Маша молодец, – улыбаясь немного искусственной улыбкой, подтвердила Аллочка.
   Окинув хозяйским взором стол, она еще раз переставила за Зиной тарелки и водрузила в центр стола блюдо с «Наполеоном». «Наполеон» был Аллочкиной гордостью. Она приносила его на все торжества и требовала детального обсуждения. Ругать «Наполеон» тоже разрешалось. Главное – подробно и участливо.
   – Сегодня проложила коржи вишневым вареньем. Попробуете и скажете, лучше так или со смородиновым. Хотя в прошлый раз было кисловато. А может, вообще с одним кремом делать?
   – Мама, ну что ты вечно со своим «Наполеоном», – нежным голоском отозвалась Наташа.
   Алеша Васильев предметами советского богатства не разжился. Изредка покупал антикварные мелочи, но машина у него была старенькая, а в даче он и вовсе не нуждался. При нем семья жила прекрасно, обеспеченно и мило. Без роскошеств, но – покупали что хотели, отдыхали где хотели, то в Крыму, то в Прибалтике, даже в Болгарию съездили. Когда он умер, оказалось, что особенно ничего и нет. Во всяком случае, для того, чтобы вдова и дочь продолжали безбедно существовать. Квартира в центре, но всего лишь двухкомнатная, к тому же во втором, проходном между Желябова и Мойкой дворе, приличная, но не роскошная. Можно кое-что продать, но ведь это означает вынести из дома. Так неприятно! Аллочка, серая мышка с трагическими морщинами на незначительном лице, при муже не работала. Теперь она удивленно говорила: «У нас с Наташей настоящая потеря кормильца, прямо как в прежние времена!»
   Пришлось вспомнить о своем среднем медицинском образовании и пойти служить в регистратуру поликлиники, что во дворе улицы Софьи Перовской. В окошке регистратуры Аллочка сидела со скорбным лицом. Потом ничего, привыкла. Даже понравилось. Люди вокруг, и власть какая-никакая, хочешь – ответишь, а хочешь – так ответишь, что человек подумает: «Лучше бы не спрашивал».
   Но зарплата регистраторши была мала, и Аллочка с Наташей проедали кусочки из прежней жизни. Из квартиры постепенно один за другим уплывали в комиссионный немногие ценные предметы – столовое серебро, фарфоровая ваза XIX века, несколько картин – Крамской, какой-то спорный Левитан. Что-то еще оставалось, но уже совсем немного.
   Наташа тоскливо следила за тем, как исчезают вещи, среди которых она выросла. Неприятно было ужасно. А вам было бы приятно? Аллочка очень хорошо объяснила Наташе, как это ужасно – когда было-было и вдруг не стало. Оказалось, что настоящую, для жизни, а не эфемерную ценность имеют столовое серебро и бриллиантовые серьги. Да Наташа и сама поняла, невелика наука, когда сегодня ложечки серебряные продали, а завтра на ложечки купят ей джинсы и кофточку. «Господи, что бы с нами было, если бы после отца совсем ничего не осталось», – прикрывая глаза от ужаса, говорила Аллочка. Наташа согласно кивала и тоже зажмуривала в страхе глаза.
   – А Берта Семеновна с Сергеем Ивановичем придут? – поинтересовалась Зина.
   Спросить у них самих она не решилась, хотя только что кланялась им вместе с мужем.
   – Вряд ли, – легко ответила Аня, – они Машину кинокарьеру не одобряют, и опять все шишки на меня. Считают, будто я ее порчу. Отвлекаю от учебы, настраиваю, поворачиваю не в ту сторону... В общем, как всегда!
   – Бабушка сказала, что она бы не хотела для меня будущего профессиональной актрисы, хотя сняться в кино – хорошая возможность узнать жизнь... У нее такая теория – нельзя рано выходить замуж, ну, в двадцать лет, например, или в двадцать пять, а необходимо развивать свою личность, строить биографию, формировать судьбу...
   – Достаточно, Маша! Мы все в курсе Бабушкиных теорий, – прервала мать.
– А Дед ворчал, что все это глупости детские, суета... еще сказал: мол, актрисой быть стыдно, они все пустышки. И напомнил, что лицедеев раньше даже не хоронили вместе с порядочными людьми...
   Берта Семеновна в тонкие научные материи не вдавалась. Сыном гордилась почти так же, как и мужем, и с браком сына, конечно, давно смирилась. Но в сердце свое дочь буфетчицы так и не приняла. Простолюдинка, простушка, слишком красивая, чтобы быть хорошей женой... Красоту такую приличней было бы притушить, а невестка выставляла напоказ. Не просто хорошо, сдержанно, как принято в хорошем обществе, одевается, а любит тряпки, как и положено любить дочери буфетчицы, все слишком яркое, броское. Обывательница, как выражалась Берта Семеновна, «вещистка».    Берта Семеновна беспокоилась, когда Машу – золотую девочку отдавала сыну с невесткой на воскресенье, «родительский день», а уж о том, чтобы допустить к ребенку бабу Симу, речи и вовсе не шло. Лишь однажды Берте Семеновне пришлось с внучкой расстаться.
   – Юра, что-то мне не нравится папино сердце. Беготня пятилетнего ребенка не способствует покою, так что в этом году, уж вы меня извините, я не смогу уделить Маше должного внимания, – заявила она сыну.
   Должное внимание означало: Маша, кроме того, что читала, да не пару фраз по слогам, а настоящие книжки, рисовала не палку-палку-человечек, а имела начальное понятие о перспективе, а также рассказывала наизусть множество стихов, причем все больше Пушкина в ущерб Агнии Барто, и приступала к обучению игре на фортепьяно. Правда, здесь Берте Семеновне, кажется, не повезло. Пухлая короткопалая Машина ручка не обещала даже в будущем растянуться на октаву.
   Юрий Сергеевич с Аней отправились в Коктебель, а Машу под шумок сдали бабе Симе. Маша поехала с бабой Симой в деревню. До этого она была с бабой Симой не очень хорошо знакома, баба Сима у Бабушки с Дедом не бывала никогда. К дочери с зятем частенько захаживала, легко хватала рюмку, быстро веселела. Дочь ее стыдилась, уводила Машу.
   Это было первое Машино путешествие. И оказалось, что она очень любила дорогу, потому что в дороге можно все время врать. Ехали два дня, и все два дня Маша врала, не останавливаясь ни на минуту. Было чудесно придумывать про себя все, к тому же придумать можно было столько раз, сколько людей соглашалось слушать. В купе Маша рассказала, что ее родители работают в секретном царстве и она пока еще с ними не знакома, в соседнем купе – что она сирота, а баба Сима нашла ее завернутой в бархатную пеленку у подъезда. Затем Маша вконец увлеклась и поведала проводнику, будто в пеленку была вложена записка о ее королевском происхождении.
   – Только не говорите никому, – голосом заправского заговорщика нашептывала Маша, – за нами охотятся шпионы злого короля!
   – Как зовут злого короля? – спросил вежливый проводник.
   – Зовут... – Маша на секунду задумалась. – А Кракозавр его зовут! Страшный Кракозавр!
   В деревне Маша продолжала играть в принцессу уже с местными детьми. И обычная история городской девочки, которая в деревне по определению является принцессой, превратилась в настоящую сказку «Принцесса в изгнании». Назвалась Маша принцессой Азалией и была королевской дочерью с полностью законченной историей об отце, добром короле, побежденном и отправленном в изгнание злым волшебником.
   Деревенские девочки по очереди спрашивали ее:
   – А ты правда, что ли, настоящая принцесса?
   – Правда. Но пока еще в изгнании.
   – А можно тебя потрогать?
   – Нельзя.
   Иногда было можно, но строго дозированно. Руку погладить или дотронуться до нарядного банта, который баба Сима криво завязывала каждое утро.
   – Машка, стой! Дай бант налажу! Без банта убегешь – убью! – кричала она.
   Баба Сима старалась содержать внучку культурно.
Маша врала и каждый вечер, укладываясь спать рядом с бабой Симой, обещала себе: «Завтра точно во всем признаюсь». На следующий день опять упоенно врала и опять убеждала себя, засыпая: «Есть у меня план – стать хорошей девочкой и потом уже больше не врать. Никогда».
   Когда Маша с бабой Симой вернулись из деревни, оказалось, что родители все еще в Коктебеле. Собственная их компания обвалялась снежным комом московско-коктебельских новых знакомых. Ошалевшая от успеха Аня умоляла задержаться. Юрия Сергеевича познакомили с вдовой Волошина, несколько раз она пригласила его подняться вместе с ней к могиле Волошина, что в коктебельской компании считалось самым большим знаком отличия... В общем, решили еще остаться.    У Ани, королевы красоты, днем была своя, королевина, жизнь, у Юрия Сергеевича своя. Юрий Сергеевич с его устойчивой, приятно кряжистой фигурой, глуховатым голосом, весь будто на пониженных тонах, вызывал приятное чувство безопасности. И очарованная его мягким немногословным спокойствием, знаменитая коктебельская вдова каждый день приглашала его в высокую мастерскую Волошина, где собирались пожилые представители осколочков Серебряного века. Юрию Сергеевичу было ее жаль – пожилую, больную, одинокую. Иногда в мастерской для осколочков пели песни Городницкий и другие известные московско-питерские гости, тогда Юрий Сергеевич приводил с собой Аню.
   Вечером еще раз ходили на Карадаг, а ночью сидели за деревянным столом в увитой виноградом терраске. Уехать в срок в Ленинград было невозможно, поэтому с поезда баба Сима привезла Машу «к профессорам». У входной двери она одернула на себе и на внучке платья.
   – Кончилась твоя вольница. Им-то, профессорам, вечно все не так. Не дадут дитю жить как человеку... Ты это самое... бабке с дедкой-то не рассказывай, что я в деревне-то это самое... самогонкой баловалась...
   Берта Семеновна улыбалась бабе Симе вежливой улыбкой, радушно приглашая проходить и одновременно загораживая дверь, и баба Сима мгновенно испарилась.
   – А это что еще у тебя за локон страсти? – Бабушка накрутила на палец завиток из свисающего набок засаленного банта и вздохнула.
   Не проходя в комнату, прямо в прихожей, Маша решила Бабушку умаслить.
   – А хочешь, я тебе спою?
   Она отставила ногу, как бабы-Симина племянница Верка, прижала руку к сердцу и принялась голосить:
Бабушка молчала, и, приняв молчание за одобрение, Маша снова завела хрипловатым насморочным баском:
   Закончив, она довольно надула щеки, как делала Верка, поклонилась в ожидании восторженных похвал. Но вдруг так резко и больно получила по губам, что от удивления даже не успела заплакать. Бабушка ушла к себе и долго не выходила. Маша терлась у двери, не решаясь войти. Наконец Бабушка вышла, с ледяным лицом повела Машу в ванную, долго брезгливо, как приблудившуюся собачонку, терла мочалкой. Мыла, терла, старалась стереть чужой дух.    – Бабушка, ты с меня шкуру сдерешь! – хныкнула Маша.
   – О господи! – вздохнула Берта Семеновна.
   Она брезгливо высыпала из кармана черную крошку семечек, выбросила платье. Потом, уже чисто вымытой и переодетой, торжественно подарила внучке книгу с хорошенькой девочкой в длинном платье на обложке.
   – Читать-то не разучилась? – спросила она.
   – «Маленькая принцесса», – прочитала Маша.
   – Эта книга о девочке, воспитанной, доброй, честной, с достоинством переносящей все тяготы, которые выпали на ее долю, она не жаловалась и никого не винила. Ты должна быть такой же.
   Вечером Маша читала новую книгу. Маленькая принцесса действительно оказалась замечательной девочкой, вела себя так, как Бабушка всегда учила. Бабушка говорила: «Нельзя лгать, нельзя никого презирать, надо всех жалеть». А сама, между прочим, презирала бабу Симу.
«Я тоже маленькая принцесса... правда, маленькая принцесса не врала. Никогда, никому. Ни слова вранья. Ну... я почти маленькая принцесса, с одним маленьким минусом...»
   – От буфетчицы забрали девчонку перемазанную, в спущенных штанишках. Вся в семечках, частушки поет, чуть ли не матерится! Господи, за что мне такое! – Бабушка рассказывала вечером Деду, даже не понизив, как обычно, голос.    – Бабушка, а что такое пилядь? – громко спросила Маша.
   Баба Сима еще в деревне объяснила, что пилядь гуляет с мужчинами за деньги. Маша не совсем тогда поняла, как это. Ведь она, например, тоже гуляет с дедушкой. А если дедушка даст ей деньги, она тоже будет пилядь? Машу не интересовал ответ, но ей захотелось сделать Бабушке неприятно, – так она попыталась выразить свою обиду за бабу Симу.
   – Это женщина, которая продает за деньги свое тело, – ответила Бабушка замороженным голосом.
   И Маша представила себе, как женщина продает свое тело на мясном прилавке, частями.
   Берта Семеновна запретила родителям отдавать Машу бабе Симе. Правда, видеться с ней разрешалось, но только при родителях.
   – А мы Бабушке не скажем, – приговаривала Аня, торопливо волоча Машу к бабе Симе.
   – Бабке с дедкой не проговорись, что мы с тобой песни пели, – напутствовала Машу баба Сима перед уходом.
   Маша вообще перестала про бабу Симу упоминать при Бабушке. Будто ее и нет.
   – Сумасшедшая бестужевка, портит мне ребенка. Она даже с детьми во дворе не умеет играть, – тихонько жаловалась на Бабушку своим подругам мама Аня, и этого тоже нельзя было передавать.
   «И как, скажите, пожалуйста, мне не врать, если жизнь моя такая сложная, – думала Маша. – Вот сами бы попробовали!»
   В своих амбициях Берта Семеновна отыгрывалась на внучке. Считала, уж ее-то воспитает правильно. Никогда не произносилось вслух, что нельзя быть такой, как все, но еще более убедительно это молчаливо подразумевалось всем укладом и способом жизни семьи. У Берты Семеновны имелось очень много понятий, что прилично, приемлемо, а что нет. Дружить с такими девочками, носить такую одежду, лакированные туфельки, заколку из галантереи – неприлично. Она всегда переодевала Машу в «свою» одежду. Даже школьная и пионерская форма была у Маши «своя», отличная от обычной, из магазина.
   В школе ее дразнили «Машка-иностранка» за цветные нездешние колготки, особенную школьную форму с фартуком с крылышками, как у гимназистки.
   Есть мороженое на улице, сосать леденец – нельзя. Ходить дома в халате – нельзя, ведь Дед никогда не снимал дома пиджак. Лгать, даже самую малость поднаврать, присочинить – неприемлемо. Выражать свои эмоции – неприлично. Рано выйти замуж означало лишить себя настоящей судьбы. В жизни должно быть много встреч, много людей, иначе опять грозит опасность стать как все...
   Сидя на Бабушкиной кухне, можно было рассматривать в окно скучный серый дом с вывеской «Гастроном», а, повернув голову, удавалось увидеть в стоящем в прихожей большом старинном зеркале совсем иной мир. «Это принцип барокко, – объяснила Бабушка, – зеркала увеличивают пространство».
Маша путешествовала во времени – в окне советский городской пейзаж, а в зеркале отражались части старинного буфета, круглый стол красного дерева, окно с цветами на подоконнике... а за ним можно было вообразить, к примеру, сад с барышнями и юнкерами.
   Дома, у Бабушки, ей обязательно нужно было быть не такой, как все, – особенной, ни на кого не похожей. Послушная, улыбчивая, мягкая, все гости говорили: мол, у вас в доме ангел. У них она и правда была ангелом. А за порогом дома ангел Маша Раевская, как ящерица, старалась слиться с иной обстановкой. С бабой Симой пела частушки, лузгала семечки, шепотом ругалась матом, словно пробовала слова на язык. Баба Сима смеялась и гладила ее по голове... С девочками в школе пыталась быть как все. Ее дразнили «сочинялкой, притворялкой и врушкой». «Как все» у нее получалось неважно, все равно помнилось, что она Дедушкина внучка. Девочки шли куда-нибудь, и Маша с ними шла. Шла и думала: «Они идут, и я с ними иду. Я. С ними».
   Аня считала, что Маша должна быть «как все». Сама бегала по дому в лифчике, из ванной могла выскочить голой. Смеялась, говорила, что надо быть проще, легче, глупо обычные житейские мелочи возводить в принцип. Невестка, кстати, тоже была немного из разряда неприличного, «не наша». И чем старше становилась внучка, тем чаще Бабушка это озвучивала.    Жизнь у Бабушки была строго выверена по минутам – музыка, уроки... а с родителями было весело. В воскресенье можно проснуться днем, позавтракать вечером, уже вместе с гостями.
   – Не говори Бабушке, она расстроится, – просил Юрий Сергеевич.
   – Не рассказывай им ничего, не будем дразнить гусей, – просила Аня.
   – У нас бывают гости по пятницам, субботам и всегда, – гордо рассказывала Маша в школе.
   Очень любила гостей! В субботу скакала по лестнице и приговаривала: «Лишь бы у нас были гости!» Входила и – ура! – гости!
На внутренней, со стороны прихожей, стороне двери всегда был прикноплен большой лист ватмана. На этом листе каждый что-нибудь рисовал или записывал какую-нибудь смешную строчку. Когда весь лист заполнялся, его меняли. Некоторые выбрасывали, а некоторые, особенно ценные, складывали на антресоли.
   – Слышишь, Маруська, шум? Это крокодил ложится спать, шуршит. А вот медведь бурчит, укладывается поудобней. Я этого медведя давно знаю, – ночью, после ухода гостей, прежде говорил Юрий Сергеевич.
   Аня сердилась:
   – Вечно ты глупости несешь, будто дочери твоей все еще пять лет.
   По воскресеньям из каморочки доносился запах разбавителей и скипидара. Флаконы и бутылочки доставались из шкафчика, от стены отодвигался мольберт с незаконченным натюрмортом или пейзажем. Юрий Сергеевич подбегал к картине, подмазывал, бросал кисточку и поправлял пальцем. У него бывали разные периоды. Иногда он замешивал краски в яркие пятна, иногда писал мутно-грязные городские пейзажи, неуверенные деревья, чахлые кустики, трогательные полускверики-полупомойки. Потом вдруг перестал писать, увлекся старением икон, сам разрабатывал составы специальных растворов. В этом было столько же химии, сколько искусства.